Рекомендуем

Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 64

Становясь взрослее, мы вырастаем из трагедии. Мы привыкаем к ней, но не становимся к ней бесчувственны и вопреки горькому личному опыту надеемся, что за трагедией придет что-то другое, что жизнь не кончается после смерти, что есть что-то вроде искупления, освобождения. И даже понимая, что это не так, мы все равно продолжаем верить.

Странно, что настроение, которое приходит на смену трагедии, наступает в такую пору нашей жизни, которая по-своему трагичнее всех — когда начинают умирать друзья и родные, оставляя нас беззащитными наедине со старостью. Я стал ходить на похороны чаще, чем на свадьбы. В семье за три года мы похоронили семерых, а свадьба была одна. Трое похорон в один год. Даже нечастые крестины — обычно повод для светлейшей радости, — наоборот, обостряют сознание пропасти, разделяющей поколения. Да, Фрэнсис, мы седоки в неистовой колеснице и несемся в ней день за днем прочь с земли, от ее красот, запахов и звуков. И, направляясь в темноту, так хочется взять с собой хоть частицу света!

Смерть товарищей по театру была еще хуже, чем семейные утраты. Потеря в семье, естественно, больше затрагивает сердце, ее труднее перенести. Смерть собрата по цеху леденит душу, заставляет тебя остановиться и взглянуть на собственную жизнь — сколько ее там осталось? Ради чего были все эти труды и тревоги? И начинаешь отсчитывать крупицы песка, оставшиеся в песочных часах.

Том Поуп умер в год восхождения на престол нового короля. К тому времени он уже ушел из театра. Гас Филлипс еще служил. Весной 1605 года он заболел, составил завещание и умер в мае. После него остались жена Энн и четыре дочери. Сын, которого тоже звали Гас, умер в детстве, и я чувствовал особую близость к Филлипсу, как и к Бену Джонсону. В этом не было ничего необычного. Гас с семьей когда-то жил в Саутуарке неподалеку от театрального района Бэнксайд, в Хорсшу-Корт, в приходе Святого Спасителя. Незадолго до смерти он с семьей переехал в роскошный новый дом в Мартлейке, в графстве Суррей. Ясным майским днем вместе с Конделлом и Каули мы пришли туда для оглашения его завещания, чтобы послушать голос Гаса из загробного мира, который так надежно упрятал его от солнечного света.

Но дух старого Гаса никуда не делся. Своему бывшему подмастерью, Самюэлю Гилборну, от оставил «сорок шиллингов, бархатные чулки мышиного цвета и дублет из белой тафты. А также черный костюм из тафты, фиолетовый плащ, шпагу, кинжал и виолу. Другому ученику, Джеймсу Сэндсу, по истечении срока его договора — тоже сорок шиллингов, лиру, цистру и лютню». Как похоже на Гаса! Немедленно представляешь его расхаживающим по сцене в ярких павлиньих костюмах, выделывающим антраша и подыгрывающим себе на каком-нибудь музыкальном инструменте. Таким вспоминали мы его в нашем разговоре с вдовой и детьми.

Пять фунтов досталось внештатным актерам, по тридцать шиллингов золотой монетой — Конделлу, Крису Бистону и мне, двадцать шиллингов золотом — Флетчеру, Армину, Тули, Каули и Куку. Хемингсу и Бербиджу — по серебряной чаше в пять фунтов каждая. Тиму Визорну — блюдо за двадцать фунтов. Его сестра Элизабет получила только пять фунтов, два года назад она вышла замуж за актера из труппы и была полностью обеспечена. Еще пять пошло приходской бедноте (я не забыл внести в завещание десять фунтов, Фрэнсис? Мы так порешили?). И наконец, поскольку он недавно приобрел землю и недвижимость в Мартлейке, Гас хотел, чтобы его похоронили, как джентльмена, у церковного алтаря. Такова была его воля.

Уиллу Слаю досталась другая чаша, за пять фунтов. Но ему оставалось радоваться ей лишь три года. Он не был женат, его единственный незаконнорожденный сын умер, не прожив и двух недель, и был похоронен в Крипплгейте на кладбище Святого Эгидия. А Гаса похоронили в ясный солнечный день в августе чумного 1608 года на погосте Святого Леонарда в Шордиче. Свой дом на Холиуелл-стрит он завещал дочери нашего товарища — Роберта Брауна, всю семью которого выкосила чума 93-го года. Но, как ты помнишь, Браун снова женился, и Слай упомянул в завещании его дочь. Да и самого его не забыл, завещав ему свою долю в «Глобусе». Джеймсу Сэндсу снова повезло — Слай оставил ему круглую сумму, сорок фунтов. А вот Кусберт Бербидж ни в чем не нуждался и унаследовал шляпу и шпагу Слая. Оставшиеся сорок фунтов были розданы приходской бедноте.

И по мере того, как один за другим умирали мои сподвижники и зачитывались их завещания, я начал мысленно составлять свое собственное, надеясь, что, может, еще многие годы не понадобится звать адвоката — и вот наконец ты здесь, Фрэнсис. Еще тогда в уме я начал соединять воедино кусочки материальной мозаики моей жизни: дома, финансовые вложения, обстановку, — как поделить целое на части, кому что достанется — вплоть до серебряных блюд, дублета и чулок.

Шепот смерти еще больше усилился в моих ушах, когда я похоронил ту, с которой совсем недавно еще спал. Через год после Гаса умерла мадам Маунтджой. Мы похоронили ее в конце сентября. Листья кружились, как снег, и сыпались в холодную яму, которая ее ожидала. Я виновато глядел на незрячее существо в саване, которое вот-вот должны были закопать, и вспоминал прокисший запах постели, вороватые совокупления в комнате на Сильвер-стрит, звуки, которые доносились из-под меня, подмышечный запах прелюбодеяния. Ляжки, которые, бывало, так неистово вставали на дыбы под моими обуздывающими их руками — такие неподвижные и холодные в этой плотной мешковине, которую теперь опускали в темноту и тишину. Ее язык всегда был занят волнующим французским шепотом и поцелуями, но теперь он остался без дела. Боже, боже! Ее засыпали землей, и мы ушли, оставив ее с листопадом, который вспыхивал и гас на могиле.

Но свет и тень не прерываются ни на миг, день за днем, год за годом. На следующий год, в июне 1607-го, мы крестили мою первую внучку — Элизабет. Моя мать радовалась ей лишь полгода. Она умерла за две недели до появления на свет внука, Майкла Харта. Сестра моя Джоан вышла замуж за шляпного мастера, Уильяма Харта, чьим единственным достижением были произведенные им на свет четверо детей. Их трехлетняя дочь Мэри умерла в предыдущем году. Мы похоронили мать 9 сентября и покрестили Майкла 23-го.

— Как ты помнишь все эти даты!

Был бы ум, Фрэнсис, а помнить даты не так уж важно. К тому времени Мэри Арден уже стала лесом, чье имя она носила. Она вернулась к природе.

Она, родившая нас восьмерых и потерявшая первых трех, теперь лежала перед нами без кольца на пальце — игрушка ветров во времени. Она кормила нас, одевала, подтирала нам носы, перевязывала ссадины на коленях и осушала наши слезы. А теперь она больше не могла их высушить. От ее любви и энергии остались лишь серые крахмальные губы, очертания, которые больше не были ею, принадлежали земле, и земля ждала, чтобы взять свое. Я бессмысленно посмотрел на ее сложенные на груди руки, чьи объятия на протяжении полувека материнства защищали всех нас, насколько хватало ее сил. Неотвратимо и бесповоротно мгновенье, когда ты смотришь в мертвое лицо того, кто дал тебе жизнь, зная, что тугой житейский узел перерезан и его ничто уже не свяжет заново.

Но вокруг неподвижно застывшей матери в лучшей кровати Ньюплейса в тот сентябрьский день стояло не пятеро, а только четверо ее детей. Один ушел в Лондон вслед за мной, чтобы стать актером. Потеря двадцатисемилетнего Эдмунда, младшего и самого любимого ею сына, стала началом медленного, невидимого перерезания узла. На протяжении девяти таинственных месяцев, которые были как бы противоположностью беременности, вызревал рак в ее матке, и потом она разрешилась от бремени жизни — смертью.

Эдмунд умер суровой зимой 1607 года, в жесточайшие морозы, подобных которым я не помню. Они без жалости сокрушили мое сердце. Темза снова облачилась в твердое одеяние с громадными льдинами у пирсов моста. Река превратилась в белую мраморную дорогу, которую хозяйки переходили с одного на другой берег так же безопасно, как свою кухню. На гигантском стеклянном тракте, который когда-то был лондонским водным путем, горели костры. Уличные торговцы предлагали прохожим согреть замерзшие за время пути руки у лотков с горящими угольями. Даже архиепископ Лондонский пользовался этим маршрутом из Ламбета до Вестминстера. Христос мог пройти по воде в любое время, архиепископ доверял только застывшей воде.

На замерзшей реке царил дух карнавала. Там играли в шары и футбол, стреляли из лука, катались на коньках, боролись; ларечники торговали фруктами, пирогами и жареными каштанами. Цирюльники устанавливали стулья на льду, вывешивали вывески и стригли волосы и рвали зубы любому, кто желал подправить прическу или избавиться от зубной боли к новому году. Лед вокруг их стульев был забрызган кровью, а за их спинами полыхал большой костер — для согрева клиентов. Тьма народу останавливалась постричься, пропустить стаканчику подогревавших вино и херес мальчишек, которые предлагали их замерзшим прохожим. Существовала даже передвижная таверна на колесах. Это был истинный праздник.

В проигрыше оставались только лодочники, рыба и беднота. Перевозчики свернули свои просмоленные паруса. Жители же реки с жабрами и плавниками, непривычные к жизни под такой толстенной крышей, замерли в замерзшем потоке. А беднота мерзла потому, что, когда спрос начал значительно опережать предложение, торговцы дровами и свечами взвинтили цены, хотя баржи не прекращали доставку топлива. Бурлаки медленно тянули их по льду с помощью лебедок и веревок. Но бедняки всегда в проигрыше: на бедный люд всегда легче всего помочиться — так говорила моя мать. Сильная декабрьская стужа обогатила богачей, и алчность никогда не была менее милосердна.

Необычно было умереть от чумы в такую стужу. В тот год она свирепствовала с июля по ноябрь и в августе унесла сына Эдмунда. Мы похоронили малютку в крипплгейтской церкви Святого Эгидия — еще одна безликая цифра без надгробного камня, еще более анонимная по причине того, что в глазах строгой церкви он был незаконнорожденным. Но даже сильная стужа не положила конец чуме, которая по убийственной силе могла посоревноваться с морозом. Могильщики работали до седьмого пота, дробя кирками твердую, как железо, землю, и безобразно бранились, не в состоянии расколоть ледяной пласт, который, как они божились, уходил больше чем на шесть футов вглубь. Многих похоронили в неглубоких могилах, после первой же оттепели трупы показались из могил, и весной их пришлось хоронить заново. Эдмунд умер во время последнего безумного разгула чумы в яростной пляске жизни со смертью. Пока он был в сознании, он умолял меня предать его земле в могиле поглубже. Я пообещал, что он будет лежать под сводами церкви, как благородный человек.

Он умер утром 30 декабря. Его похоронили на следующий же день. Еще до того, как городские колокола пробили уход старого года, утренний похоронный звон большого колокола оповестил о кончине моего младшего брата. Звонарь обошелся мне в восемь шиллингов, захоронение внутри церкви — в двадцать. За колокол поменьше я заплатил бы всего двенадцать пенсов — какая разница, если брат все равно его больше не услышит? Большая — ведь я-то слышал. Два-три шиллинга купили бы могилу на погосте, но я избавил могильщика от напрасных трудов и заплатил больше, чтобы успокоить душу брата — и свою тоже. Почему мы платим огромные деньги за всю эту кладбищенскую мишуру, с которой нас оставляет смерть? Деньги, которых жалеют, пока человек жив, льются рекой, когда смерть срывает шлюзные затворы. Чувство вины? Безусловно.

Многие годы вины. Мой брат гордился мною и навсегда остался моей тенью, хотя в этом не было необходимости, потому что по своим человеческим качествам он был лучше меня. Эдмунд, как тень, последовал за мной в Лондон, хотел стать актером, хотел стать мной. Мне нужно было бы его поддержать, когда сердце его было разбито любовью. Ведь я же был его старшим братом, но, как всегда, моя собственная проклятая жизнь встала у меня на пути, а теперь он умер, и запоздалая любовь — последний тщетный флаг человечности — взметнулась болью, чтобы сказать ушедшей душе то, что многие годы хотелось, но никогда не удавалось.

В последний день года пришлось попотеть не могильщику, а одинокому звонарю, который поднялся на колокольню Святого Спасителя в Саутуарке и ухватился за веревку двухтонного колокола у себя над головой. Руки его, должно быть, посинели в белом морозном воздухе высоко в небе. А далеко внизу на Темзе народ взглянул вверх — лоточники, игроки в футбол, цирюльники, устроители медвежьей потехи и закоченелые шлюхи. Последние обратили на него внимание только потому, что, очевидно, хоронили богатея, не с такой зараженной плотью, как их собственная, а того, у кого есть деньги, чтобы заплатить за большой колокол. Душа шлюхи не удостоится такого звона, когда ее сифилитический труп отправится в безымянный участок земли в тишине, нарушаемой лишь стуком лопаты могильщика и его ругательствами.

Эдмунда похоронили в «актерской» стороне церкви. Он был всего лишь безобидной тенью, которая ненадолго стала актером на подмостках. Всего лишь три дня назад мы играли перед королем в Уайтхолле. Наши реплики еще звучали у нас в ушах, а мы уже стояли, думая о вечернем выступлении в «Глобусе», на который из-за мороза придет лишь кучка зрителей. Актерам приходилось немногим лучше, чем замерзшей подо льдом рыбе, — по крайней мере, вернувшись с похорон Эдмунда, мы все еще были живы. Но выручки у нас было не больше, чем у безработных матерящихся лодочников. Мне было все равно. После смерти брата мне все стало безразлично. После его смерти я начал ждать своей собственной.