Рекомендуем

Приобретите машину лексус с пробегом здесь по выгодным ценам в Москве.

Поиск



Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 5. Государи с «холодной кровью» и «каменными сердцами»

(вторая тетралогия)

Хроники Шекспира «Король Ричард II», две части «Короля Генриха IV» и «Король Генрих V» традиционно рассматриваются большинством исследователей в совокупности как вторая, зрелая или так называемая «ланкастерская» тетралогия (1595—1599 гг.). Содержание этих хроник, повествующих о периоде, хронологически предшествовавшем войнам Алой и Белой Розы, которые драматург изобразил в первой тетралогии («йоркской»), тем не менее, оказывается ближе, понятнее и актуальнее для шекспировской аудитории, поскольку во многом соотносится с современным состоянием елизаветинской Англии. «Усиление королевской власти при первых Ланкастерах по самому материалу давало возможность показать Англию абсолютистскую; в освещении утверждающегося абсолютизма Шекспир достигает большей глубины политической мысли, чем в ранней тетралогии, где изображен разгул рыцарской вольницы»1. Такова общая точка зрения, разделяемая зарубежными и отечественными шекспироведами.

«Плотность» политической мысли в поздней тетралогии такова, что неизменно давала ученым основания для полемики о представлениях Шекспира об «идеальном государе», о допустимости свержения законного монарха (проблема «прецедента»), о наилучших способах управления государством и даже о самом типе приемлемого, с точки зрения драматурга, государственного устройства2. Эти вопросы подробно изучены в работах Э.М. Тилльярда, Дж. Д. Уилсона, Л. Кемпбелл, П. Александера, И. Рибнера, Д. Траверси, А. Мортона и других зарубежных и отечественных исследователей.

Вместе с тем, не только удельный вес и глубина политической мысли, демонстрируемые драматургом в этих хрониках, но и такое бросающееся в глаза ее качество как современность, злободневность, адекватность своей эпохе заставляет предположить, что Шекспир неслучайно облачает ее в одежды фразеологии и логики Макиавелли — одежды узнаваемые и «говорящие», несущие информацию, дополняющую и корректирующую исторические факты, официальные мифы и устоявшиеся мнения. Такая лексическая характеристика, так же как и строгий отбор практических действий персонажей (стоит ли напоминать, что Шекспир никогда не переписывает Холиншеда, а тщательно отбирает у него свою фактуру, зачастую намеренно и очень тонко переставляя акценты), создают порой совершенно неожиданный эффект, подобный очуждению. Это заставляет взглянуть на действия исторической личности прошлого с точки зрения «замаранной дегтем» (учитывая, как сказал Фальстаф, что «такое вещество, как деготь, по свидетельству древних авторов, имеет свойство марать») современной политической теории. И тогда как сама эта личность, так и ее поступки могут предстать в совершенно ином, отличном от закрепленного в официальных хрониках или в сложившихся легендах свете.

В критике давно принято относить к типу «макиавеллиста» нескольких героев второй тетралогии: графа Вустера, архиепископа Йоркского, и конечно, в первую очередь, Болингброка, герцога Херифорда, затем ставшего королем Генрихом IV. Перу И. Рибнера принадлежит статья с красноречивым названием «Болингброк как истинный макиавеллист»3. В отношении принца Гарри — Генриха V подобное единодушие отсутствует, хотя большинство исследователей вынуждены признать его по разным поводам «достойным наследником своего отца»4.

Для прояснения механизма создания образа успешного венценосного макиавеллиста (узурпатора трона), следует начать анализ с драмы «Ричард II», поскольку именно в ней отображен путь восхождения Болингброка — во многом неуловимый, «пологий» (натиск, страсть и грубость Ричарда Глостера не свойственны этому терпеливому и «мудрому» принцу), но хорошо продуманный и целенаправленный.

В шекспироведении неоднократно отмечалось, что Ричард II и Болингброк являются своего рода символами двух противоположных жизненных систем: умирающего средневекового мира — и нарождающегося нового мира, материалистичного и прагматичного5; доабсолютистского времени, пребывающего в неведении об исторической природе мира («природный властелин божьей милостью») — и макиавеллистской механики политики Нового времени (искусный государь-«макиавель»)6.

Основная причина, которая привела к низложению законного короля Ричарда II, четко обозначена в основном источнике Шекспира — «Хрониках» Р. Холиншеда. Причина эта — расточительность монарха, разоряющего своих подданных непомерными поборами, налогами и конфискациями, усугубляемая фаворитизмом и «прихотями» короля. В сборник «Зерцало для правителей» («The Mirror for Magistrates») входит поэма с характерным названием «Как за свое плохое управление король Ричард Второй был свергнут с престола и жалким образом убит в тюрьме». Итак, в шекспировскую эпоху общеизвестным фактом было то, что Ричард был низложен за «плохое управление» страной.

Сам Ричард у Шекспира заявляет в I, 4 о намерении «сдать в аренду королевство» и заставить богатых людей «внести большие суммы золотом» на его нужды. Король объясняет свои действия «царственной щедростью» (liberal largess), «истощившей казну». Вероятно, ему по душе слава щедрого государя, а поскольку он всецело полагается на права «природного властелина», то соображения, подобные изложенным Макиавелли в гл. 16 «Государя», вовсе не принимаются им в расчет, хотя хорошо известно, что если щедрость необходима тому, кто находится на пути к власти, то она вредит тому, кто власти достиг. Поскольку, «чтобы завоевать у людей репутацию щедрого [правителя], ты должен будешь изощряться в великолепных затеях, но, поступая таким образом, ты истощишь казну, после чего, не желая расставаться со славой щедрого правителя, вынужден будешь сверх меры обременить народ податями и прибегнуть к неблаговидным способам изыскания денег. Всем этим ты постепенно возбудишь ненависть подданных, а со временем, когда обеднеешь, — и презрение» (с. 89).

Старый Гонт перед смертью говорит о тяжелом «недуге»7 короля-лендлорда, который разоряет и позорит страну: «Живи с позором. Вечен твой позор!». А Йорк, услышав, что Ричард намерен отнять наследство у изгнанного Болингброка, предостерегает его от нарушения права наследования, общего для всех, не исключая короля: «...сотни бед к себе вы привлечете» («You pluck a thousand dangers on your head»8). Грабежом (robbing), расточительством, посягательством на имущество своих подданных Ричард добился того, что заслужил ненависть всех сословий, о чем прямо говорят лорды:

Он подати умножил непомерно, —
И отшатнулся от него народ (the commons);
Он пеню ввел за родовые распри, —
И отшатнулось от него дворянство (the nobles).

Нет недостатка у подданных и в причинах для презрения к королю, которое, по Макиавелли, «государи возбуждают непостоянством, легкомыслием, изнеженностью, малодушием и нерешительностью» (гл.19, с. 96). Ричард «не расположен внимать советам», его ухо слышит только «льстивые звуки», «кишат льстецы в зубцах его короны», он тешится суетными забавами, «модой итальянской», он беспутен, тщеславен и беспечен (careless patient), не воюет, а все теряет в «бесславных компромиссах», в итоге превращается в «короля-банкрота» — все это создает ему «больную репутацию» (reputation sick) и заставляет лордов вынести приговор: «Король наш — не король» (The king is not himself).

Лишь потеряв все, чем он владел, в сцене отречения (IV, 1), разглядывая в зеркале свое лицо, Ричард прочитывает, прозревает в этом отражении «клубок своих безумств»: ложь льстецов, пагубное расточительство, тщеславие, безрассудство, неспособность различать добро и зло, суетность... — и разбивает зеркало, прежнего себя. Только оказавшись в тюрьме замка Помфрет, Ричард понимает причину своего падения: ему не хватило слуха, даже ради сохранения «в согласии государства и времени», чтобы уловить, что его время рушится (точнее, ломается, разбивается, дает трещину — Шекспир употребляет глагол «break»):

But, for the concord of my state and time,
[I] Had not an ear to hear my true time broke.
I wasted time, and now doth time waste me9.

Именно проблема соответствия образа действий государя Большому времени (а не только требованиям данной минуты) выходит на первый план во второй тетралогии. В этом отношении историзм Шекспира намного глубже историзма Макиавелли. Справедливо наблюдение Л. Пинского о том, что время у Макиавелли «совпадает с капризной фортуной, или судьбой», тогда как у Шекспира «Время стоит... за людьми и событиями как внутренний порядок (order) живого целого, как строгая закономерность в динамике политических форм, как неумолимая воля истории»10. Более того, Шекспир знает эту разницу в человеческом понимании времени и часто (не только в хрониках) строит на этом драматический конфликт.

Итак, король Ричард прозревает, что его образ действий, оказывается, давно уже не отвечает особенностям времени, что временем востребован совсем другой тип правителя — не природный государь «Божьей милостью» и от нее в зависимости, а сильный и гибкий политик с неизменно «трезвым умом» и «холодной кровью», полагающийся на себя более, чем на Бога и фортуну, но и не пренебрегающий ими. Таков Болингброк11, и «послушное триумфу Болингброка несется время»...

Короткая сцена встречи «верноподданного» Болингброка с беззащитным законным монархом под стенами замка Флинт (III, 3) приобретает (благодаря символике «верха-низа») значение, сопоставимое со сценой (IV, 1) абсолютного торжества ничтожества Яго, к ногам которого падает теряющий сознание и разум исполин Отелло. Кульминационная сцена в хронике имеет также вертикальное построение: король Ричард спускается «дорогой униженья» вниз со стены замка; всесильный Болингброк лицемерно преклоняет перед ним колено; Ричард поднимает его со словами «Не гнитесь низко!.. Ведь метите высоко вы, кузен», и далее следует краткое объяснение, вынуждающее Болингброка снять маску, поскольку Ричард отказывается играть, казаться королем. Приведем эти строки с небольшими купюрами:

    Болингброк:

Я, государь, лишь за своим явился.

    Король Ричард:

Берите! Ваше все. Я тоже — ваш.

    Болингброк:

О повелитель! Вы настолько мой,
Насколько я своею верной службой
Достоин вашу заслужить любовь.

    Король Ричард:

Достойны? Вы? Тот все иметь достоин,
Кто брать умеет дерзостью и силой,
(...they well deserve to have,
That know the strong'st and surest way to get)
...He должно ли нам покоряться силе? —
Что ж — в Лондон? Дайте мне, кузен, ответ.

    Болингброк:

Да, государь.

    Король Ричард:

Могу ль сказать я «нет»?

      (III, 3, здесь и далее перевод М. Донского)

Итак, «достоин» иметь власть тот, кто знает самый надежный способ ее получить. Такого закона прежде не существовало. Это закон нового времени. Что же это за «способ» получить власть?

В гл. 9 трактата «Государь» его автор оспаривает расхожую поговорку «На народ надеяться — что на песке строить». Само время диктует, что современному государю «надлежит быть в дружбе с народом, иначе в трудное время он будет свергнут», «важнее угодить народу, ибо народ представляет большую силу» (эта же мысль настойчиво звучит в уже цитированной гл. 19). Лексическое соответствие станет особенно заметным, если привести фрагмент из сочинения Макиавелли в елизаветинском переводе: «Не that against this my opinion will obiect the olde proverbe (He buylds his house on slyme that dependes on the peoples fauour;) deceaveth himself, for this sayinge takes place only when a private Cittizen will make him self stronge by the multitude... But yf a prince in possession doe take this coorse that hath power to commaunde, and is a man of coorrage, and will not be amazed in adversitie, and lacketh neither meanes nor mynde to holde the multitude vnder his obeysance, he shall both perceve & confesse that the favour of the people is the surest fowndacion that he can laye for the Continewaunce of his estate» (Cap. 9, p. 43).

Болингброк — не частный гражданин, а владетельный принц, кузен, одна кровь с королем Ричардом, а потому опора на народ способна лишь усилить его, а не «ввести в заблуждение».

А теперь посмотрим, как держит себя с народом шекспировский Болингброк. Следует отметить, что любовь народа к Болингброку, равно как и расточительство Ричарда являются историческими фактами, а не плодом воображения драматурга, но особенности, детали мотивировок позволяют предположить и в этом случае сознательную ориентацию Шекспира на известное сочинение Макиавелли в настойчивом противопоставлении отношения народа к узурпатору трона и низложенному королю.

«Вернейший, надежнейший способ» получить власть известен как Болингброку, так и самому Ричарду, который еще в первом акте, изгоняя Болингброка, объясняет свое, вероятно, загодя обдуманное, а вовсе не спонтанное решение, подмеченной в своем «великом кузене» опасной чертой — заигрыванием с народом (his courtship to the common people):

Заметили, с каким смиреньем льстивым
Подлаживался он к простонародью,
Как в души к ним старался он пролезть12,
Как он рабам отвешивал поклоны,
Мастеровым слал мастерски улыбки,
Стараясь показать, что он страдалец,
Что изгнана любовь народа с ним.
Он шляпу снял перед торговкой рыбой;
Два возчика сказали: «Добрый путь!» —
А он в ответ раскланялся учтиво:
«Спасибо вам, любезные друзья», —
Как если б нашей Англии наследник,
Надежда наших подданных он был. (I, 4)

Собирательный образ народа необыкновенно важен в этой хронике, потому что здесь он — сила, без чьего одобрения, или молчаливого согласия, не может произойти свержение законного короля. Это понимают все «деятели» пьесы.

Йорк, оставленный Ричардом «на государстве» на время ирландской компании, видит приближение беды в поведении народа: «Бежит дворянство, а народ молчит, как будто безучастен, но боюсь, восстанет и примкнет он к Херифорду». Откуда такая уверенность? Оттого, что законный король разоряет свой народ и тем вызывает к себе ненависть. Это понимают и льстецы-фавориты Ричарда, давая народу характеристику, аналогию для которой Э. Майер13 находит в «Государе»:

Изменчива и ненадежна чернь (the wavering commons),
Ее любовь лежит у ней в мошне;
И кто ее кошель опустошает,
Тот злобой (deadly hate) сердце наполняет ей14. (II, 2)

Болингброк предусмотрительно требует всенародного отречения Ричарда в присутствии представителей палаты общин (хотя из источников известно, что короля не было, когда решался вопрос о его низложении):

Введите Ричарда: пусть всенародно
Он отречется; и тогда мы сможем
От нас все подозренья отвести.
(...that in common view
He may surrender; so we shall proceed
Without suspicion) (IV, 1)

Нортемберленд в сцене отречения настаивает на том, чтобы король прочитал публично признание в своих преступлениях. Зачем это нужно, если отречение состоялось? Причина веская: «убедить народ, что [король] низложен по заслугам». Нортемберленд, лорд-«лестница к престолу», четырежды повторяет свое требование, объясняя свою настойчивость будущим «недовольством коммонеров». Народ — не особая, а первейшая забота наиболее «мудрых» и дальновидных персонажей этой хроники.

Рассказ Иорка (V, 2) о въезде в столицу развенчанного и свежеиспеченного королей свидетельствует о сохранении прежней тактики Болингброка-Генриха IV по отношению к народу: он ехал с непокрытой головой, кланялся и благодарил народ. Характерно, что Йорк сравнивает его с лицедеем, «любимым публикой актером». И в самом деле, из хроники «Генрих IV» мы узнаем от самого короля, что его «народная политика» всегда носила характер тщательно подобранной маски. Тот же самый народ («люди-звери») бросал в ожесточившего его законного помазанника сор и грязь.

И все же «негодный король», не учившийся в «школе» Макиавелли, упав, начинает понимать не только свое отставание от времени, но и улавливать законы новой политики. Так он пророчествует Нортемберленду грядущую гибель от руки возведенного им на престол Болингброка, мотивируя свою уверенность чисто макиавеллиевыми аргументами:

Ты, даже если Болингброк отдаст
Тебе полцарства, — будешь недоволен:
Ему ведь все помог ты захватить.
А он поймет, увидев, как умеешь Ты делать незаконных королей,
Что и его, чуть он тебя заденет,
С захваченного трона ты столкнешь.
Так ваша дружба обратится в страх,
Страх — в ненависть, а ненависть обоим
Заслуженную гибель принесет. (V, 1)

И. Рибнер предлагает в данном случае соответствие из гл. 3 «Государя»: «Люди, веря, что новый правитель окажется лучше, охотно восстают против старого, но вскоре они на опыте убеждаются, что обманулись, ибо новый правитель всегда оказывается хуже старого... и теряет дружбу тех, кто способствовал завоеванию, ибо не может вознаградить их в той степени, в какой они ожидали, но не может и применить к ним крутые меры, будучи им обязан»15 (с. 49—50).

Однако, более близкая аналогия содержится в гл. 20 трактата, где речь идет о том, на кого полезнее опереться пришедшему к власти государю — на друзей или на врагов: «...следует вдумываться в побуждения тех, кто тебе помогал, и если окажется, что дело не в личной приверженности, а в недовольстве прежним правлением, то удержать их дружбу будет крайне трудно, ибо удовлетворить таких людей невозможно» (с. 106).

Ричард, вероятно, неслучайно называет Нортемберленда «лестницей к престолу» («ladder wherewithal the mounting Bolingbroke ascends my throne»). Образ «лестницы на верх» используется Макиавелли в предыдущих строках той же главы, но имеет иной смысл: «...государи обретают величие, когда одолевают препятствия и сокрушают недругов, почему фортуна, — в особенности если она желает возвеличить нового государя, которому признание нужней, чем наследственному, — сама насылает ему врагов и принуждает вступить с ними в схватку для того, чтобы, одолев их, он по подставленной ими лестнице поднялся как можно выше (that ...he may clymbe higher by the same ladder which his Enemyes haue brought him)» (c. 105, p. 95). Шекспир не только инверсирует образ «лестницы», делая его носителями пособников — северного барона Нортемберленда и семью Перси, — но в дальнейшем, в хрониках о Генрихе IV, разворачивает его16 в том же смысле, что и Макиавелли, который развивает тему «лестницы» следующим образом: «Однако... мудрый государь и сам должен, когда позволяют обстоятельства, искусно создавать себе врагов, чтобы, одержав над ними верх, явиться в еще большем величии»17 (с. 106). Из дальнейшего вытекает, что на роль подобных «врагов» более прочих годятся именно прежние друзья, те, «кто был недоволен прежней властью и потому содействовал перевороту».

Этот рецепт будет в точности воплощен королем Генрихом IV в отношении рода Перси в двух частях одноименной хроники. Король намеренно груб и несправедлив к Нортемберленду, Вустеру и Хотсперу в начале первой хроники, его претензии безосновательны, он откровенно ищет ссоры, рассчитывая на горячность Перси, и получает то, что ищет: оппозицию, расправившись с которой, лишь укрепляет свою власть.

Кроме того, есть еще одно косвенное соответствие, которое позволяет считать именно гл. 20 «Государя» наиболее предпочтительным источником для того ряда образов и ситуаций, которые сосредоточены в первой и второй сценах пятого акта «Ричарда II». Речь идет об эпизоде «высочайшего» прощения Омерля, который в критике интерпретируется как единственное отступление Болингброком в своих поступках от рекомендаций Макиавелли18. Однако вышеприведенное рассуждение о невозможности удовлетворить друзей заключено в рамку другого размышления, а именно: «...Расположением тех, кто поначалу был врагом государя, ничего не стоит заручиться в том случае, если им для сохранения своего положения требуется его покровительство. И они тем ревностнее будут служить государю, что захотят делами доказать превратность прежнего о них мнения. Таким образом они всегда окажутся полезнее для государя...» (с. 106).

Прощение Омерля, движимого «не любовью, а страхом» перед государем (а внушать страх, как известно Болингброку, предпочтительнее для государя), страхом, заставляющим его предать прочих заговорщиков и на коленях умолять о пощаде, — это точно рассчитанный акт «милосердия» по отношению к «опасному кузену», как саркастически называет его Болингброк. Деяние, превращающее малодушного врага в отныне безвредное и послушное орудие, а самому «милосердному» королю создающее репутацию «земного Бога».

Болингброк приходит к власти «в силу благоволения сограждан» (с помощью знати и не без одобрения народа), для чего, по мнению Макиавелли, требуется «не собственно доблесть или удача, но скорее удачливая хитрость» (гл. 9, с. 72). Составляющие приносящей удачу «хитрости»: во-первых, заручиться поддержкой народа (и мы видели средства, которыми Болингброк достигает этого, хотя Шекспир не использует известный из истории Холиншеда факт о понижении герцогом налогов и податей сразу по вступлении на землю Англии, что помогло ему захватить страну «в три дня»); во-вторых, воспользоваться недовольством знати прежней властью, обласкать ее и выказать ей почтение.

Болингброк и в этом буквально следует правилам, предписываемым Макиавелли, не забывая о недоверии к «честолюбивым помощникам». В этом отношении показательна сц. 3, акта 2 — первая из ступенек его лестницы к престолу. Герцог щедро раздает туманные обещания:

    (Гарри Перси)

Созреешь ты с моей Фортуной вместе,
Твою любовь она вознаградит.
Сей договор я заключаю сердцем,
Взамен печати — вот моя рука.

    (Россу и Уиллоби)

А если стану в будущем богаче,
Воздам за вашу службу и любовь.
...Когда моя Фортуна возмужает,
И щедрость вырастет...

Болингброк неизменно почтителен к мятежным лордам, до норы до времени он скромен в своих притязаниях (вернуть наследство Гонта), он надевает личину смирения («Что мне твое смиренье показное? Не гни колен, согни свою гордыню», — говорит Йорк, хорошо изучивший своего племянника). Нортемберленд и другие лорды убаюканы данной герцогом клятвой восстановить лишь свои законные права на наследство и перспективой будущей благодарности.

Йорк понимает, что «искать правды неправедным путем не должно», он видит истинную цель мятежников, но он бессилен, и ему известно, что «никогда вооруженный не подчинится безоружному по доброй воле» (гл. 14, с. 86). Он умывает руки и смиряется с неизбежным.

Этапы восхождения Болингброка показаны в «Ричарде II» в лаконичных, но многозначительных зарисовках. Расправа с приближенными короля (III, 1), в которой Шекспир заставляет его противоречить самому себе. Болингброк хочет выглядеть милосердным и не отягощать душ обреченных перечнем преступлений (for 'twere no charity), и «тем не менее» (yet), чтобы смыть кровь со своих рук перед людьми (in the view of men), он объявляет причины их казни. Почему для Болингброка в этой тираде не содержится противоречия? Потому что имиджу милосердного человека он предпочитает имидж внушающего страх справедливого правителя, и ему известно, что «когда государь считает нужным лишить кого-либо жизни, он может сделать это, если налицо подходящее обоснование и очевидная причина» (гл. 17, с. 92). Расправа эта в той форме, в какой она осуществляется, совершенно незаконна, перечисленные причины поверхностны и недостаточны. Это не суд, а произвол, но сила на стороне Болингброка и он развивает успех, стремясь уничтожить врагов и сохранить лицо верноподданного (лицемерная забота о королеве тому доказательство).

После пленения короля поистине «всесильный» Болингброк устраивает разбирательство между сторонниками Ричарда — Беготом и Омерлем — на предмет давнего убийства Глостера. Сцена эта (IV, 1) является зеркальным отражением той, что открывала пьесу — спора Болингброка и Моубрея — с той лишь разницей, что роль верховного арбитра, которым был законный король, теперь присваивает Болингброк. Исход спора отличен: ранее король назначал рыцарский поединок, в котором правым признавался победитель; ныне «Божий суд» откладывается. Почему? Потому что, в действительности, предметом осуждения в этом разбирательстве по сценарию Болингброка должен был стать не кто иной, как король Ричард. Надежда на это слышна в первом вопросе Болингброка: «Как умерщвлен был благородный Глостер? Кто вместе с королем задумал это и кто свершил кровавое деянье...?» Однако свара, разгоревшаяся между лордами, не позволила направить разговор в нужное русло, вина Ричарда осталась недоказанной, и Болингброк сворачивает тему.

Этот эпизод непосредственно предшествует объявлению герцога наследником трона19 и низложению Ричарда. Эпизод этот (как и требование всенародного отречения Ричарда) свидетельствует об озабоченности Болингброка легитимностью своей власти, которая бы неизмеримо возросла, будь публично доказана ответственность короля за убийство Глостера. Дальновидность герцога и его макиавеллистская «мудрость» во всей красе явлены в этой, на первый взгляд второстепенной, даже избыточной сцене.

Простив горе-заговорщика Омерля, Болингброк (а в тексте «Ричарда II» он так и не удостоится титула короля) немедленно приказывает «уничтожить шайку изменников», стереть с лица земли приверженцев низложенного короля. Макиавелли, как мы помним, настоятельно советует новому государю «обезопасить себя от врагов», «устранить людей, которые могут или должны навредить» (гл. 7), напоминает о том, что в странах, где король правит в окружении баронов, «недостаточно искоренить род государя, ибо всегда останутся бароны, готовые возглавить новую смуту» (гл. 4)20.

Также без промедления он «искореняет род прежнего государя», точнее самого этого государя, организуя убийство Ричарда II руками Экстона в замке Помфрет. Ю. Шведов справедливо замечает, что ни в одной из более ранних шекспировских пьес «король не дает распоряжения об умерщвлении опасных для него людей с такой иезуитской тонкостью»21. Болингброк далеко позади оставляет и циника Ричарда III, и нерешительного короля Джона. Болингброк обходится без письменного или устного приказа, полунамеком, «особым удареньем», он «внушает» убийце, что тот окажет ему дружескую услугу, избавив «от живого страха». Узнав о смерти Ричарда, Болингброк отрекается от убийцы, произнося двусмысленную фразу: «Те не любят яд, кто в нем нуждался». То есть Болингброк нуждался в Экстоне-«яде», но тому не следует ждать от него благодарности? Возможно и другое прочтение, учитывая наличие в хрониках нескольких версий о смерти Ричарда II (уморили голодом по приказу Болингброка; сам отказывался принимать пищу; был убит Экстоном). Таким образом, в этих словах может звучать отголосок одной из версий, связанных с отравлением, в виде скрытого упрека Экстону, который не догадался использовать более утонченный способ убийства — яд.

Болингброк действует в согласии с постулатом, что «людей следует либо ласкать (Омерль и Йорк), либо изничтожать, ...и что наносимую человеку обиду надо рассчитать так, чтобы не бояться мести» (гл. 3). И финальная сцена драмы превосходит самые жестокие эпизоды «Ричарда III», оставляя ощущение кровавого ужаса, в который погружается страна, и заставляет вспомнить предсмертное пророчество Буши: «Хоть страшна мне смерть, но Болингброк для Англии страшнее». Один за другим предстают перед новым королем лорды, поднявшие его к вершинам власти, и докладывают об отправленных ими в Лондон головах мятежников: один шлет четыре «головы», другой отослал две «головы», и только Гарри Перси не приносит голову врага, а приводит живого пленника — епископа Карлейля, который «милостиво» приговаривается королем к пожизненному заключению. В довершение этой «пляски смерти» является Экстон с гробом, в котором лежит прах убитого короля Ричарда II.

Заключительные слова Болингброка в пьесе содержат чисто макиавеллиево оправдание этой кровавой жатве: «Лорды, я торжественно заявляю: моя душа полна скорби оттого, что, чтобы я вознесся, потребовалось быть забрызганным кровью» (буквальный перевод22). В оригинале использовано слово «sprinkle», что означает «небольшое количество», «несколько капель», а вовсе не «дождь кровавый» и не «река крови» как в русских переводах. Следовательно, но мнению Болингброка, ему удалось возвыситься малой кровью, именно так, как это советовал делать Макиавелли: «Государь, если он желает удержать в повиновении подданных, не должен считаться с обвинениями в жестокости. Учинив несколько расправ, он проявит больше милосердия, чем те, кто по избытку его потворствуют беспорядку. ...Новый государь еще меньше, чем всякий другой, может избежать упрека в жестокости, ибо новой власти угрожает множество опасностей» (гл. 17, с. 91).

Слова Болингброка о «малой крови» отдают откровенным цинизмом и кощунственным, «черным» юмором в мрачном свете этой короткой финальной сцены «мертвых голов» и отбрасывают зловещую тень на будущего героя дилогии о короле Генрихе IV.

Финальная речь Болингброка в «Ричарде II» с его лицемерной скорбью от «вынужденной жестокости» и объявлением намерения смыть в Святой земле кровь своих жертв (И. Рибнер относит это заявление Болингброка к «показному благочестию»23, настоятельно рекомендуемому Макиавелли) столь явственно перетекает в открывающий первую часть одноименной хроники монолог короля Генриха IV, что создается впечатление о непрерывной работе Шекспира над указанными пьесами. Будто это все та же пьеса и тот же герой.

Связь эта становится очевидной благодаря наличию конкретной «связки» — смыслового и лексического мостика — между этими двумя монологами, произносимыми одним героем (в дилогии он фигурирует как король Генрих IV, и только отдельные «недовольные» персонажи вспоминают имя Болингброк или герцог Херифорд). Показательно, что вышеупомянутая связка обнаруживается непосредственно в тексте «Государя» Н. Макиавелли.

В гл. 8 «О тех, кто приобретает власть злодеяниями» впервые противопоставляются два вида жестокости — мгновенная и постоянная, — и эта мысль будет развита далее в уже цитированном нами в связи с финальным самооправданием Болингброка фрагменте из гл. 17. Изначальное же рассуждение Макиавелли таково: «Жестокость применена хорошо в тех случаях, ...когда ее проявляют сразу и по соображениям безопасности, не упорствуют в ней и по возможности обращают на благо подданных; и плохо применена в тех случаях, когда поначалу расправы совершаются редко, но со временем учащаются, а не становятся реже. ...Отсюда следует, что тот, кто овладевает государством, должен предусмотреть все обиды, чтобы покончить с ними разом, а не возобновлять изо дня в день; тогда люди понемногу успокоятся, и государь сможет, делая им добро, постепенно завоевать их расположение. Кто поступит иначе, из робости или по дурному умыслу, тот никогда уже не вложит меч в ножны (he shalbe driven to stande as it were with his sworde drawen) и никогда не сможет опереться на своих подданных, не знающих покоя от новых и непрестанных обид. Так что обиды нужно наносить разом: чем меньше их распробуют, тем меньше от них вреда...» (с. 71).

Мы видели, как в финале «Ричарда II» Болингброк сожалел о крови, необходимой для его «роста» (blood should sprinkle me to make me grow) и намеревался «смыть кровь со своих рук». Логично предположить, что он аппелировал к «хорошо примененной жестокости», когда все расправы совершаются разом и далее предполагается установление мира.

Прямое продолжение следует в первых же строках «Генриха IV», 4.1, несмотря на то, что в истории действие хроник разделяют четыре (!) года. Король вновь торжественно объявляет лордам о своих планах: «дадим затравленному миру передохнуть», «родную землю не будет обагрять кровь ее сыновей», «враждующие лорды пойдут одним путем», «клинок войны не поразит владельца, как меч не ранит, вложенный в ножны» (like an ill-sheathed knife), принято решение предпринять поход «ко гробу Господню» (решение, как выясняется, принято еще год назад).

Вслед за объявлением этих благородных намерений о прекращении междоусобицы следуют сообщения Уэстморленда о пленении Мортимера уэльсцами и о победе Гарри Перси над шотландцами. Королю не удается скрыть зависть к славе Хотспера, и здесь неожиданно выясняется, что королю с самого начала были известны обстоятельства (волнения в Уэльсе и проблема с пленниками Хотспера), заставляющие вновь отложить крестовый поход и возобновить междоусобицу. Следовательно, вся его «миролюбивая» речь с намерением «вложить меч в ножны» была сплошным лицемерием и обманом24. До самого конца своего царствования Болингброк так и не вложит меч в ножны, а следовательно, создавая впечатление «хорошо применяемой жестокости», на деле он упорствует в ней, непрестанно нанося обиды и умножая расправы со знатью.

Восстание «северных баронов» Перси, как известно из истории, действительно было поднято против короля в 1403 г. и было подавлено в результате их разгрома в битве при Шрусбери (Хотспер пал в сражении, но не от руки наследного принца; граф Вустер был казнен). Шекспир не мог и не стал бы идти против исторических фактов, однако причины этого мятежа и возобновления братоубийственной распри изображены им весьма неоднозначно.

Публичное обвинение королем победителя шотландцев и его лучшего военачальника Хотспера в «дерзком» нежелании передать ему пленных в первой сцене — это не что иное, как удобный повод для уничтожения знати, приведшей его к престолу и представляющей опасность как потенциальная оппозиция. Это становится тем более ясным с появлением в I, 3 самого героя дня Гарри Перси, который объясняет свой небрежный ответ (но не отказ!) по поводу пленных раздражением от наглости и «пустой болтовни» похожего на «продавца духов» посланника короля и просит «не верить лживому доносу».

Сцена 3, в которой происходит фактический разрыв короля с Нортемберлендами, выстроена таким образом, что Генрих IV предстает очевидным виновником конфликта, человеком, тщательно его спланировавшим и мастерски осуществившим. Характерно, что последние слова «на публику» в сц. 1 служили ему личиной рассудительности: король оповещал высокое собрание, что «призвал к ответу Перси», и обещал «начать действовать, когда остынет гнев». Первые слова короля в сц. 3, вопреки обещанию — прямая угроза и вызов дому Перси:

Была чрезмерно кровь моя спокойной,
(My blood hath been too cold and temperate)
Холодной, не вскипала от обид, —
И вы постигли нрав мой и попрали
Мое терпенье. Но предупреждаю:
Я буду впредь, как требует мой сан,
Суровым, грозным...
(I will from henceforth rather be myself
Mighty and to be fear'd
)

В действительности, король не испытывает никаких «трансформаций», он и ранее предпочитал полагаться на силу и внушать подданным страх, как и следует государю макиавеллиева образца25. Но как искусный политик с неизменно «холодной кровью», он выбирает подходящий момент и удобный, хотя и невразумительный26, повод для уничтожения «опасных и непокорных» баронов (в глазах Вустера он видит «danger and disobedience»).

Король грубо прогоняет Вустера («Get thee gone» буквально означает «пошел вон»), в котором видит наиболее опасного противника, но хитрого и гибкого политика, и тем не оставляет ему возможности для поисков компромисса. Следующим пунктом король выдвигает заведомо фантастические обвинения против Мортимера (будто бы тот «умышленно предал на смерть» своих людей и намеренно стал пленником Глендаура), с которыми не может примириться Хотспер, женатый на сестре Мортимера и уважающий в нем храброго и честного воина.

На протяжении всей сцены король не произносит ни одного слова поощрения своему военачальнику за победу над шотландцами (а Перси долгое время успешно охраняли северные рубежи Англии), не оказывает ни единого знака внимания старому другу Нортемберленду, прощание с ними выдержано в намеренно оскорбительном тоне: «Вам разрешаю удалиться с сыном». И в заключение Генрих напоминает о пленных, сопровождая требование угрозой («Скорее пленных шли — иль берегись»), снести которую горячий Хотспер просто не в силах.

На это и делалась ставка. Цель достигнута: оппозиции ничего не остается, кроме как объединиться и выступить против короля. Но это выступление, исходя из шекспировского текста, спровоцировано самим «подлым политиканом» (vile politician) королем Генрихом IV27.

Вместе с тем, не только король объяснением с Перси умышленно создает повод для противостояния, но и Вустер видит, что пришла пора «торопиться и, подняв головы, спасти их» от уплаты королем его «долга». Вустер предупреждает Гарри Перси, что заговор — это дело «серьезное и опасное, полное риска и отдающее авантюрой» (matter deep and dangerous, full of peril and adventurous spirit). Все это опытный Вустер почерпнул из некоей «тайной книги» (secret book), которую теперь намерен раскрыть перед горячим взором Перси. И тем не менее, как выясняется из слов Вустера, это дело уже «взвешено, подготовлено» недовольными и оставалось ждать лишь благоприятного случая, чтобы его исполнить.

Стоит сравнить первоначальное взвешенное суждение Вустера с отношением к заговорам Макиавелли, который считал это делом, удающимся крайне редко, сопряженным с «множеством опасностей», в осуществлении которого «трудностям нет числа» (одна из основных — сомнительная надежность друзей28), «на стороне заговорщика — страх, подозрение, боязнь расплаты», особенно если государь не ненавистен народу. В этом случае заговор превращается в столь безумное предприятие, что у заговорщиков вряд ли «хватит духу пойти на такое дело» (гл. 19, с. 97).

Письмо, которое получает «одержимый» Хотспер накануне выступления против короля, вполне мог бы написать Макиавелли, будь он советником мятежных лордов: «Задуманное вами предприятие опасно, упомянутые вами друзья ненадежны, время неблагоприятно, и весь ваш план чересчур легковесен, чтобы преодолеть столь сильное сопротивление...» (II, 3). Поскольку, по убеждению Макиавелли, в случае заговора или иной «внутренней опасности», «на стороне государя — величие власти, законы, друзья и вся мощь государства; так что если к этому присоединяется народное благоволение, то едва ли кто-нибудь осмелится составить заговор» (с. 97). Хотспер в сердцах обзывает остающегося у Шекспира анонимным доброжелателя — автора письма — «гнусным нечестивцем» и «сущим язычником» (a pagan rascal, an infidel), что полностью укладывается в «легенду о Макиавелли» — «язычнике» и «сатане», — сложившуюся в тюдоровской Англии. Подобный тонкий намек мог, вероятно, быть рассчитан на особо изощренную и ученую театральную публику и остаться, по выражению Гамлета, «икрой для остальных».

Поражение мятежников в битве при Шрусбери новые заговорщики («Генрих IV», ч. 2, I, 3) спишут на неверные расчеты, самообман, безумие «одержимого воображеньем» Хотспера. Наиболее трезвомыслящий лорд Бардольф изложит теорию «столь великого дела, как разрушение старого государства и возведение нового». Под этой теорией подписался бы и Макиавелли: «исследовать и почву, и чертеж», «избрать фундамент прочный» (sure foundation), «расспросить специалистов» (сродни совету Макиавелли изучить опыт предшественников, взяв себе кого-либо за образец), реально «оценить свои средства».

Однако ничего из этой теории так и не будет реализовано на практике. Для подавления (IV, 2) «гнилого» мятежа (rotten case) не понадобится даже сражения: лорды-заговорщики окажутся еще более Хотспера подвержены власти «воображения», положившись на лживые обещания представителей короля (логика этих последних проста — на вопрос «Честно ль так поступать?» следует ответ «А заговор честней?»). Архиепископ рассчитывает на «усталость» короля от распрей и понимание невозможности «выполоть в стране все сорняки», а потому уверен в возможности примирения. Однако король как истинный макиавеллист не склонен заблуждаться, думая что «новые благодеяния могут заставить великих мира сего позабыть о старых обидах» (гл. 7, с. 68): прощенные заговорщики лишь питали бы его подозрительность, оставаясь вечным источником смут. Мятежники распускают войска, доверившись слову принца Ланкастерского, который незамедлительно отправляет их на плаху, не без оснований оценив всю затею как «неглубоко продуманную» (shallowly did you commence), «глупо проведенную» (fondly brought) и «безумно завершенную» (foolishly).

В дилогии несколько раз ретроспективно воссоздается путь Болингброка к престолу, и оценка эта вложена в уста разных персонажей — как сторонников, так и противников короля. Точка зрения «огневого» Хотспера (IV, 3) поражает точностью в подмеченном свойстве короля — умении выбрать время для обещаний и расплат — и строгой системностью в изложении последовательности его действий, не оставшейся незамеченной подданными, из которых Хотспер, вероятно, не самый наблюдательный. Клятва, помощь баронов, нарушение клятв; реформы непопулярных эдиктов и указов, надел личину справедливости (face, seeming brow of justice) и тем привлек сердца; казнил фаворитов, низложил короля, лишил его жизни; обложил страну налогом, отстранил бывших друзей:

За клятвой нарушал он клятву, зло
Творил за злом — и вот принудил нас
В войне искать спасенья. Мы вникли
В его права и видим: слишком шатки
Они, чтоб долго власть его терпеть.
(his title... we find too indirect for long continuance)

Следующим свою версию действий короля излагает граф Вустер (V, 1), для которого главная причина конфликта — обиды, чинимые королем дому Перси. Далее следует тот же перечень деяний (клятва, ее нарушение), но в речи Вустера заметную роль играет образ «ливня фортуны» (fortune showering), хлынувшего на голову Болингброка, в котором он «не упустил случая» (took occasion)29. Оппозиция «любовь — страх» также присутствует в речи Вустера в образной конструкции, связанной с едой: «будучи вскормлены нами, ...вы так разрослись, что даже наша любовь (our love) не смела к вам приблизиться из страха быть проглоченной (for fear of swallowing)».

Две критические оценки стратегии возвышения Генриха IV, вложенные в уста его противников, помещены драматургом в своеобразную «раму» из двух самохарактеристик короля, из которых выясняется, что он способен к не менее трезвому взгляду на «кривизну» своего пути к трону и порождаемые ею опасности.

Первое объяснение Генриха IV с «беспутным» принцем Гарри (III, 2) (по причине восстания Перси) вновь привлекает внимание к важнейшим темам «Ричарда II»: стратегия создания образа государя, роль народа, общественного мнения, свежести и новизны имиджа, необходимости личин (приветливости, смирения, величия), необычные и запоминающиеся поступки, чувство меры в близости к подданным...30 В предыдущей хронике эти этапы показаны в процессе осуществления, в действии. Здесь дана сумма: в форме нравоучения31 король преподает сыну уроки, в основе которых его собственный опыт увенчавшегося успехом взлета к вершине власти.

Принц Генрих дает отцу обещание «быть отныне более собой» («I shall hereafter... be more myself»), не просто созвучное, но и аналогичное угрозе короля, прозвучавшей в начале пьесы: «I will from henceforce rather be myself». Аналогичное потому, что для обоих «быть собой» означает «внушать страх» (be fear'd), «носить кровавые одежды» (wear a garment all of blood). Кроме того «быть собой» для лицемеров отца и сына означает умение манипулировать собственным имиджем, выстраивать его, исходя из обстоятельств и нужд времени. В настоящий момент к лицу «кровавая маска» (bloody mask)32, и король Генрих вручает принцу полномочия предать смерти сотню тысяч мятежников («А hundred thousand rebels die in this»).

Наставничество продолжится и в аналогичной сцене второй части хроники — в предсмертных советах короля принцу Гарри. У Шекспира сам король, прошедший этот путь, «берется обсуждать и направлять действия» будущего государя, а не человек «низкого и ничтожного звания», как рекомендует себя в посвящении автор трактата, «постигнувший природу государей»:

      ...Известно богу,
Каким путем окольным и кривым
Корону добыл я...33
      ...На мне корона
Казалась символом захватной власти;
В живых немало оставалось лиц,
Что помогли мне ею завладеть...
С их помощью кровавой стал я править
И мог страшиться, что меня их мощь
Низринет вновь34. Опасность отвращая,
Я многих истребил35 и собирался
Вести в Святую землю остальных —
Чтоб не дали им праздность и покой
В мои права внимательней всмотреться...36

Отдавая себе отчет в том, что к принцу Генриху корона перейдет «законней», он будет «стоять тверже» (stand'st more sure) и носить «наследственный венец», все же его «непрочен трон», поскольку «свежи обиды» знати. А потому король советует принцу «вести войны в чужих краях», чтоб «головы горячие занять» и «память о былом изгладить» — аргументы, достойные Макиавелли (см. гл. 21).

«Тема угрызений совести — важнейший элемент индивидуальной характеристики короля; по мере развития действия она становится даже основным средством этой характеристики»37, — такова точка зрения Ю. Шведова на эволюцию образа Генриха IV. Доказательством наличия такой эволюции исследователь считает, главным образом, монолог о сне, произносимый королем наедине с собой и открывающий третий акт второй пьесы дилогии:

    ...О сон, о милый сон!
Хранитель наш, чем я тебя вспугнул,
Что ты не хочешь мне смежить ресницы?

Ученый находит в монологе Генриха IV основу для сопоставления с метафорой «зарезанного сна» в «Макбете»:

Казалось мне, разнесся вопль: «Не спите!
Макбет зарезал сон!» — невинный сон...
...Всюду несся вопль: «Не спите!
Зарезал Гламис сон. Не будет Кавдор
Отныне спать. Макбет не будет спать!»
тт1тт1тт1(II, 2, перевод Ю. Корнеева)

По мнению Ю. Шведова, «Макбет и Генрих IV говорят об одном, но только в разных выражениях: совершив преступление, Макбет «убил» сон, а Генрих IV «испугал» его»38.

В монологе Генриха IV нет ни следа угрызений совести или страха от прошлых преступлений. Есть лишь сетования на «тяжесть» королевского бремени, на «удел государя», который в отличие от «счастливого простолюдина» и ночью лишен покоя: «Uneasy lies the head that wears a crown». Между тем, зрителю известно, что это не было «уделом» героя от рождения — он по своей воле добился венца, а потому в сетованиях короля на сон (даже без свидетелей!) присутствует элемент лукавства. Лицемерие наедине с собой — новое открытие драматурга в изучении характера государя-макиавеллиста39.

Если же оценить этот монолог в контексте всей первой сцены III акта, то его можно счесть своеобразной репетицией, помогающей королю-актеру вжиться в роль «раздавленного необходимостью» монарха. На анализе этой сцены стоит остановиться подробнее, поскольку она демонстрирует тактику короля не хуже, чем рассмотренная нами выше первая сцена дилогии.

Перед размышлением о сне, которого лишен государь, Генрих IV отправляет пажа с письмами за своими советниками, один из которых будущий «делатель королей» (известный зрителю по ранней тетралогии) граф Уорик. Оказывается, королю не спится, потому что ему нужно получить одобрение лордов на подавление мятежа. Причем любой аргумент Уорика: о том, что здоровье стране можно вернуть мирным путем («добрым советом и малыми дозами лекарства»); о том, что Ричард в своем пророчестве исходил из общего закона наличия в прошлом людей ростков будущего40, — все эти соображения король искусно оборачивает в их противоположность: лучше упредить опасность, чем ждать пока «остынет» Нортемберленд; Ричард предрек нынешнюю измену Нортемберленда. А следовательно, раз «все это неизбежно — так мужественно встретим неизбежность»41:

Are these things, then, necessities?
Then let us meet them like necessities; —
And that same word even now cries out on us...

Отправка войск на подавление мятежа оправдана «необходимостью». Концовка сцены буквально повторяет финал I, 1 первой части: «Скорей бы смуту одолеть, а там — направим путь, друзья, к святым местам (в Святую землю)». Король-политик в третий раз (вспомним финал «Ричарда II»), разделяя ответственность с лордами-советниками, применяет одну и ту же тактику, оправдывающую нескончаемую братоубийственную войну и уничтожение недовольных.

Отношение самого Шекспира к тому или иному драматическому персонажу всегда остается спорным и принципиально открытым, как и вопрос об отношении Создателя к его Творению. Однако тип человека, подмеченный драматургом в историческом прототипе его героя, по всей видимости, не вызывал у него особенных симпатий. Об этом свидетельствует целый ряд комментариев болезни и смерти короля Генриха IV, вложенных в уста разных персонажей хроники.

Принц Гарри, узнав о болезни отца, шутит: «Если он заболел от радости, значит поправится без лекарств» (IV, 4); смерть для принца — это «сон, который разлучил с короной множество королей»42.

Любопытным диалогом открывается «дворцовая» сцена пятого акта:

    Верховный судья:

Как чувствует себя король?

    Уорик:

Прекрасно (exceeding well): кончились его тревоги.

    Верховный судья:

Надеюсь, жив?

    Уорик:

Ушел он в путь последний
И в нашем мире больше нет его.

(Дословно: «И для наших целей (to our purposes) он больше не живет»).

Параллельный диалог происходит на более низком социальном ярусе в компании Фальстафа, который гостит в Глостершире:

    Фальстаф:

Как! Старый король умер?

    Пистоль:

Он мертв, как гвоздь дверной. Сказал я правду.

    Бардольф:

Счастливый день!
Он мне дороже рыцарского званья! (V, 3)

Оба малопочтительных диалога свидетельствуют об отсутствии скорби от смерти Генриха IV и об озабоченности людей — на всех социальных уровнях — личными последствиями факта смены монарха.

Следует иметь в виду при этом неизменно почтительное отношение драматурга к смерти как таинству, вызывающему священный трепет у окружающих и переворот в душе умирающего.

В случае с Болингброком, Шекспир не показывает нам ни его смерть, ни предсмертные прозрения (как у короля Джона, Генриха VI, Ричарда II, впоследствии у Лира) или дерзания (как у Ричарда III, позднее у Макбета). Этот король до конца озабочен вопросами престолонаследия и укрепления власти, а вовсе не спасением души или преодолением человеческих пределов. Его жизнь суетна, так же суетна и его смерть: принц унес его корону и тем сократил «на полчаса» угасающую жизнь отца, но был прощен, потому что сумел «разумно оправдаться» (pleading so wisely in excuse). Смерть короля должна быть соответствующим образом «меблирована» (просит отнести его в покой «Иерусалим» согласно предсказанию). В смерти Болингброка столько же искусственного и суетного, сколько было в жизни, чья единственная цель — корона.

Вопрос о шекспировском идеале государя, исходя из его драматических персонажей с короной на голове, на наш взгляд, вообще не имеет положительного ответа. Шекспир, похоже, не идеализировал ни одного монарха. Выражаясь современным языком, эта специальность представлялась ему в основе своей ущербной. Неслучайно Шекспир практически каждого из своих героев-венценосцев, пускай на пороге смерти, заставляет придти к мысли о том, что «король есть ничто», что «он только раб Господний», как и другие. И это открытие-узнавание дарует им освобождение от гордыни, властолюбия и прочей суеты, беспредельно распахивает прежде суженный до «государя» взгляд на Человека. Потому что вместе с осознанием человека как «праха и пищи для червей» является и осознание человека как подобия всего сущего, осознание принадлежности целому. В таком сочетании шекспировская эпоха не усматривала еще неустранимого противоречия. Шекспир приводит к этому знанию всех своих «государей», ...кроме совершенно безнадежных. Генрих IV со своим наследником из числа «безнадежных» (смерть Генриха V, правда, не изображается драматургом, но сама логика «эволюции» «короля-маски» не предполагает духовного развития в финале).

Принципиальная разница между Шекспиром и Макиавелли во взгляде на «государя» состоит в том, что для одного он сродни «сверхчеловеку» («...во всех людях, а особенно в государях, стоящих выше прочих людей...»), тогда как другой угадывает в этой «функции» некую обделенность, но не лишает своих «государей» шанса вырасти до уровня Человека. Взятая еще шире, эта тема станет предметом трагедии «Король Лир».

Король с «холодной кровью» не испытывает ни малейших угрызений совести вплоть до самой смерти, но он изображен в хрониках истинным государственным деятелем новой формации, чье сердце свободно от сантиментов, а руки полны дел («our hands are full of business»). Болингброк — именно тот тип государя, в самой структуре личности которого произошло это основополагающее для доктрины Макиавелли «отделение» политики от морали, вынесение морали за скобки там, где речь идет о «государе» (сверх- или недочеловеке, но существе, на которое не распространяются человеческие нормы морали):

«И даже пусть государи не боятся навлечь на себя обвинения в тех пороках, без которых трудно удержаться у власти, ибо, вдумавшись, мы найдем немало такого, что на первый взгляд кажется добродетелью, а в действительности пагубно для государя, и наоборот: выглядит как порок, а на деле доставляет государю благополучие и безопасность» (гл. 15, с. 88—89).

Истинным наследником43 своего отца в этом смысле является принц с «каменным сердцем», а затем и король — Генрих V.

Многовековая дискуссия о том, является ли Генрих V «идеальным государем» с точки зрения Шекспира и можно ли рассматривать хронику о его царствовании как «панегирик» этому королю, — возникла из-за подмены основной ценности и предмета исследования драматурга (Человека) другой ценностью и предметом исследования философов и публицистов XVI в. — Государем. Ю. Шведов совершенно справедливо считает, что для Шекспира «даже идеальный монарх не может быть идеальным человеком»44. Мы же пойдем дальше, если скажем, что для Шекспира понятие «идеальный монарх» абсурдно по определению. Рассматривая Генриха V как идеального государя, мы вольно или невольно навязывали бы Шекспиру критерии, подходящие для «государеведа» Макиавелли, но совершенно чуждые великому драматургу, для которого Человек есть «все во всем».

Шекспировский Генрих V отвечает всем требованиям, предъявляемым Макиавелли к современному государю: он умеет находить общий язык с народом, умело носит и искусно меняет маски (благочестия, верности слову, прямоты), он доблестный воин и хитрый политик45. Но Шекспир настаивает на обратной зависимости: там, где его герой «выигрывает» как государь, он неизменно проигрывает в глазах зрителя как Человек.

Принц Генрих входит в хроники с известным монологом «Я знаю всех вас». Это первый его монолог наедине с собой и залом, на пустой сцене. Важность подобных прямых самохарактеристик героев в пьесах елизаветинцев неоднократно отмечалась исследователями. К концу 90-х годов XVI в. сценическая техника Шекспира значительно эволюционировала по сравнению с «Титом Андроником» и «Ричардом III». Основными средствами раскрытия характера героя стали действие и диалог, а прием «самопредставления» персонажа зрителю был прочно забыт драматургом. Неожиданно этот прием воскрешается для представления публике наследника Болингброка. Случайность ли это, особенно если принять во внимание, что подобным образом представляли себя «как они есть на самом деле» отрицательные персонажи и откровенные злодеи, воплощения Кривды?

Набор самохарактеристик, возникающий в монологе («Генрих IV», ч. 1, I, 2), станет лейтмотивным для облика Генриха-младшего, вырисовывающегося из всего действия последующей трилогии (в «Ричарде II» о «беспутном» принце лишь вскользь упоминается). Принц излагает здесь свою «стратагему», распространяющуюся вплоть до самого отдаленного будущего. И суть этой стратагемы — лицемерие, маска. Основной ряд тем монолога: знание людских пороков (I know you all, ...your idleness), подражание солнцу в эгоизме (when he please again to be himself) и величье (мотив «яркого металла» — bright metal), вызывающее восторг необычайное (be more wonder'd at; nothing pleaseth but rare accidents), обман всех (I falsify men's hopes), «усиленное фольгой преображение»: «My reformation... shall show more goodly... than that which hath no foil to set it up».

«Кажущееся преображение» (reformation — также «исправление») — это не что иное как «новое лицо», то есть очередная «маска»46. Именно с этим королем связано больше всего «видимостей» и «кажимостей» (my seeming V, 2 части 2), он на практике предпочитает «не быть, а казаться» таким или иным, а уж если становится «самим собой» (I shall be more myself), как мы видели, то его маска окрашивается кровью. Он унаследовал от отца недюжинный актерский талант и даже превзошел его в искусстве лицедейства. Свое поведение и поступки во всем действии пьес Хэл осознает как исполняемые им роли. Лучшее шекспировское создание — принц датский — очень скоро выйдет на подмостки со словами «I know not 'seems'».

Принц Хел любит «трансформации»: он способен «из бога стать быком», «из принца — подмастерьем» и наоборот. Но если «низкие трансформации» (low transformation) выражаются во включении Гарри в безобидную игровую стихию фальстафовской компании, то «высокие» приводят к человеческим жертвам. «Нам постоянно напоминают, — пишет С. Гринблатт, — что Хэл — это 'фокусник' (juggler), потворствующий лицемерию лицемер, и власть, которой он одновременно служит и которую призван воплощать, есть ни что иное, как восхваляемая всеми узурпация и воровство»47.

Фальстаф как в воду глядел, когда пророчески пошутил с Верховным судьей, высказав пожелание: «Пошли Господь приятелю лучшего принца!». Последний монолог (V, 5) ставшего королем Генриха в дилогии, посвященной его отцу, начинается словами: «I know thee not», перекликаясь с начальной строкой первого монолога: «I know you all». От «Я знаю всех вас» до «Старик, с тобой я незнаком», адресованного верному и любящему Фальстафу, — такова кривая «превращения» принца, в котором «воскрес дух отца» и который «отрекся от своего прежнего естества» (I have turn'd away my former self).

Таким образом, Генрих V — это не что иное, как воплотившаяся мечта Макиавелли. Хотя сам Макиавелли, завершая работу над трактатом «Государь», усомнился, что в природе найдется индивид, «умеющий к этому приспособиться, как бы он ни был благоразумен», то есть способный менять свою природу в зависимости от обстоятельств и свойств времени. Генрих V — король, который «взвешивает время по зернышку» (he weighs time, even to the utmost grain), он в ладу со своим историческим временем и хорошо умеет к нему приспосабливаться.

Шекспировский Генрих V — это идеальный государь с точки зрения требований, предъявляемых Макиавелли. Это, безусловно, гораздо более человечный, менее чудовищный «образец» нежели Чезаре Борджа. Генрих V внушает не только страх, но и любовь своим подданным; не злоупотребляя милосердием, он остерегается и злоупотреблять жестокостью (во всяком случае, на словах)48. Но вот вопрос: много ли общего в требованиях Шекспира и Макиавелли?

Одну реплику Генриха V можно было бы счесть прямым возражением Макиавелли. Осуждая мародерство в собственном войске, король заявляет: «Там, где кротость (lenity) и жестокость (cruelty) спорят о короне, выиграет тот из игроков, который более великодушен (gentle)» (III, 4). Макиавелли, как мы помним, предостерегал от «злоупотребления милосердием». Однако никакого противоречия рекомендациям флорентийского писателя в словах и действиях Генриха V не обнаруживается, поскольку речь идет о споре за корону Франции, и наиболее мудрый «игрок» проявит «на пути к власти» щедрость и великодушие, дабы не навлечь на себя ненависти своих будущих подданных, разоряя их. В полном согласии с правилами, изложенными в гл. 16 трактата «Государь». Лексика короля лишний раз доказывает, что он относится к войне во Франции как к захватывающей политической игре, в которой выигрывает самый расчетливый игрок: «play for a kingdom», «the gentler gamester is the sooner winner».

Изгоняя49 «под страхом смерти» «седого шута», новый король сопровождает «отречение» форменной проповедью: советует Фальстафу покаяться и впредь заботиться о душе. Воинствующее благочестие отныне станет новой маской, личиной «реформированного» короля-праведника, и все его действия в хронике «Генрих V» будут совершаться с неизменным именем Господа на устах.

Показательна лексика, в которой Фальстаф оправдывает отрекшегося от него короля: «видите ли, он должен казаться таким миру» (he must seem thus to the world), «то, что вы сейчас слышали, не более чем маска» (this that you heard was but a colour — «расцветка», отсылающая к образу хамелеона).

Принца Генриха сопровождает в хрониках с его участием мотив «камня», «металла»: «яркий металл», «кремень» (being incensed, he's flint), «каменное сердце» (stony heart), «жесткое сердце» (hard of heart). Тема сердца станет и лейтмотивом воспоминаний о Фальстафе в «Генрихе V», но сердца разбитого: «Король разбил ему сердце» (kill'd his heart); «В нем сердце треснуло, вконец разбито» (His heart is fracted and corroborate).

О Фальстафе вспомнят и два персонажа хроники, никогда с ним близко не соприкасавшиеся — офицеры Флюэллен и Гауэр (IV, 7). А поводом к их разговору о «славных людях, родившихся в Монмуте» послужит приказ короля перерезать глотки пленным французам. Приказ дикий даже в условиях войны, отданный Генрихом V при одном звуке тревоги, без выяснения ее причин (Шекспир сознательно опускает несколько оправдывающие этот приказ объяснения Холиншеда). Начав с уподобления Генри Монмутского Александру Свинье (уэльсец произносит «the Pig» вместо «the Big») по сходству мест их рождения (и там, и там есть река, и в обеих водятся лососи), — Флюэллен в простоте своей обнаруживает «фигурально-иносказательное» сходство в поступках этих великих людей. Александр «в ярости, в исступлении, ...а также в опьянении, напившись эля и разъярившись, ...убил своего лучшего друга Клита». «Точно так же и Гарри Монмутский, в здравом уме и твердой памяти, прогнал от себя жирного рыцаря с двойным брюхом. Он был шутник, весельчак, балагур и плут».

То, что Александр сделал в беспамятстве, Генрих сделал совершенно сознательно — убил своего друга, разбив ему сердце. Именно к этому выводу подводил Шекспир своего зрителя, поместив короткий «развенчивающий» эпизод в финале увенчавшей Генриха V славой битвы при Азинкуре. Элемент «развенчания» короля-солнца, короля-победителя содержится и в разрешении интриги с перчаткой солдата Уильямса, вызвавшего короля на поединок в результате ночной ссоры. Как только Флюэллен сообщает королю, что ему «нечего стыдиться его величества, ...покуда его величество честный человек», — Генрих V моментально обманывает50 его, делая козлом отпущения в отнюдь не безобидной шутке.

Все поступки и речи короля Генриха V оставляют ощущение странной двойственности. С одной стороны, он герой, восстанавливающий внешнеполитическую славу Англии и успешно управляющий своим королевством, но в то же самое время «он предстает как хитрый макиавеллист, циничный политик, человек, которому недостает моральной глубины»51. По мнению А. Кернана, дело в том, что Шекспир изображает Генриха как «человека, лишенного частного «я», обладающего лишь публичным характером, в высшей степени безошибочным политическим мышлением, человека, который без колебаний выбирает наиболее эффективный для государства и укрепляющий политическую власть образ действий».

Пятый акт хроники посвящен сватовству Генриха V к французской принцессе Екатерине. И в деле сватовства этот король демонстрирует свое искусство политика и оратора. Принцесса для него остается «главным пунктом» в списке требований к французам. Он сразу говорит о необходимости для них «покупки мира». Под маской солдатской простоты, под личиной «человека прямого и честного», не умеющего говорить о своих чувствах, нет-нет да и проглянет «упрямое, железное лицо» (stubborn outside, iron aspect) «лучшего короля своих подданных». Вот он высокомерно отзывается об «обычаях»: «хорошие обычаи склоняются перед великими королями. ...Мы сами создаем обычаи, ...и свобода, данная нам самим нашим положением, зажимает рот всем судьям» (ср. с тезисом Макиавелли о неподсудности государей)52.

Аргументом в любви, которую Генрих «не в силах вызвать» в Екатерине своими любезностями, становится напоминание о «слепоте», которая заставляет его «не видеть» до поры многих французских городов. Эту скрытую угрозу дипломатично парирует французский король, раскрывая истинные мотивы сватовства: Генрих «видит» французские города в перспективе, они «приняли образ девушки» и ее приданого. Несмотря на подчеркнуто любезный, куртуазный стиль беседы, Генрих ни на минуту не забывает о «пунктах» договора и не допускает ни единой уступки: так он, будто бы между прочим, настаивает на форме обращений к нему как наследнику французского престола, прося принять его «в залог любви и дружбы».

В сцене сватовства Генрих идет к своей цели напролом, надев маску «грубого солдата», и даже «нескладная музыка» (broken music) речей Екатерины не властна отклонить его от решения важной политической проблемы — добиться этим союзом в недалеком будущем короны Франции. Отношение шекспировского персонажа к музыке и роль музыки в его жизни (еще чаще в предсмертные минуты) всегда является важным средством характеристики героя. «Поющая смерть» короля Джона, благословение «пославшему музыку» Ричарда II, даже просьба Болингброка о «чуть слышной музыке» в конце... Генриха V, называющего речи невесты, которую он только что уверял в своей любви, «нескладной музыкой», — вероятно, не трогает музыка, у него «нет музыки в душе».

Приходил ли в голову шекспировскому зрителю при этих словах короля Генриха монолог Лоренцо из «Венецианского купца»? Этого мы никогда не узнаем достоверно. И тем не менее, нам его нелишне вспомнить:

Все, что бесчувственно, сурово, бурно, —
Всегда, на миг хоть, музыка смягчает;
Тот, у кого нет музыки в душе,
(The man that hath no music in himself)
Кого не тронут сладкие созвучья,
Способен на грабеж, измену, хитрость;
(Is fit for treasons, stratagems and spoils)
Темны, как ночь, души его движенья
И чувства все угрюмы, как Эреб:
Не верь такому.
      (V, 1; перевод Т. Щепкиной-Куперник)

Генрих V торжествует полную победу в хронике — на поле битвы и в королевском дворце. Но «сияние славы» и его подвигов значительно ослаблено («подпорчено», если точнее передать смысл глагола «mangle» в Эпилоге) Шекспиром в отдельных эпизодах, проясняющих его человеческие качества. Соглашаясь в целом с мнением Л. Пинского, что «реализм художника, беспристрастная трезвость всех предыдущих хроник как-то обязывали Шекспира ввести долю макиавеллистского яда также в обрисовку идеального монарха»53, сделаем необходимое уточнение: «идеального монарха» с точки зрения официальной историографии, но вовсе не с точки зрения драматурга Уильяма Шекспира.

Никто другой из шекспировских венценосных персонажей не признал бы столь безоговорочно, как Генрих V, что «политик» — это роль, а человеческая личность — функция роли. Можно согласиться с наблюдением А. Кернана об удивительном психологическом парадоксе, прослеженном в героях «Генриады» (так ученый назывет вторую тетралогию от «Ричарда II» до «Генриха V»): «необходимость заставляет человека выйти из роли и вернуться к себе, та же необходимость заставляет человека отрешиться от самости и замкнуться в роли»54, что и происходит с первым (Ричардом) и последним из протагонистов «Генриады».

Это психологическое движение, несомненно, отражает нечто большее: социальные, политические, этические перемены и сдвиги при переходе от средневекового мира, с его нефункциональным еще отношением к человеку «как он есть», к современному миру с его свободным, экспериментаторским отношением к личности и ее действиям. На смену патриархальному средневековому государю, полагающемуся на «божественное право», позволяющее ему оставаться тем, «что он есть», — приходит современный лицедействующий государь-политик, готовый, ради достижения успеха кривить душой, «казаться», то есть «быть всяким».

Примечания

1. Пинский Л. Указ. соч. С. 27.

2. А. Смирнов отмечает «глубокие внутренние сомнения» драматурга и «двойственность в отношении к абсолютизму», проявившиеся в хронике о Генрихе V (Творчество Шекспира. Л., 1934. С. 96); А. Аникст предполагает, что в «Генрихе V» «скорее было немало уступок идеологии официальной государственности, чем то, что Шекспир разделял иллюзии относительно природы современной ему абсолютной монархии» (Послесловие к «Генриху V» // Полн. собр. соч. М., Искусство, 1959. Т. 4. С. 640); В. Комарова говорит о «сомнениях Шекспира в полезности абсолютной монархии для государства» и считает, что Шекспир «приближается к вопросу...: не является ли монархическая форма правления источником болезней государства?» (Личность и государство в исторических драмах Шекспира. Л., 1977. С. 137). Ю. Шведов, между тем, убежден, что Шекспир, будучи «человеком своего времени, не видел другой формы правления, кроме королевской власти, и считал, что абсолютная монархия может в определенных условиях стать идеальной формой государственного устройства. Но он понимал, что даже идеальный монарх не может быть идеальным человеком» (Вильям Шекспир. Исследования. М., 1977. С. 184). Учитывая последнее уточнение, автор данной работы склоняется именно к точке зрения Ю. Шведова.

3. Ribner I. Bolingbroke, A True Machiavellian // Modern Language Quarterly, 1948, IX, № 2, pp. 177—184. В дальнейшем ссылки на эту статью даются с указанием страницы. Следует отметить, что автор данной работы, соглашаясь с большинством аналогий И. Рибнера, не разделяет его исходного положения о том, что шекспировский Болингброк является в роли вождя, лидера-объединителя и освободителя страны, аналогичного востребованному Италией эпохи Макиавелли. Трудно согласиться и с уподоблением Англии Ричарда II, со всеми ее бедами, описанными в знаменитом монологе Гонта, Италии начала XVI в. (Op. cit., р. 178).

4. Приведу две полярные точки зрения. А. Аникст: «Генрих V — человек прямой. В нем нет ни капли макиавеллизма» (Указ. соч. С. 639). 3. Стржибрны, пожалуй, единственный, кто прямо назвал Генриха V «макиавеллистом», а не просто лицемером (Stribrny Z. Shakespearovy historike hry. Praha, 1959). Близок к такому взгляду на Генриха V и Л. Пинский.

5. Tillyard E.M.W. Shakespeare's History Plays. L., 1980, pp. 244—261.

6. Пинский Л. Указ. соч. С. 30—31.

7. В речи Гонта (II, 1) возникает впервые у Шекспира образ пеликана: «Родную кровь ты проливал и раньше, питаясь ею, словно пеликан» (буквально: «Ты, как пеликан, эту [родную] кровь проливал [высасывал, в значении «делал надрез, прокол и тянул»] и жадно пил»), В александрийском трактате «Физиолог», популярном в средние века, пеликан, кормящий птенцов собственной кровью, предстает как символ Христа Искупителя. В контексте шекспировской хроники Ричард уподобляется сначала птенцу пеликана, жестокому и неблагодарному как человечество, жертву за которое принес Иисус, однако, затем судьба Ричарда настойчиво будет соотноситься с судьбой Христа, преданного не «одним из двенадцати», а «двенадцатью тысячами», униженного, погубленного и отданного на крестные муки «умывающими руки Пилатами». Из птенца-пеликана Ричард превращается в ходе действия драмы в подобие самого жертвенного Пеликана. В данном случае перед нами, несомненно, двойственный, амбивалентный образ, приоткрывающий существенную особенность способа мышления драматурга и механизма перетекания образов, их перекодировки в пределах одной пьесы.

8. Ср. с предостережением Макиавелли против «неблаговидных способов изыскания денег»: «...he shalbe subiect to a thowsand inconveniences, and in daynger of destruction whensoever anie occasion of trowble is raysed» (Cap. 16, p. 68).

9. Для сравнения приведем это место в переводе М. Донского:

А нарушенье строя в государстве
Расслышать вовремя я не сумел.
Я долго время проводил без пользы,
Зато и время провело меня. (V, 5)

В русском переводе «time» переводится сначала как «строй» (музыкальный), и лишь под конец как «время». На мой взгляд, в этих трех строках речь идет именно о соответствии образа действий правителя Времени для сохранения власти в государстве и шире — о способности предвидеть перемены, которые несет с собою Время, о смене эпох, которую проглядел беспечный монарх.

10. Пинский Л. Указ. соч. С. 49.

11. В первой же сцене пьесы — сцене взаимных обвинений в измене королю между Болингброком и Моубреем — по поводу «лжеца» Болингброка звучат слова, несущие дополнительную информацию для елизаветинской театральной публики: «Его бы я настиг, хотя бы гнаться за ним пришлось по кручам снежных Альп», — клянется лорд Моубрей. Альпийские кручи должны были вызывать ассоциацию со сценическим персонажем Макиавелли, который произносил Пролог к популярному в те годы «Мальтийскому еврею» К. Марло. Текст Макиавелли в этой пьесе начинался со слов: «Пусть думают — Макиавелли мертв; душа его перелетела Альпы...» («Yet was his soule but flowne beyond the Alpes...»). Таким образом, посредством незначительной, на первый взгляд, детали — альпийских гор — персонаж Макиавелли у Марло и Болингброк оказывались изначально связанными, что в дальнейшем подтверждал весь путь шекспировского героя в хрониках «ланкастерского» цикла.

12. В оригинале использовано выражение «to dive in their hearts», которое в следующей сцене обретет лексическое соответствие и смысловой контраст в «потерявшем сердца народа» Ричарде (and quite lost their hearts).

13. Э. Майер предлагает в качестве источника гл. 3 трактата, делая оговорку, что «это могло быть и собственным наблюдением Шекспира» (Meyer E. Op. cit., р. 79), но гораздо более близкие аналогии содержат гл. 9 «О гражданском единовластии» и гл. 16 «О щедрости и бережливости», поскольку в оригинале речь идет именно о «ненависти от опустошения кошельков».

14. Характеристика народа фаворитами Ричарда как «изменчивой, зыбкой» толпы (wavering commons) еще дважды возникнет в ланкастерской тетралогии. В прологе к части второй «Генриха IV» толпа описана как «страшный многоглавый зверь, изменчивая, бурная» (blunt monster with uncounted heads, still-discordant wavering multitude). В горьких словах архиепископа Йоркского («Генрих IV», ч. 2, I, 3) прямо противоположное Макиавелли мнение о «пустоголовом множестве», «обжоре», «презренной собаке»:

Всегда непрочно, ненадежно зданье,
Основанное на любви толпы.
(An habitation giddy and unsure
Hath he that buildeth on the vulgar heart)

Однако, на поверку выходит, что архиепископ ошибается, и король, не вызвавший ненависти в народе, приобрел в нем прочную опору. Мятежники, называющие себя «подданными времени» (time's subjects), катастрофически от него отстают, поскольку время диктует, что «самый верный способ предотвратить заговор — не быть ненавистным народу», и «лучшая из всех крепостей — не быть ненавистным народу». Эта мысль многократно повторяется в трактате «Государь», в целом свидетельствующем о прагматичном отношении автора к народу, который предстает у него как одно из наиболее действенных средств в арсенале «мудрых»: «and trulie the wholle worlde it is but a communaltie, for the wiser sorte that can iudge of thinges aright are placed in such rooms where the multitude cannot come vnto» (Cap. 18, p. 78).

15. М. Прац приводит ту же аналогию к словам Вустера в «Генрихе IV», части I (I, 3), что представляется нам более обоснованным. Вот этот фрагмент:

Ведь, как бы скромно ни держались мы,
Он не забудет, что у нас в долгу:
Подозревать в нас будет недовольство,
Пока предлог не встретит для расплаты.

16. Образ «лестницы» повторно возникнет в самом начале хроники о Генрихе IV в осуждении Перси-Хотспером своих родичей, которые возложили корону на голову «лукавого короля», всечасно готового «отдать свой долг кровавой смертью»: «You... being the agents, or base second means, the cords, the ladder, or the hangman rather?» (I, 3).

17. «...many haue thought it a poynte of greate pollicy in a prince when he fyndes occasion to pyke quarrelles of purpose with som weake Enemyes that by overcoming them, his power maybe talked of, and his name thought more terrible» (Cap. 20, p. 95).

18. И. Рибнер пишет: «Лишь в нескольких случаях Болингброк не следует буквально советам Макиавелли, самый примечательный из них — решение не уничтожать Омерля. Но эти случаи, по отношению к остальному, незначительны» (Op. cit., р. 183). Такая трактовка представляется нам в корне неверной в свете рассуждений Макиавелли в гл. 20 трактата.

19. В отличие от Ричарда III, Болингброк не заставляет себя уговаривать и немедленно соглашается принять венец: «То — божья воля: я взойду на трон». Болингброк торопится потому, что законный король еще жив и представляет немалую опасность, а Ричарду Глостеру приходилось опасаться лишь малолетних принцев, и лицемерное благочестие всецело искупало незначительное промедление.

20. Этим опытом делится перед смертью Болингброк со своим сыном принцем Генрихом, советуя ему занять подданных войнами в чужих краях, поскольку жала у знати еще остались.

21. Шведов Ю. Указ. соч. С. 108.

22. Следует привести для сравнения переводы М. Донского и Н. Холодковского:

О горе! Неужели, боже правый,
Чтоб вырос я, был нужен дождь кровавый?

Клянусь вам, лорды, я скорблю сердечно,
Что для меня, чтоб трон возвысить мой,
Рекою кровь лилась бесчеловечно...

23. Ribner I. Op. cit., p. 183.

24. Близок к этому мнению Ю. Шведов, считающий, что король, «начиная беседу с Уэстморлендом, тщательно скрывает свои мысли и свою осведомленность», что свидетельствует о его «подозрительности в отношениях с придворными» (Указ. соч. С. 145—146).

25. «I thincke it more safetie... to be feared then loved»; «But dread of punishmente causethe [men] not onlie to shake for feare, but to stände faste in obedience; yet lett a prince soe be feared» (Cap. 17, pp. 72—73).

26. Комментаторы сходятся во мнении, что даже в отказе Хотспера отдать пленных королю (кроме Дугласа) не могло быть ничего «дерзкого», поскольку по военным законам той эпохи выкуп полагался захватившему пленника рыцарю.

27. В качестве короля Болингброк заслуживает от несдержанного Хотспера целый водопад нелицеприятных эпитетов: «король неблагодарный и порочный (canker)», «забывчивый», «лукавый» (subtle), «терн, язва (canker)», «низкий политикан», «король улыбок», «льстивый пес», «кузен дьявола». Заключенный в последнем определении мотив «братства с дьяволом» напоминает о Ричарде III («дьяволе» ранних хроник Шекспира) и вызывает невольное сравнение Болингброка с этим «королем злодеяний». Подобные сопоставления, без сомнений, возможны и оправданы по многим пунктам: узурпация, искоренение рода, расправы с лордами, лицемерие и т.п. Однако шекспировский Болингброк более гибок как политик и принадлежит к иной формации государей «с человеческим лицом» — не тех, которые «учили» Макиавелли, а тех, которые «учились» у него. Как ни парадоксально это звучит, учитывая, что правление Генриха IV предшествовало царствованию Ричарда III на целых 70 лет. Вероятно, в создании образа короля Генриха IV сказался опыт, приобретенный драматургом во время работы над «Королем Джоном».

28. Нежданный «недуг» отца Хотспера лорда Нортемберленда действительно нанесет «увечье» делу, как и задержка Глендаура, «удержанного предсказаньем».

29. Похожая мысль возникает у Макиавелли в гл. 6 о «доблестных» завоевателях, которым «судьба послала только случай, то есть снабдила материалом, которому можно было придать любую форму». Однако в монологе Вустера речь не идет о «доблести — силе» («strenght and Vertue» в елизаветинском переводе, р. 20), а лишь о способности Болингброка не прозевать случай, т.е. о его умении приспособиться к меняющимся обстоятельствам. Поэтому более близкая аналогия обнаруживается скорее в гл. 7, посвященной Чезаре Борджа: «Только гот, кто обладает истинной доблестью, при внезапном возвышении сумеет не упустить того, что фортуна сама вложила ему в руки, то есть сумеет, став государем, заложить те основания, которые другие закладывали до того, как достигнуть власти» (с. 63). В елизаветинском переводе еще очевиднее отождествление в данном случае «доблести» и «мудрости» («princes... excell soe in vertue, that ...they cann defende and maintain [affayres] by their wisdome, which is throwen into their bosom by fortune», Cap. 7, p. 26).

30. «Opinion, that did help me to the crown»; «by beeing seldom seen I was wonder'd at»; «I stole all courtesy from heaven, and drest myself in humility»; «thus did I keep my person fresh and new»; «a little more than a little is by much too much» etc.

31. Генрих IV лукавит в этом разговоре с сыном, делая акцент на тех сторонах поведения государей, которые тревожат его в характере наследного принца: слишком тесная дружба «с подонками». Он противопоставляет себя — «яркую комету», редко показывавшуюся людям и тем неизменно вызывавшую восторг, — Ричарду, которым «народ объелся» («Всяк был им сыт, до тошноты пресыщен»), хотя в предыдущей хронике именно Болингброк «заискивал» перед народом.

32. Мотив маски (маскировки, личины) прочно прикреплен в ланкастерской тетралогии к Болингброку и принцу Генриху: «кровавая маска», сбрасывание «легких одежд мира», двойники короля в битве при Шрусбери («подделки» — «counterfeits», как их называет Дуглас). Тему «поддельного» и «истинного» чуть позже разовьет комментатор происходящего Фальстаф с присущим ему здоровым инстинктом жизни: «подделать смерть (притвориться мертвым — «counterfeit dying») значит быть совершеннейшим воплощением самой жизни». Сам толстый рыцарь горд тем, что у него «нет двойника». При этом в оригинале он говорит: «I am not a double man», — что может иметь смысл: «Я не двуличный человек».

33. В. Комарова отмечает, что эту реплику, которой исчерпываются предсмертные муки совести Генриха IV, Шекспир нашел у Холиншеда: «Знает бог, мой сын, какими окольными тропками и кривыми путями я получил эту корону» (Указ. соч. С. 100).

34. «Государь», гл. 4, с. 57. «Все мое правление было сценой, на которой разыгрывался этот спор», — признается умирающий король-лицедей.

35. «Государь», гл. 7, с. 66, 68.

36. «Государь», гл. 21 о деяниях Фердинанда Арагонского, который увлек войной баронов так, что они забыли о смутах; действуя как защитник религии, вел войны в чужих краях (в Африке); держал в постоянном напряжении подданных, поглощенно следивших за ходом событий; действовал так, что «некогда было замыслить что-либо против самого государя» (с. 108).

37. Шведов Ю. Указ. соч. С. 154.

38. Там же. С. 156.

39. Аналогичные жалобы мы услышим и от наследника Болингброка, короля Генриха V перед битвой при Азинкуре, когда он, стремившийся стать «солнцем», рассуждает об издержках «величья»: «Ничто не обеспечит государю здоровый сон, доступный бедняку». Размышление Генриха V — продолжение спора с простыми солдатами, которые должны быть принесены в жертву «спорам королей» (тема king's quarrel получает здесь развитие). Король утверждает, что «не ответствен за смерть каждого из своих солдат», потому что «отдавая им приказания, ...не думал об их смерти». Речь короля есть воплощение риторики владеющего софизмами «праведника», но и оставшись один, он приходит к поразительно лицемерному (особенно в контексте ведущейся войны и учитывая, что солдаты набирались преимущественно из крестьян) выводу:

Ничтожный раб вкушает дома мир (peace),
И грубому уму не догадаться,
Каких забот монарху стоит отдых (to maintain the peace),
Которым наслаждается крестьянин. (IV, 1)

Трудно удержаться от предположения, что Шекспир был намеренно двусмыслен, когда пообещал устами Хора в Прологе к IV акту «опорочить... честь Азинкура».

40. Мысль Уорика о том, что «время высидит вещи (ростки событий)» («such things become the hatch and brood of time») созвучна утверждению Макиавелли о том, что «время высиживает трудности» («tymes breeds trowbles», Cap. 7, p. 25) для тех, кто становится государем милостью судьбы. Этот смысл теряется в русском переводе: «Как бы перелетев весь путь к цели, они сталкиваются с множеством трудностей впоследствии» (гл. 7, с. 62). Принимая эту аналогию, можно предположить, что Уорик напоминает королю, пришедшему к власти милостью судьбы, о том, что ему надо смириться с трудностями в деле удержания власти.

41. О том, что король вновь лицемерит, разыгрывает роль, говорит его оправдание своего восхождения на трон «государственной необходимостью»:

Хоть, видит Бог (God knows), об этом я не думал,
И если бы не нужды государства (necessity so bow'd the state),
He сочетался б я вовек с величьем.

Генрих IV при необходимости, не смущаясь, манипулирует даже именем Бога: «Бог знает, я не имел такого намерения» (добыть венец), — сообщает он лордам; «Бог знает (God knows), мой сын, какими окольными и кривыми (indirect) путями добыл я корону», — скажет он перед смертью принцу.

42. Следует сравнить сцену с пушинкой (feather) в этой хронике и в трагедии «Король Лир». Корделия мертва, но Лиру кажется, что пушинка, поднесенная к ее губам, шелохнулась от дыхания:

This feather stirs; she lives! If it be so,
It is a chance which does redeem all sorrows
That ever I have felt. (V, 3)

Король Генрих IV засыпает. Принц Генрих замечает пушинку и решает, что если она недвижима, значит король мертв:

There lies a downy feather which stirs not:
Did he suspire, that light and weightless down
Perforce must move. (IV, 4)

Лир не хочет верить очевидному. Принц Генрих мгновенно принимает желаемое за действительное.

43. Мотив наследования-уподобления сына отцу прочитывается и в частом сравнении их со львом и львенком, старым и молодым львами.

44. Шведов Ю. Указ. соч. С. 184.

45. Из панегирика архиепископа Кентерберийского («Генрих V», I, 1) рождается идеальный, небесный образ, присущий не человеку, а некоему совершенному созданию: «король-прелат», равно сведущий в государственном, военном деле, в политике, ораторском искусстве, в практической жизни. «Изучение» жизни принц скрывал «под маской буйства» (under the veil of wildness, в другом месте — a coat of folly) — к такому выводу приходят епископы. А у зрителя возникает законное сомнение — не пародия ли это?

46. В русском переводе Е. Бируковой хорошо передан смысл сказанного за счет отсутствующего в оригинале выражения «мой новый лик»:

Мой новый лик, блеснув над тьмой греховной,
Величьем больше взоров привлечет,
Чем не усиленная фольгой доблесть.

47. Greenblatt S. Invisible bullets: Renaissance authority and its subversion, Henry IV and Henry V // Political Shakespeare, p. 30.

48. В одном эпизоде «Генриха V» (II, 2) все макиавеллистские сентенции вложены в уста подкупленных французами предателей-лордов: «Такой любви и страха монарх еще доселе не встречал» (Never was monarch better fear'd and loved than is your majesty); «милосердие опасно: наказание послужит примером остальным» (That's mercy, but too much security). Все сказанное изменниками в итоге оборачивается королем против них самих.

49. «Изгнание», надежда на «реформирование» (as we hear you do reform yourselves) и публично объявленное намерение короля «обеспечить» Фальстафа средствами для жизни выливаются в итоге в арест и заключение во Флитскую тюрьму для всей компании толстого рыцаря. Угол расхождения между словами и делом у молодого короля прямо пропорционален масштабам лицемерия.

50. Обманывает со словами: «Сохрани Господь меня таким [честным]». Перчатка «герцога Алансонского» оказывается перчаткой самого короля Генриха V. Мотив «видимости», обмана звучит и в словах солдата: «саше not like yourself», «appeared as a common man», «under that shape», «had you been as I took you for...».

51. Kernan A. From ritual to history: the English history play // The Revels History of Drama in English, p. 296.

52. «О действиях всех людей, а особенно государей, с которых в суде не спросишь, заключают по результату» (гл. 18, с. 95) — «in princes causes (which are not determinable by lawe nor called in question before iudges)» (Cap. 18, p. 77); в гл. 7 Макиавелли также одобрительно отзывается об умении герцога Валентино «обновлять старые порядки» (с. 68).

53. Пинский Л. Указ. соч. С. 67.

54. The Revels History of Drama in English, p. 298.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница