Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 20

Кто ты, Уилл?

— Ты разговариваешь сам с собой?

Так спрашивала меня Энн. Я не виню ее за многочисленные жалобы на звуки и запахи адской скотобойни на Хенли-стрит, на тесную комнатенку, в которой мы ютились, как в тюрьме или в гробу, на плачущих младенцев и их постоянные болезни, на тесноту общей столовой и гомон дюжины голосов, среди которых голос отца с каждым днем становился все хмельнее, а мать все больше нуждалась в помощи. Казалось, кроме работы, ничего больше не было. Кем ты работаешь, хотелось бы мне знать, чем занимаешься? Ты всего лишь мясник.

— Она била тебя по больному месту.

И вправду: не учитель и даже не перчаточник. Отец дал мне столько образования, что мне уже было невозможно возить телеги или есть овес. Но на что еще я был годен? Быть лавочником, ростовщиком, торговцем шерстью или древесиной? Наследником обанкротившегося Джона Шекспира, простым цифирником и счетчиком, внезапно лишенным попутного ветра? Таким же, как мой побитый жизнью отец? Вот тогда-то я и почуял ветер, тот ветер, что гоняет молодежь искать удачи далеко от дома, где опыта не жди. Даже полная превратностей жизнь солдата казалась мне предпочтительнее этой, бренная слава — привлекательнее, чем войны у домашнего очага. Страшна ль война, раз дом постыл и не мила жена?

Наступило время неудовлетворенности. К концу 1582 года я перестал себя узнавать: кто этот незнакомец — женатый человек, отец троих детей, молодой, но не подающий надежд, увязший в стрэтфордской колее?

Не пройдет и десятка лет, как ворона превратится в орла, а стрэтфордский заяц — в тигра. Ничтожество станет важной персоной.

— Метаморфоза.

Да, Фрэнсис, в этом и состоит сущность человеческой драмы. Стрэтфордский олух стал лондонской знаменитостью. Tempora mutantur, nos et mutamur in illis1.

— Ты не забыл Овидия.

История Дафны и Аполлона, в которой плоть становится травой. Лучник Аполлон с колчаном, полным стрел, на наконечнике каждой из которых пламень, преследует Дафну. Она бежит от него быстрее лани, ветер срывает с нее одежду, обнажает ее тело. А когда истомленный любовью бог протягивает руку, чтобы впервые в своей жизни ощутить женскую плоть, происходит резкая перемена. Она пытается оторваться от земли, но ее пальцы пускают корни, ноги деревенеют, распростертые руки превращаются в ветви, а пальцы — в листья, окрашивая небеса зеленой смертью, которая становится новой жизнью. Ее волосы превращаются в листву, ее сердце бьется под корой, ее вздымающаяся грудь становится затвердевшими от времени наростами на дереве, и вся эта соблазнительная янтарная плоть оказывается недоступной. Бегущая дева превратилась в замершее дерево. Женщины подвержены превращениям.

— Как Энн Хэтэвэй?

Я уже упоминал ее желчный язык. И когда прекрасная роза оказывается кочаном капусты, становится понятно, что ты слепец. Лепестки розы опали, искусная шоттерийская соблазнительница обратилась в овощ, молодая маслобойщица набила оскомину.

— А она в тебе не разочаровалась?

Конечно, разочаровалась, ведь с маслобойки она попала на скотобойню. Молодой поэт, который боготворил ее в Хьюландсе, теперь влачил утлое существование с топором в руках у разделочной колоды. Мы больше не слышали полночного звона колоколов. Боги покинули Сниттерфилд, и нимфы уж больше не резвились в Арденнском лесу.

— Семейная жизнь!

Мне казалось, что время остановилось. Я застрял в бесконечно повторяющемся сюжете, в котором не было ни действия, ни развития, ни зрелищности, ни поэзии. Слабый сценарий, вялые персонажи, и я тусклее всех. К середине 80-х годов руки Хэтэвэй все реже касались моего тела и все настойчивее выталкивали меня с Хенли-стрит в поисках лучшей работы. Я мог бы, конечно, сказать, что чем меньше рука работает, тем нежнее у нее чувства, но она уже дала мне понять, что меньше умничанья и больше дела будут уместнее в моей нынешней роли отца семейства.

— Так ты поэтому сблизился с Генри Роджерсом?

Неудивительно, что и юриспруденция, и школа показались мне ужасно монотонными.

— Что? Господин Шекспир — стрэтфордский школьный учитель?

Я наказывал мальчишек без энтузиазма и вскоре был уволен. Мне на смену взяли изувера по фамилии Ваймоут, который порол их до посинения.

— А ты? Стал давать частные уроки?

Не сразу. Родня моего учителя Коттома жила в Ланкашире. Там их соседом был Александр Хотон, католик, хозяин усадьбы Ли Холл. Его детям понадобился гувернер, а моему отцу нужны были деньги. Коттом посоветовал меня, и не знаю почему, но Хотону я приглянулся. Я не сильно строжился с его выводком.

— Интересно, а Коттом сказал ему, что ты тоже католик?

С этого все и началось. А может, Хотону просто понравилось мое актерство.

Ну наконец-то! Актерство!

Среди «Слуг Хотона» было несколько актеров, которым он особо благоволил, и на Рождество он попросил меня подменить одного из заболевших исполнителей. Роль была крошечная — переигранная строка, промямленная в рождественской сказке, пара падений и робкий поклон под жидкие аплодисменты аристократов. Но Хотону понравился мой дебют, и он изменил мою жизнь и свое завещание.

— Завещание? Хорошо, что напомнил!

Мне было семнадцать лет, когда Хотон умер, и он завещал своему сводному брату Томасу взять меня к себе в услужение либо помочь найти хорошего хозяина. Брат умершего Хотона помог мне его найти. Им оказался его свояк Томас Хескет, который жил всего в десяти милях от нас в Раффорде. После того, как арктический ветер остудил нашу супружескую постель, я рад был уйти из дома. Я перестал быть учителем детей богача и стал актером у богатея, и на Хенли-стрит такой поворот событий восприняли в штыки. Актер?! Без гроша за душой, неспособный содержать оставленную им в Стрэтфорде семью? Спрашивается, во что он там играет?

Похоже, я уже тогда начал понимать, во что я играл — во что играют все актеры: в обман чувств и бегство от действительности.

Время от времени Хескет посылал нас в Ноузли давать представления его друзьям по фамилии Стэнли (графам Дарби). Те держали собственных актеров — труппу пятого графа лорда Фердинандо Стрэнджа. Тогда я и предположить не мог, что ядро той труппы станет «Слугами лорда-камергера», цветом лондонского театрального мира. И в том же Ноузли я впервые сдружился с лондонскими актерами и в их поте и дыхании ощутил далекий аромат столицы, а в их стремительных движениях и обольстительных речах — убийственный и бессердечный, но такой соблазнительный столичный город, Лондон.

— Вот эта магия тебя, наверное, и зачаровала.

Одним значимым жестом они сеяли зерна слов и мгновенно пожинали отклик зрителей. Заполненный до отказа зал волновался, как ячменное поле, от одного произнесенного слова. Вот она, истинная власть — в вибрации воздуха, в эхе нескольких фраз.

— Но ты ведь не в первый раз видел актеров?

К нам приезжали из столицы «Слуги Эссекса», «Слуги Стаффорда», «Слуги Лестера» — во главе с Бербиджем и «Слуги Вустера» с блистательной звездой Недом Алленом.

— А «Слуги королевы»?

В июне 87-го года у нас гастролировали «Слуги королевы» со своими комедиантами — Диком Тарлтоном и Уиллом Кемпом. Кемп только начинал свою карьеру, а карьера Тарлтона завершалась — старик с печальными глазами больше не мог рассеять королевскую хандру, и он близился к закату своей славы. Его ждала нищета, королевская немилость и смерть от пьянства. Вглядевшись в его расплывшееся лицо, можно было бы прочесть его будущее. Но, как и многим стрэтфордским зрителям, мне не удалось повидать его с близкого расстояния. Зато я увидел, как он встречает свой неминуемый закат шутовской остротой и обаятельной ухмылкой, насмешничающей над той, что глумится над всеми нами — оскалом смерти.

Его слава была так велика, что, желая хоть издали увидеть его, стрэтфордская толпа высадила окна Гилдхолла. Всем хотелось хоть одним глазком взглянуть на приземистого толстяка лицедея, который приводил в восторг королеву. Его остроты и проделки на сцене приводили ее в такое благодушие, что в последний момент она миловала осужденных на казнь. Своей жизнью они были обязаны бедняге Тарлтону, которому, однако ж, самого себя не удалось спасти. Публика внутри и снаружи Гилдхолла и не подозревала об этом. Не знали они и о том, что ожидало комика. Мы смотрели, как озорно он играл «Семь смертных грехов» и делал адское пламя не таким страшным.

— Прощай, Тарлтон, adieu, Стрэтфорд!

Когда повозка с актерами скрылась из виду в туче пыли, у меня на душе стало на удивление пусто. Эхо замерло, и Стрэтфорд казался опустевшим.

Я взобрался на Велькоумский холм и взглянул вокруг. Я глядел на бесконечную ширь равнины, испестренную крестьянскими угодьями, под беспокойной армадой облаков в вечных Уорикширских небесах. Дядя Генри говорил, что они плыли так низко, что, казалось, можно вскочить на любое и поплыть над крестьянскими домами в дальние края. Кем быть — вот в чем вопрос. Я уже четко знал, кем не быть. За пределами Уорикшира лежала вся Англия, а дальше — синяя пустота и непознанный мир. Я стоял на вершине холма очень долго, медленно поворачиваясь, снова и снова, как будто вращаясь в центре гигантского круга. Этот круг очерчивали манящие горизонты, которые обрамляли картину, сгущали ее, обозначали ее границы и одновременно выталкивали ее в будущее, в неизвестность. Как же вырваться из этого круга? Поймать бы облако и направить его в синюю ширь.

Я рухнул на спину в траву среди полей, которые приняли меня, как дыба, и тончайшее, как сусальное золото, небо Англии приняло мою душу. В голове у меня все бешено завертелось и перемешалось: униженное прислуживание в отцовской лавке, скотобойня, зеленая тоска, жизнь, ускользающая, как песок сквозь пальцы, сварливая жена, назойливо жужжащая мне в уши. Если я останусь здесь еще хоть на неделю, я уже никогда отсюда не вырвусь. До конца своих дней я буду подчиняться круговому движению стрелок гигантского зеленого циферблата полей и слепой смене времен года, которые усыпляют сниттерфилдских земледельцев. Я тоже лягу в этих полях, моя могила присоединится к могилам моих предков, и я не узнаю лучшей доли.

— А ведь тебе было всего-навсего двадцать три года!

Шел 1587 год. Настало время поступить, как Джон, а до него Ричард Шекспиры. И теперь вслед за ними предстояло мне — сменить небо над головой. Что хочется, то надо исполнять, покамест есть желанье. Иль счастье упустить. То был мой миг прилива, который домчит меня к счастью, и нужно было им воспользоваться. Нужно было проявить свободу воли.

— Свобода или все-таки безумие?

Клокочущая похлебка из одиннадцати человеческих душ бурлила под крышей дома на Хенли-стрит. Отец избегал смотреть матери в глаза, читая в них упрек из-за пущенного на ветер приданого. Яд капал с языка Энн, и полынная горечь по капле вливалась в мои уши. Дети-близнецы капризничали, у них резались зубы. Для меня здесь не было будущего.

А вокруг зеленый июнь буйствовал, как разорвавшаяся бомба, как размеренное извержение жизненной силы. Голуби и вороны орали в лесу как оглашенные, грушевый цвет облетал под настойчивое щебетание синиц, пчелы слепо кружили среди снежного вихря многочисленных бабочек, густые облачка семян чертополоха парили в воздухе, а крапивная и белая дорожная пыль обжигали ноздри и кололи глаза. Муравьи торопливо разбегались по раскаленной земле, как шарики черной слюны, которые отскакивали от зимнего очага, падая с губ Сниттерфилдских стариков. Я выбежал в поля, сбросил с себя одежду и снова рухнул в траву, глядя ввысь со дна океана растительности. Сквозь заросли зелени все казалось синим: запутанные переплетения синеголовых лютиков, голубые башни чертополоха, выглядящие на фоне неба как силуэты замков, сиреневые пули стрекоз и синее дрожание воздуха, которое полевым пожаром омрачало солнце. Где-то за полями было море — синяя вода и громадный мир. За солнцем была бесконечность. И во всем Уорикшире, дразня женатых людей, слышалась кукушка со своей беспощадно-монотонной вестью — ку-ку, ку-ку, ку-ку2.

Ночью шаловливо-грешное золото звезд плавилось и лилось в мои бессонные глаза, а через открытые окна удушливой комнатушки на Хенли-стрит запах дикого чеснока ножом ударял мне в ноздри и заполнял мои легкие. Соломенная крыша потрескивала, как будто вот-вот загорится. Когда выходила луна, я вставал, как помешанный, и гляделся, будто в зеркало, в ее безумное, печальное лицо. Я не мог разглядеть свою путеводную звезду, но верил в ее существование. Она освещала мне путь в изгнание, отлучение от дома, от домашнего очага. Стоя у окна, я взглянул на спящую Энн, окутанную в серебряный свет, как труп. Под свежим белым ситцем дышало то самое тело, которое пять лет назад сводило меня с ума томлением сладострастия. Куда ж подевалась та любовь?

Рассветало. Я слышал, как с Эйвона взлетали лебеди, их длинные шеи кометами проносились в даль, которая принадлежала им. И река, с которой они взлетали, текла из Стрэтфорда в свое удовольствие — спокойно и размеренно, как она текла каждое утро, каждый миг каждого дня, прохладная и безумно свободная.

Такая же свободная, как «Слуги королевы», которые покинули Стрэтфорд пять дней тому назад в туче белой пыли. В оседающей пыли удалялись боги и люди, ангелы и дьяволы, шуты и короли, куртизанки и придворные влюбленные, дамы и благородные рыцари, унеслись, как прекрасные лебеди. То был другой мир, мир на четырех колесах. Я представил себе их телегу, которая катилась по Англии под звуки трубы. Окружавшая их зелень ничего не значила для актеров. Им не нужны были ни дуб и ни сова, чтобы отмерять годы или определить время суток. «Слуги королевы» принадлежали не месту и времени, а лишь себе. Они принадлежали всем временам, времени грез. Они были хроникерами нашего времени и его бытописателями.

— И ты принял решение.

Я уходил с Хенли-стрит под бурю слез. Не в силах поверить в то, что происходит, мои домашние рвали на себе волосы и одежду. Заверив их, что я не сошел с ума, я отрекся от стези земледельца и удела уорикширского простолюдина и направился к Клоптонскому мосту.

Его поддерживали восемнадцать массивных арок, и это был единственный выход из Стрэтфорда на юг. Мост был построен из дорогостоящего камня предприимчивым стрэтфордцем Хью Клоптоном, который уехал в Лондон, стал там лордом-мэром и с триумфом вернулся титулованным «сэром Хью». Он построил роскошный особняк, назвав его Новый Дом, и мост — на радость местным пьяницам: раньше берега реки соединяла допотопная деревянная конструкция, многие забулдыги при падении проламывали ее ветхие перила и тонули в Эйвоне. Теперь я стоял над последней аркой, собираясь покинуть город. Я часто бывал там мальчишкой, подолгу глядел в бурлящую воду на стыках, где вода протекала под мостом, ударялась об изгиб берега и несколько секунд кружилась в водовороте, а потом меняла направление и устремлялась назад, к той самой арке, из-под которой она только что пришла. Мы, бывало, бросали веточку или клок сена и смотрели, как они плыли под восемнадцатой аркой прочь из Стрэтфорда, но потом меняли курс и возвращались назад. Это была детская игра. А теперь мост стал пограничной чертой между юностью и всем тем, что ждало меня впереди. Я обернулся в поисках веточки или мха и увидел безутешных людей, стоящих в конце Бридж-стрит и глядящих вслед мне, уходящему из их жизни: мать, отца, сестру, детей, жену. Увидев, что я обернулся, как будто чтобы перейти мост в обратном направлении, моя четырехлетняя дочь Сюзанна вырвалась из рук матери, побежала было ко мне, но резко остановилась. В тот миг гигантская волна с глухим шумом поднялась из-под моих ног и захлестнула, задушила, ослепила меня. Мой рот раскрылся в крике, но не издал ни звука. В стрэтфордской земле остались три моих сестры, и трое моих детей тоже могли лечь в нее, прежде чем мы увидимся снова. Окаменевшая Сюзанна была потерявшейся девочкой, Утратой3.

Усилием воли я заставил себя повернуться и поспешил перейти мост до конца, даже не помахав на прощанье. В детской игре веточка всегда возвращалась к арке. На этот раз я не играл. Побег, возросший гордо, отсечен4. Мне нужно было решиться — сейчас или никогда. Остаться и работать на уорикширской земле, умереть в Уорикшире, стать Уорикширом — его полями и погодой — для меня было смерти подобно. Облака сгустятся и навалятся на меня, как комья земли, хороня меня заживо, с каждым днем все глубже, неспешно сожрут меня, как смерть. Тучи говорили мне: «Зачем с такой поспешностью бросать жену, детей — бесценные залоги и узы неразрывные любви?» Я бросил испуганный взгляд назад, все еще видя крошечную алебастровую руку Сюзанны, трепещущую, как платок на ветру, на том берегу реки. Я помедлил, поворотился и, не разбирая от слез дороги, пошел в Лондон.

Примечания

1. Времена меняются, и мы вместе с ними (лат.).

2. Во времена Шекспира считалось, что кукушка пела мужьям о том, что они рогоносцы.

3. Персонаж пьесы Шекспира «Зимняя сказка».

4. Слова хора из финала «Доктора Фауста» К. Марло (пер. Е.Н. Бируковой).