Рекомендуем

Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 37

— Если дело так пойдет и дальше, то обжора-адвокат останется у нас на завтрак!

Фрэнсис вошел, улыбаясь, как раз в тот момент, когда Элисон закончила зашнуровываться и поспешила уйти. Он казался еще толще, чем обычно.

Подкралась тьма во время разговора. И мы должны природе подчиниться и дать себе хотя бы скудный отдых. Все ль обсудили мы? И что это ты такой довольный? И даже не притронулся к пирогу.

Есть вещи намного лучше пирога. Фрэнсис, я побывал в раю.

— Уже? Так чего ж ты вернулся? Я думал, что оттуда ни один еще доселе путник не возвращался.

Ах, пожалуй, я останусь здесь, потому что рай — это ее губы, и только она...

— Элисон?

Я имел в виду Елену — Прекрасную Елену. Троянскую царицу Марло.

Фрэнсис скрестил руки на груди, кивнул на дверь и сурово посмотрел мне в глаза.

— Ты тут себя хорошо вел или как?

Я предавался воспоминаниям.

— Да ты опасный старикан. После того как мы закончим наше дело, тебе еще придется отчитаться пред Всевышним. Говорят, тебе есть в чем покаяться. У тебя есть время, у Марло его не было.

Марло скончался от политики, Фрэнсис, пружины которой еще более загадочны и непостижимы, чем сама чума, — а ведь трудно представить себе мир, свободный от болезни и от политики.

— Сдается мне, тебе надо свыкнуться с мыслью о жизни без женщин, дружище. Ты забыл, что на небе секса нет? Начинай привыкать сейчас.

Тогда рай не для меня. И что такое мир без женщин: ни горячки страсти, ни инициалов, вырезанных на коре дерева, ни жестокого пламени любви, ни богов, сходящих с ума от очарованья смертных, — немыслимо! Потому что если и есть что-то хуже чумы — и поверь мне, Фрэнсис, есть, — это чума любви. От бубонной чумы умирают за три дня, а чума любви ломает тебя, как дыба.

— Ты имеешь в виду сифилис?

Это не то же, что любовь.

— Однако тоже ведь плохо!

Мне нравился бордель Негритянки Люси. Мне нравилась она сама, а ей нравился я. Черная Люс.

Чарующая сорная трава, благоухающая так, что больно. Зачем... зачем ты...

— Не уходи от темы.

Ее мир был адом — черным, но ароматным.

— Наверняка в нем были темные стороны.

Если бы все женщины пахли так прекрасно! Она приказывала своим мавританским шлюхам прихорашиваться для меня. О чистота дыханья! Последний раз, последний. Так мы не целовались никогда...

— И часто ты туда захаживал?

Бордели были убежищем. Ни зависти, ни страха, ни сомнений, ни опасений предательства, ни зеленоглазой ведьмы ревности, которая смеется над своей добычей, ни того бедствия, когда догадываешься об измене и все же любишь, ни притворства ложных друзей, ни прокисшего пота пакостной постели, ни распутного ветра, целующего все вещи на земле, ни платков, клубникой вышитых, ни поспешных выводов — всякого вздора, убеждающего ревнивца в измене, ни пожатий рук, сплетений пальцев, игр руки с рукой, шептаний по углам, когда ты хочешь, чтобы время шло быстрее, желанья обратить час в минуту, а утро в ночь, льнуть щекой к щеке и носом к носу и целоваться в полуоткрытый рот, говорить так близко, что сплетается дыханье, язык во рту, и глубже, глубже...

— Ради Христа, прекрати!

Смех вздохом прерывать — такова была чума любви. А публичные дома были замечательны тем, что были чисты от заразы лжи, и гнусный дух любви не вмешивался в торговлю человеческой плотью. Они предлагали удовлетворение похоти в чистом виде. Ты был со шлюхой не для того, чтобы приблизиться ко двору — ничего такого в борделе не было. Там были только самцы и самки, купля-продажа, пришел-ушел, засунул-высунул — ни слова лицемерия и лести, ни малейшего намека на извлечение выгоды. Публичный дом, мой друг, был воплощением чистоты.

Да, подлинно прекрасное лицо!

Но лучше туда не возвращаться. Когда приходила чума, бизнес нес убытки, проститутки сидели без дела. Пойти в публичный дом в чумные годы было все равно что подписать себе смертный приговор. Гораздо безопаснее было оставаться наедине с собой в собственной постели, с хрустящими к рассвету простынями.

— Давай не будем об этом.

А что еще оставалось делать? Исчезли даже леди ночных улиц, неизвестно откуда там появлявшиеся — без сомнения, прямиком из опустевших домов терпимости. Звезды публичных домов закрывали свои ставни. Даже заведение Хенслоу закрылось. И аристократам приходилось туго, ведь фрейлин королевы лапать не полагалось.

— Это приводило в ярость ее девственное величество?

Пембрук напроказничал с госпожой Мэри Фиттон, и по мере того, как рос ее живот, звезда Пембрука тускнела, сначала в тюрьме Флит, а потом в ссылке. Нижние юбки фрейлин таили свои опасности. Не говоря уже о плахе. Иметь с ними дело вряд ли стоило такого риска.

— Нет ничего зазорного в воздержании. Кстати, ты будешь доедать свой пирог?

Воздержание никогда не было веселейшей из забав, но невозможно быть более воздержанным, чем когда ты мертв, и мой риск не одному я вверил судну...

— Попахивает еще одной женщиной.

Старина Вотролье отправился к праотцам, и страшной весной 93-го года, чтобы избежать чумы, Ричард Филд удрал домой, оставив прелестную Жаклин — теперь его жену — управляться с их делом на ее собственный страх и риск, чтобы, несмотря на страх, «Распахнутые крылья» продолжали парить. Услышав об этом, я сразу поспешил туда. А что бы ты сделал на моем месте, Фрэнсис, когда внезапная смерть поджидала тебя на каждом шагу и в любой момент могла дать о себе знать у тебя под мышками? Филд был не орел, а слабоумная кукушка и заслужил участь рогоносца, которая вот-вот должна была его постичь. Потому что, если существовало противоядие от черной смерти, его можно было найти только между галльских бедер смуглой Джеки — огненной женщины, единственной, с кем я мог забыть зловоние смерти.

— Пожалуйста, без подробностей. В первом акте их было столько, что хватит на всю пьесу.

Второй акт имел и деловые стороны. Я пришел в «Распахнутые крылья» не только с похотливыми, но и предпринимательскими намерениями, в частности напечатать только что сочиненную мной поэму. Я принес с собой рукопись.

— «Венеру и Адониса»?

Закрытый театр означал пустой кошелек, Фрэнсис, но актеру тоже нужно есть. Увидев меня, Джеки отбросила приличия и с радостным возгласом бросилась в мои объятия. Я обхватил руками ее бедра, страницы рукописи выскользнули из моих пальцев и разлетелись по полу.

— Ти нехороший, Уилль! Быль ли ти здоров весь этот время?

Благодарю: вполне, вполне, вполне. Уилл здоров.

— И ти сталь такой знаменитой. Весь город говорить о тебя.

Все та же нескладная музыка. Я сглотнул ее с ее французского языка и почувствовал его таким, каким я его любил и помнил. Она закрыла лавку, и мы без промедления поднялись в спальню, оставив «Венеру» лежать в беспорядке на полу.

Когда мы отдали дань Венере и привели себя в порядок, я вернулся к рукописи.

— Без сомнения, с еще большим воодушевлением.

Что неизбежно повлекло за собой возвращение на Вуд-стрит на следующий день. И ночь. И так каждую ночь, пока в городе свирепствовала чума, а бордели бедствовали. Среди всего этого безумия «Орел» парил над нами, распростерши свои покровительственные крылья, нежный, как голубица. Вуд-стрит стала нашим ковчегом в океане бед.

— С Жаклин ты был в безопасности.

Тебя, Фрэнсис, вряд ли удивит, что я счел необходимым проверить каждую букву моей «Венеры», пока она печаталась в издательстве Филда, так что я хорошенько потрудился в «Распахнутых крыльях» между разведенных колен смуглой Жаклин.

— Я же тебе сказал — я не священник, я адвокат!

Я должен был быть там. Я готовил к печати свою первую книгу. Мне нужно было сделать это ради Филда, которого не было рядом, ведь книга должна была соответствовать высоким стандартам его заведения. И мне хотелось их поддержать и довести ее до совершенства. Венера этого заслуживает и берет то, что ей причитается. К тому времени, как он приполз из Стрэтфорда, мы с Джеки постарались на славу, и его ждала тщательно отредактированная рукопись. Бездельник не торопился ее печатать, а через восемь месяцев по глупости продал другому издателю, о чем незамедлительно пожалел, когда узнал, в каких количествах она продавалась. Она такая, какой вылилась на белые страницы и простыни, когда перо и желание сочинителя слились в идеальном союзе.

— Итог бескорыстного труда.

Как я уже сказал, мой риск не одному я вверил судну.

— ...Так были еще и другие?

Еще была Элизабет Дэниел — жена Флорио и сестра сочинителя сонетов Самюэля.

— Переводчика Монтеня?

И гувернера графа Саутгемптона. Флорио был еще одним сочинителем, который не пережил 92-го года. Его жена давно уж поняла, что Флорио обитал в мире слов. Именно так он назвал свой словарь и ежевечерне окунался в лингвистическую стихию, в своем мирке, вдали от черного флага, к которому его должно было бы тянуть, как мошку к луне. Ночь за ночью одержимый словами и посвященный в тайны грамматики ученый-эрудит оставлял жену одну в постели, и, пока он ночи напролет выискивал происхождение итальянских корней, я заполнял неучтивое отсутствие Флорио тем же способом, что и отсутствие Ричарда Филда.

На моей супружеской постели он исполнял обязанность мою. Согревал ее теплом своего тела? Понятно.

Кто-то же должен был это делать — слишком холодна была супружеская постель.

Но как ты?..

Саутгемптон взял меня под свое крыло, когда я посвятил «Адониса и Венеру» ему — Генри Ризли, третьему графу Саутгемптону и барону Титчфилдскому. Посвящение было принято. Чума была несчастьем, без которого не было бы моего счастья. Я стал одним из домочадцев графа. Мы проводили много времени вместе...

— И с восходящей «Венерой». Не многовато вас там было?

«Венера» появилась, когда закрылись театры, и если бы я не написал эту поэму, чума в мгновенье ока превратила бы меня в нищего. Странно, но во время чумы я не писал трагедий. Трагедий с избытком хватало на улицах, в домах и общих могилах. Людям не нужно то, что у них в излишке. Когда ты по горло в дерьме, не хочется напоминаний о том, какая дерьмовая у тебя жизнь. Моя «Венера» дала лондонцам облегчение и освобождение от ежедневных ужасов, которые их окружали. Я был окном в почти забытый мир классической пасторали, описывающей языческую любовь.

— Поэма имела громадный успех: ты был сенсацией. Даже я, скучный адвокат, купил экземпляр.

Молодежь была от нее без ума, студенты брали ее с собой на свое убогое ложе, даже упоминали обо мне в своих дневниках, не считая ниже своего достоинства рассыпаться в похвалах У.Ш. Внезапно я стал сладкоголосым господином Шекспиром, достойным рукоплесканий, восторженных почестей и громких похвал. А то, что она выдержала двенадцать изданий, говорит само за себя.

— Лично мне больше понравилась твоя следующая поэма, «Лукреция».

Да, серьезным людям она больше пришлась по вкусу. Такие умные, хваткие и сообразительные люди, как ты, Фрэнсис, предпочитают благочестивую римскую матрону сладострастной богине. Но готов биться об заклад, что для чтения на досуге эти образованные и рассудительные души украдкой брали с собой в постель «Венеру», которая вышла в свет за год до «Лукреции», — на всякий случай, чтобы не быть застигнутым врасплох ночным желанием, — и сотни свечей оплывали и капали над ней в уединенные ночные часы.

— Да, Уилл, для рая ты действительно не готов.

Чумные годы убедили меня в одном, Фрэнсис: лондонской публике нужна была не драма. Слишком она мимолетна, она всегда — здесь и сейчас. Мне стукнуло тридцать. Я обдумал свое положение — драматург без театра — и сделал подобающие выводы. Нужна была не пьеса, а поэма. Совершенно необходима. Такова была непреложная истина 1593 года.