Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 28

— Где, Уилл?

Где что,Фрэнсис?

— Где ты его видишь?

Кого?

— Отца. Опять в своем мысленном взоре?

Да вот же он! Туда, туда взгляните: отец мой, совершенно как живой! Вы видите, скользит и в дверь уходит.

— Возможно он пожурить пришел ленивца сына, вдохнуть жизнь в твою почти остывшую готовность.

Готовность к чему, Фрэнсис?

— Окончить завещание.

Отец. Ступай! Смотри не забывай... А я забыл.

— Тебе нужно подкрепиться пирогом. Его скоро подадут.

Не поверишь, как смутно на сердце у меня.

— Тогда тебе надо два куска пирога. Двойная порция исцелит сердечную боль.

Он получил то, что хотел.

— Кто?

Отец.

— Что же?

Личный герб.

— Ах да. В первый раз ведь ему отказали.

Заявление отклонено, ходатайствуйте снова. Мне пришлось много вкалывать, чтобы смягчить нанесенную ему обиду и удовлетворить его честолюбие.

— Хотел восстановить свое положение в обществе?

Что-то вроде того. Для чего ж еще нужны сыновья?

— Почему же «вкалывать»? Тебе же нравилась твоя лондонская жизнь. Ты был властителем дум, хозяином бала.

Нравилась? Каким еще «властителем»? Первые три недели июля я провел в удушливой жаре шордичской бойни — пока однажды мимо не процокал носатый малый верхом на лошади. Я смыл со своих рук кровь и жир и побежал за ним со старой как мир байкой о том, что, когда мне было девять лет, я видел его в Стрэтфорде и с тех пор жил, мечтая о такой же славе, и теперь хотел бы на него работать.

Он бросил в мою сторону презрительный взгляд.

— Стрэтфорд? Какой еще Стрэтфорд? А, как же! Насколько мне помнится, не больно там смеялись. И здесь ты тоже не разбогатеешь, если твое ремесло — ассенизация (он театральным жестом махнул краем плаща в сторону моей забрызганной кровью одежды), да и актером ты вряд ли когда-нибудь много заработаешь, с твоей-то внешностью. Скорей всего, помрешь с голоду.

Он спешился, посмотрел на меня пристально и оценивающе и покачал головой. Было очевидно, что, когда он рассмотрел меня поближе, его мнение обо мне не улучшилось.

— Хороших актеров я определяю с одного взгляда, — сказал он. — Ты не из их числа.

Я отвернулся.

— Но знаешь, на следующей неделе мне понадобится кровь для новой пьесы — чертовски хорошей пьесы...

Я спросил его, как она называлась.

— Отличная вещица одного юного безумца и этого — ну, одного из этих — ты сам понимаешь. Так что, если тебе когда-нибудь доведется с ним встретиться, держи задницу поближе к декорациям.

Я спросил его, кто был автор пьесы. Бербидж всегда недоговаривал, такова уж была его натура.

— «Тамерлан» — это нечто! — сказал он. — Запомни — ведра крови. А пока — ни с места, посторожи мою лошадь.

Я остался стоять с его лошадью и до самого вечера не сдвинулся с места. Пока не появился Бербидж, мы с лошадью сходили по малой нужде один раз вместе и два раза по очереди, а лошадь сходила и по большой тоже — мне на башмаки. К этому времени они и так уже ни на что не годились, вымоченные в моче, измазанные фекалиями, жиром и требухой убитого мною скота. Пока я там стоял, мне пригрезились новые сапоги. На Бербидже была превосходная пара. Они сразили меня наповал, когда я смотрел, как он энергично зашагал в «Театр» сообщить актерам о сногсшибательной новой пьесе. А еще я подумал, как было бы прекрасно смело войти в это здание в новой паре сапог, помахивая рукописью дерзновенной новой пьесы, которая покорит сердца зрителей.

Бербидж дал мне мою первую работу в театре. Я присматривал за лошадьми господ в сапогах — повес, которым было лень пешком перейти Мурфилдс и Финсбери, особенно в распутицу или в весенние заморозки. Деревенский парень Уилл ловко управлялся с лошадьми, как истинный чародей. Я не просто присматривал за ними, я их чистил и холил, наполнял их подергивающиеся уши словами, ведь стрэтфордский олух был еще и кудесником слов. Я вполголоса напевал сонеты в их прислушивающиеся гривы. Впрыгнув в седло, я мгновенно превращался в принца или короля Англии. Я видел Гарри молодого в шлеме, Меркурием крылатым над землей взлетев, вскочил он так легко в седло. Легко галопируя по булыжнику, который пел под гарцующими копытами, и придерживая поводья, я обращался к своим войскам — английской армии перед Гарфлером1: «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом!» Я слышал возгласы и упивался аплодисментами зрительного зала, околдованного словами всадника. Хозяева лошадей выходили из театра довольные, что об их лошадях славно позаботились, и щедро платили. А я нанял мальчишек-попрошаек, чтобы управляться с большим количеством лошадей. Мальчишку можно было нанять за какой-нибудь грош, а крупица ума в бизнесе могла превратить пенс в шиллинг, а шиллинг в фунт. Я снял приличную комнату, купил себе лошадь и, наконец-то, пару отменных сапог.

Тем дело не закончилось. Бербидж подбросил мне еще работенки. Я приносил для него театральные костюмы, меня посылали за хлебом и пивом, яблоками и апельсинами, сыром и орехами. Но к этому времени я уже работал под крышей театра. Когда он пустел, я выходил на сцену и потрясал воображаемую публику. Однажды, когда я усердствовал подобным образом, неожиданно вошел Бербидж.

О, если б музы вознеслись, пылая,
На яркий небосвод воображенья
...

Он открыл рот и удивленно уставился на меня.

— Черт тебя подери! А это откуда?

— Да так, услышал где-то, — промямлил я.

— А почему я этого, черт тебя побери, не слышал? У тебя, должно быть, хорошие уши, малец. Ну-ка, прочти еще.

Сам он был неважным декламатором и решил, что я читаю весьма недурно. С этого времени я начал помогать суфлеру, вводил актеров, давал сигналы к репликам, дублировал заболевших или опоздавших, страдающих похмельем или французской хворью, играл крошечные рольки, подметал сцену и даже присматривал за кассой по поручению Бербиджа, никому не позволяя запускать в нее лапу. Властитель Бербидж верил мне целиком и полностью. Короче говоря, я тоже превратился в чудесного и незаменимого человека. За какие-то пятнадцать месяцев я стал актером.

И человеком Бербиджа.

— Только, пожалуйста, не говори, что игра не стоила свеч!

Без всяких сомнений, работа моя была самой низменной поденщиной, какую только можно себе представить: летняя пыль и солнечные ожоги по дороге на провинциальные гастроли, когда ты тащился пешком из деревни в деревню за кусок сыра, кружку молока и пару шиллингов наличными; возвращение назад в дождливый Лондон с наступлением холодов в октябре; зимой битком набитые гостиницы с пьяницами, клопами, дымом и гарью и немногочисленными зрителями; короткая прохлада весной в настоящем театре — и снова гастроли, пешком через чертополох, по коровьим лепешкам, чесотку — назад к деревенщине, из которой я вышел.

Однообразная зубрежка текста к утренним репетициям спектаклей после полудня, каждый день, кроме воскресенья, поспешное сочинительство пьес каждые два дня, мы давали пятнадцать пьес в месяц — половина из них новые; десятки ничтожных ролей, разложенные по полочкам мозга, благодаря натренированной памяти школяра. В мирном сне я искал успокоенья от будничных забот и суеты. За самый первый сезон я влез в шкуру сотни разных персонажей. Я перестал понимать, где истинный я. А ведь в то время я был всего лишь одной из бессчетных бесплодных бледных лун сцены. Истинные звезды удерживали в своей голове пять тысяч строк в неделю.

Нет, сцена была далека от того широкого приятного пути, который, брызжа слюной, громко проклинали пуритане, — дорога, усыпанная первоцветами. Какая чушь! Если это и была дорога, то, в моих воспоминаниях, холодная и слякотная, когда я устало тащился за промокшей повозкой, через мокрый снег, град, дождь и завывающий ветер. Дождь и ветер были единственной аудиторией, за присутствие которой актер мог поручиться. Они были его товарищами и братьями по изгнанию, они были советчиками, которые напоминали мне, кто я такой. И снова в дорогу, ребята, в моросящий дождь, где, как я уже сказал, было совсем немного первоцветов. Сводников и проституток — да, и тучи попрошаек и всякой другой сволочи, но, если актерство было усыпанной цветами стезей к вечному огню ада, где-то по пути я, должно быть, свернул не в ту сторону. Ничего себе развлечение! Мне достались закоченевшие ноги и отмороженные пальцы, колени, заледеневшие, как полюса земного шара, облупившийся, шмыгающий, сопливый нос, красный, как морковка, понуренная голова, согбенные плечи, скрип вращающихся колес телеги, ползущей по колеям и ухабам, мертвые крысы и замерзшее дерьмо вдоль дорог, и какой-то идиот, поющий все ту же чертову песню, никчемный болван!

Когда я достиг разумных лет —
И дождь, и град, и ветер, —
Наделал соседям я много бед,
А дождь лил каждый день.

Каждый распроклятый день! Когда сырость пронизывает тебя до костей, трудно согреться до самой весны, и кишки синеют, когда мартовские ветра задувают тебе в задницу сквозь дырявые лохмотья. Вот тогда-то ты подхватываешь горячечную простуду и уж мало не покажется.

А для добропорядочной и благочестивой церкви и городской управы мы были не более чем воры и мошенники, ничем не лучше, чем бродяги, изгои, пьяницы и проститутки, мы были прибежищем дьявола. Я и сам иногда соглашался с грубыми ругательствами, которыми они нас осыпали. Кем же мы были, как не компашкой клоунов, которые представляли пантомимы, скакали и откалывали номера перед неотесанной деревенщиной, потакали дурным наклонностям подлых умов непристойными ругательствами, бесстыдными речами, распутными действиями, шутками и джигами в стиле Тарлтона, от которых несло зловонием семени и испражнений? Как часто, когда мы прибывали в город, перед нашими лицами потрясали кнутом и веревкой и давали нам от ворот поворот: «Прочь, мерзавцы, долой, проваливайте! Не нужно нам тут ваших непристойностей!»

Грубый отказ был знаком нам так же хорошо, как проклятый дождь. Поверьте, уже через год меня от всего этого тошнило: от бездомности, жесткой постели, ненависти и жестоких слов. Глядясь в зеркало, я видел безбожного, безденежного и непристойного дурака, бесчестного и больного: в худшем случае отвратительного педераста, в лучшем — просто попрошайку; умелого притворщика на сцене, а вне сцены — жалкого и отвратительного, источник заразы, хаоса, безответственности, диких фантазий, неистовых страстей, исступления и мятежей. Хуже того, они вызывали божественный гнев и были прямым приглашением Богу наслать на людей самую суровую из всех кар — чуму. Многие думали, что так как причина чумы — грех, а источник греха — пьесы, то источник чумы — театр.

Таковы были плоды и цели актерства. Кроме них (чтоб не забыть!), были следующие: растлевать невинность, учить лжи, лицемерию и презрению, восхвалять зло, развращать благочестивых жен, убивать и вымогать, губить и разрушать, грабить и бунтовать, восставать против правителей и предавать, заниматься мотовством, прославлять блуд и срамные болезни, глумиться и насмехаться, льстить и зубоскалить, сводничать, обжорствовать и пьянствовать, святотатствовать, богохульничать — и, превыше всего, предаваться прилюдному и частному обману, обманывать себя и сбивать с пути истинного остальных. А чем же еще было лицедейство, как не величайшим обманом, мошенничеством и одурачиваньем публики? И кем был актер, как не скверным и опасным шарлатаном? Я был обманщиком, притворщиком, то расхаживал в шелках по сцене, то возвращался к отбросам общества на улицах: в одну секунду я мог сбросить личину и превратиться из короля в попрошайку. Я был врагом подмастерьев, я отбивал им охоту к ремеслу и распространял крамолу в их головах. Я собирал толпы народу и призывал их к блуду, воровству, неуважению к собственности, не говоря уже о беспределе, насилии и мятежах. Меня ненавидели за то, что я ставил пьесы в священный день отдыха — субботу, что я создавал ложных кумиров, произносил грубости и непристойности, носил женскую одежду, держал мальчиков-катамитов и грязных любовниц и бесстыдным образом получал прибыль от профессии, которая не только не была законным и благопристойным призванием, но самым что ни на есть кощунством против Бога и человека.

А если бы у меня не хватило сил все запомнить и пересказать, ненавистный Филипп Стаббс раззвонил бы об этом со всех колоколен и описал бы в своей добродетельной и негодующей «Анатомии злоупотреблений». Разве актеры не разносят похабщину, не внушают безрассудство и не предаются языческому идолопоклонству? Не побуждают к распутству и моральной нечистоте? Не развращают непорочность дев? Чтобы убедиться в этом, посмотрите, как торопятся грешники в «Театр» и «Занавес», чтобы узреть развратные телодвижения, вожделение и бесстыдные ласки, подмигивания и переглядывания блудливых глаз и чтобы услышать непристойные речи, смех и такое, что диву даешься!

И так далее. Больше половины сказанного было неправдой. Да, такое иногда случалось в театре, как случается в любом городе и без актеров. Воровство, разврат и азартные игры всегда в моде. Пуританину они только казались возмутительными, ведь под его рясой мучительным огнем горело желание, а многолетнее воздержание грозило прорвать плотину тайных одиноких мук неудовлетворенности и страха. Когда в Стрэтфорде моего детства я смотрел, как «Слуги королевы» уезжали в облаке пыли и грез, актеры казались мне диковинкой. При ближайшем рассмотрении все оказалось иначе и отличалось от мечтаний, губительных для меня, одиннадцатилетнего, сидевшего на пригорке и глядевшего на поющую сладким голосом русалку на спине дельфина. Вместо сладкого пения я ощутил вблизи дыхание престарелого актера, в чьих грязных кишках только что ожила маринованная селедка. И это тоже был театр. Чуму на этого дельфина и к дьяволу ту чертовку-русалку и всех, кто на ней плавал!

Но зачем же во всем винить русалку Лестера? Она была лишь зернышком среди семян, которые запали в мою душу, и теперь я пожинал плоды. Я видел постановку «Избиения младенцев» и беспрестанно проигрывал ее в своем мысленном театре. Стрэтфордский мальчишка, король пшеничных полей, я кричал публике, состоящей из миллиона колосьев, предупреждая город из зерна, что с ним будет, если он не сдастся, и серп в моей руке горел, как татарский лук, как полумесяц, сорванный с небес. Сдавайтесь, псы, или солдат проткнет копьем детей полуодетых, и, обезумев, матери рыданьем свод неба потрясут, как иудейки, когда младенцев Ирод избивал! И декламирующий шестилетний король заставлял их присягнуть вечной клятвой на своих мечах. Леденящее кровь согласие на смерть, на массовое детоубийство, наикровавейшее преступление, наизлодейское душегубство. Милорд, мы уже дали клятву. Да, на моем мече, да, клянитесь, клянитесь на моем мече.

Так все начиналось. Все пути вели в Лондон, и время и судьба привели меня к актерству в Шордиче. Я частично приложил свою руку к нескольким пьесам — «Король Иоанн», «Генрих V», «Истинная хроника Короля Лира и его трех дочерей» и другим кровавым драмам: подправлял роли, сгущал краски, укрупнял и расширял действия, придавал им динамизм. Для Бербиджа я был находкой, а для меня это было хоть какое-то разнообразие. Я находил единственное утешение в разыгрывании ролей наедине с собой — безо всяких рукоплесканий, в собственное удовольствие.

Как я все это вытерпел, знает лишь Господь. Сколько раз я готов был свернуть с гастрольной дороги и вернуться в Стрэтфорд. Я помню, как однажды, когда был мой черед идти пешком за повозкой, я остановился, глядя, как фургон с лязгом удаляется от меня в никуда, пока не свернул в облачко на горизонте. Он казался таким же незначительным, как любое другое пятнышко или крапинка на небе или на земле. Меня с ним ничто не связывало, я хотел стрелой помчаться в Уорикшир. Вдруг из облачка послышался голос комика Кемпа, тонкое птичье пение на ветру:

Когда я был и глуп и мал —
И дождь, и град, и ветер, —
Я всех смешил и развлекал,
А дождь лил каждый вечер.

Кемп пел мои слова. Я вспомнил, что он попросил меня написать песенку, чтобы пополнить скудную роль, и я набросал ее за пару минут. Услышав, как она парит над печальными полями, я был поражен ее удивительной горечью, усиленной расстоянием. Слова преображали пейзаж, превращали его в гигантскую сцену, а пейзаж, в свою очередь, казалось, обогащал мою песенку, став фоном, который отдавался в ней эхом и делал ее запоминающейся. Мне это показалось странным и приятным. А еще я подумал, что моя песенка слишком хороша для Кемпа, слишком нежна для заурядного клоуна, пусть и на голову (если не на две!) выше Тарлтона. Я подумал, что она могла бы украсить другую пьесу и, возможно, заблистать на устах дурака поумнее, чем Кемп. Я приободрился и устало потащился за повозкой, вслед за своими словами о дожде и ветре, под ветром и дождем, которые непостижимым образом стали театром, частью гигантской постановки и безликими актерами в беспристрастной всемирной пьесе.

— Так ты говоришь, все могло быть по-другому?

Еще много раз я был на волосок от того, чтобы по собственному желанию отказаться от актерства и вернуться в безопасный Стрэтфорд, назад к навозу, удобной безвестности и неприметности. И если бы не «Тамерлан», я бы, наверное, так и сделал. Скифский пастух теперь мертв, как и его автор — кентерберийский пастырь, но в 87-м году «Тамерлан Великий» был живой легендой Лондона.

— Расскажи-ка.

Я расскажу тебе о человеке, который сотворил «Тамерлана» и стал звездой английской сцены и кумиром твоего покорного слуги, боготворящего его Уилла. О, как я ненавидел этого сукина сына! Он был мой бог.

Примечания

1. Порт на территории современного Гавра, в котором 11 августа 1415 г. высадились войска Генриха V. После месячной осады гарнизон Гарфлера капитулировал, обеспечив английскому королю плацдарм для дальнейшего продвижения в Кале.