Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 53

— Печально, Уилл. Однако ж ты продолжал писать комедии.

Да, но они помрачнели. А трагедии все больше превращались в комедию.

— А где находится Иллирия из «Двенадцатой ночи»?

Это не столько место, сколько душевное состояние, измерение, в котором можно быть переодетым в другого человека, пока не найдешь себя истинного. Место, где нужно обязательно влюбиться не в того человека, чтобы в конце концов отыскать того, настоящего. Это Арденнский лес, лес около Афин, — комедийная противоположность пустоши короля Лира, — в котором все так, как есть, и люди видятся такими, какие они есть: ангелы, акулы, драконы, черви. В трагедии люди не переодеваются, они надевают внутренние маски — притворство! ты придумано лукавым... ведь так легко на воске наших душ красивой лжи запечатлеть свой образ, — чтобы спрятать свое истинное «я» от самих себя и остальных. Трудно заглянуть за эту маску, а в комедии можно просто стянуть с себя дублет и панталоны и сказать: «Глядите, я же женщина!»

Конечно, театральные условности, которым мы подчинялись, добавляли комизма ситуациям. Виолу в «Двенадцатой ночи» играл молодой актер, который изображал молоденькую девушку, притворяющуюся парнем и соответствующим образом одетую. С Розалиндой в «Как вам это понравится» все было еще сложнее: ведь она попросила Орландо представить себе, что она — или он — женщина, каковой она и являлась (в исполнении молодого мужчины).

Трудно разобрать, что истинно, а что ложно в «Двенадцатой ночи». Себастьян оказывается Виолой, Орсино, похоже, влюблен в Оливию, которая верит в то, что влюблена в Цезарио. Она скорбит по брату и думает, что навсегда останется старой девой, хотя эта ее роль становится все более неубедительной: Виола и Себастьян убеждены, что потеряли друг друга, Мальволио мнит, что Оливия влюблена в него, и верит, что шут Фесте — это сэр Топаз; сэр Эндрю считает Цезарио демоном со шпагой; он надеется на успех у Оливии и считает сэра Тоби своим другом. Они не сумасшедшие, но иллюзии иногда сродни безрассудству, а Мальволио и в самом деле балансирует на грани безумия.

Чтобы стать счастливыми, им нужно отбросить иллюзии и зажить по-настоящему. Жак и Мальволио в «Как вам это понравится», циничные пуритане, испорченные мизантропией и болезненным себялюбием, не способны на это потому, что, несмотря на высокое самомнение, они тоже играют навязанные им роли, пока роли не начинают играть ими, и они продлевают свой причудливый уход в себя, в печальное одиночество, пожинают плоды своих действий или замышляют мщение. Они окружены женатыми парами, которых они жалеют, презирают, над которыми насмехаются и которые в конце концов с ними поквитаются. Их высокомерное превосходство — еще одна завистливая иллюзия, и, что бы они себе ни думали, у них, однако же, нет исключительного права на правду. Но они все же высказывают свою точку зрения: вся жизнь — игра, она — не пироги и пиво, и жизнь прожить — не поле перейти.

Моя последняя настоящая комедия уже приближалась к Гамлету. Одетый в черное, он ярче всех в Эльсиноре. Без Гамлета двор, погрязший в распутстве, лести, пьянстве и отсутствии ума, обеднел бы. А вот у Виолы в «Двенадцатой ночи» ума в избытке. Она выходит живой и невредимой из моря бедствий, с которых начинается пьеса, интересуется богатыми холостяками и оказывается в Иллирии, которая, в отличие от Эльсинора, одета в траур, — в мире, правители которого заняты исполнением ролей, в основном невеселых. Иллирийское общество — вялое и безжизненное, за исключением дяди Оливии и нескольких других приживалов в ее доме, в нем преуспевают пуритане, и у шутов немного работы. Его нужно оживить и освободить от запретов, и она — как раз подходящий для этого парень. В этом печальном, полумертвом, скорбном мире самообмана, ограничений и крушения надежд она появляется, пропахшая морским ветром, чтобы обновить и преобразить его, преодолев разделившее ее и брата бурное море. О да, я смотрел даже дальше «Гамлета», я уже замышлял «Перикла» и Просперо в «Буре». Для семьи, друзей и даже врагов герцога бури оказались благодатными, а кораблекрушения помогли спасти их души.

Но жизненная сила из варварского моря не умиротворяет Мальволио. И дело тут не в судьбе, а в характере, и в пьесе есть и жестокость, и мучения, немножко мести и жестокие розыгрыши. Мальволио и Жак противятся удобному и благополучному финалу. Мальволио отказано в семейном счастье, да и едва ли он мог бы стать хорошим мужем. Его собственный ум тому помеха. Его история печальна и поучительна, как ни неудобно в этом признаваться. Можно притвориться, что ты нашел того «другого», который освободил тебя от себя, прибиться к другой половинке или стать частью общества — но твое «я» так и остается неполным. Неопределенное и неуверенное в себе «я». Виола все еще переодета в Цезарио, Мальволио уходит обиженный, Фесте покидает сцену, и сэр Тоби Белч и Эндрю Эгьючик теряют его, своего печального менестреля, и теряют друг друга. Их иллюзии разрушены. Стареющий пьяница с побитой головой осознал, что больше не может драться так, как раньше. А старый кретин сэр Эндрю наконец-то понимает, что все это время его дурачили.

И все же они нужны друг другу. Отчаянное ликование и печальная необходимость заставили этих никчемных людей водиться друг с другом, сойтись с еще более отчаянным Фесте и далеко не святой Марией, бессердечной камеристкой, чьи отношения с сэром Тоби не заходят слишком далеко. Они неудачники во всем — в драке, попойке, любви, жизни. Им нечем заняться, они ни на что не надеются. Они часть этого круга, но чужды ему.

А самый лишний из них — шут Фесте, которого гонят из дома, как бедного Тома из Бедлама, назад, в лучшем случае в богадельню при церкви, а в тяжелые времена — бродить по дорогам и клянчить хлеб, глядеть в лицо ведьмам и голодным демонам, и лишь одежка из песен прикроет его наготу от безумных буйных бесов. Только сова да падающая звезда будут свидетелями его злосчастий.

Так подайте мне хоть сухой ломоть,
Хоть какой-нибудь одежки!
Подойди, сестра, погляди — с утра
Бедный Том не ел ни крошки1.

Но эта «сестра» существует только в его песнях. Хотя он не испорчен себялюбием Мальволио или холодностью Жака, он все же остается одиноким и нелюбимым, грустная фигура с задумчивыми песнями, которые звучат как куплеты из пьесы — и ведь так оно и есть! Он — развлекающий вас актер, отчужденный от семейной жизни, оставшейся в Стрэтфорде, и он обретает одинокий ночлег под чужой крышей.

Ему, конечно же, нельзя не посочувствовать. Всю свою жизнь я твердил себе, что не хочу закончить жизнь, как Фесте, я стремился избежать участи шута и добился денежного преуспевания. И все же я — это он: шут, который вне любви, который стоит на ветру под дождем и печально поет о любви, ветре и дожде. Любовь — бесконечное в своей мощи море, но она конечна, она проходит, как вода утекает между пальцев. Настоящая же стихия — это дождь и ветер, они — советчики, которые не разочаруют ни шута, ни короля.

Помню, в молодости я грезил, что мне удастся оставить ветер и дождь позади и присоединиться к тем, кто ест пироги и пьет пиво в замке. Теперь, много лет спустя, в шаге от смерти, я знаю истину. Трезвость скучна, но шумное веселье — это отрыжка в лицо маринованной селедкой и чумой. У Оливии было подлинно прекрасное лицо, но оно не пережило бы непогоду. Мы ведь молоды не век: красота тускнеет, пироги черствеют, пиво киснет. Единственное, в чем я не разуверился, — это в неизбежности смерти. Судья Шеллоу из «Генриха IV» и царь Давид сказали об этом до меня. Даже такие противоположности, как Виола и Оливия, если присмотреться, всего лишь анаграммы друг друга.

— А как же любовь?

Ну знаешь ли, Фрэнсис, плотская любовь все же лучше хорошей отрыжки, но даже в ней предвкушение акта любви дольше, чем сам акт. Он сродни театральному. Вся жизнь — театр, и любовь в особенности: пролог, завязка, развитие и его венец — кульминация, развязка. И многочисленные телодвижения между прологом и развязкой. Романтическая любовь — это зрелище, великий благородный обман. Нам любовь на миг дается. Тот, кто весел, пусть смеется... А женщины, как розы — помнишь?

— Да, ты сказал: все женщины как розы: день настанет — цветок распустится...

И вмиг увянет. Как жаль мне их, о, как мне жаль цветы, чей жребий — вянуть в цвете красоты... Молодые пряхи за работой и старые вязальщицы на солнышке поют ту песню, перебирая костяные клюшки. Она полна сердечности и правды, как старина.

Поспеши ко мне, смерть, поспеши, и в дубовом гробу успокой, свет в глазах потуши, потуши, — я обманут красавицей злой. Две песни Фесте многое говорят о любви и разочарованиях, комедии и трагедии, первая восхваляла Венеру, любовь и веселье, а вторая окутана в траур. Шут Фесте безутешен; его печаль — грусть художника, который знает, что песней за шесть пенсов он лишь помогает зрителям скоротать время, отпущенное нам в этом старом-престаром мире, и по мере того, как мы взрослеем и становимся опытней, этот мир не становится лучше. Чванливость, плутовство, воры-карманники, шлюхи и бравада подвыпивших громкоголосых бражников никуда не деваются. Никуда не деваются разочарования любви; а за пирогами и пивом следует черный гроб.

И треклятый дождь льет каждый вечер.

Да, я не был расположен веселиться и сочинять утешительные сказки, которые помогают нам жить. Мне больше не хотелось смешить. Я нынче здесь не для веселья, нет! «Двенадцатая ночь» была прощанием с комедией — смерть Эссекса положила ей конец.

Примечания

1. «Песня Тома из Бедлама» (пер. Г.М. Кружкова).