Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 1

— Ну что ж, Уилл, начнем?

Нет спасенья от этих бормочущих нотариусов. Щедрой рукой Фрэнсис Коллинз налил себе моего лучшего бургундского, залпом осушил бокал, налил еще и поставил его на столик рядом с пером, чернильницей и едва начатым листом пергамента. Луч бледного мартовского солнца скользнул по перевернутому красному конусу вина и подмигнул мне со стены комнаты — моей камеры смертника. Во мне шевельнулось что-то из прошлой жизни, то, что теперь ускользает. Пальцы не держат перо, так что писать, Фрэнсис, придется тебе. Налей-ка мне лучше пивка.

— Не узнаю тебя, старина. Сильно-то не балуй. Вот тебе рюмка того, что у меня, и постарайся не захмелеть. С чего желаешь начать?

Странный вопрос: с чего я желаю начать. Невозможно желать начать. Начало, как и конец, нам неподвластно. Это решают другие люди и обстоятельства. Все началось там, где началось.

В графстве Уорик.

— Ага. Это я уже записал: В графстве Уорик.

Идите же за мной вслед за дождем, на крыльях ангела, спустившегося с облаков крылатым Меркурием на этот остров царственно-могучий, второй Эдем, вновь обретенный рай. Скажите мне, что вы видите. Изумрудное сердце Англии и серебристый след, как будто оставленный ночной улиткой, извивающийся вдоль зеленого плодородного края, блестящий и молчаливый, подмигивающий луне.

Слишком поэтично, Фрэнсис? А я тебя перехитрил! Это только начало. А вы, мои тени, спуститесь, сгуститесь вокруг меня, ближе, ближе. Этот клиновидный зеленый леденец — графство Уорикшир. След полуночной улитки издает отчетливый плеск в утреннем воздухе.

— Это ты о реке Эйвон?

Она течет вдоль полей, через леса. Поля к югу, Арденн к северу. Арденнский лес, прекрасная дикая страна норманнов, Бодесерт. Все, что лежит меж этими чертами, с лесами темными, с полей богатством, с реками полными, лугов пространством, — тебе даем мы.

— Щедрый дар, Уилл, только к нашему делу это не относится.

Слова из одной моей пьесы. Я произносил их во время свиданий с Энн Хэтэвэй, когда мы с ней играли волнующую пьесу, в которой я исполнял роль короля и клялся в любви и верности до гроба.

— Обычное дело.

Вот именно — но об этом позже.

Хотя легко сказать — позже!

Не легче, чем правильно написать мою фамилию.

Я, Уильям Шекспир...

Благодарю, Фрэнсис. Я, Уильям Шекспир. Согласись, звучит весьма внушительно, и неважно, как это пишется или произносится: в старые добрые шестидесятые, когда я только учился писать имя, данное мне Богом, в Уорикшире не обращали особого внимания на правописание. Казалось, что и Богу было все равно. Если ангел у врат рая читает так же небрежно, как писал уорикширский писарь, у Бога мало шансов найти тебя в Книге Судного дня. А если бы из-за орфографической путаницы я попал в преисподнюю? Дай-ка взгляну, что ты там нацарапал.

— В этом нет никакой необходимости.

Шэкспир, Шокспере, Сакспере, Сэкспере, Шакоспер, Чокспер, Шекспер, Чакспер, Садспер, Секспир...

— Даже так?

Шексби, Шексбай, Секспри, Сэшпьере, Шейксперт, Шейкшафт, Шейкстаф — я не могу разобрать.

— Господь знает, кто ты такой, Уилл, и твой нотариус тоже. Какая разница, как написано? Что в имени?

В имени были целые сюжеты, тома и фолианты. Секспере был заморским летописцем, Содспар боцманом, Сакспери китобоем, Шарпсур охотником, старикашка сеньор Саспедро воякой, грезящим во сне о войне, резне, испанских клинках, засадах и кубках глубиной в пять футов... Я объявлю везде, что родом я из царственного дома...

— Вы отвлекаетесь, господин Шекспир. Похоже, я здесь застрял надолго.

Старый род, хотя, конечно, не такой впечатляющий, как все эти выдуманные господа. Отец рассказывал про какого-то Адама из Олдитча. Король щедро наградил его сына за военные заслуги, и он стал зваться Шекспиром1, чтобы подчеркнуть свою отвагу и неустрашимый дух. Среди моих предков были и герои, и самозванцы.

— Меня сейчас больше интересуют не предки, а потомки, которые тебя переживут...

Шекспиры были разношерстным племенем. Я имею в виду настоящих Шекспиров. Крепко привязанные к земле, от которой я так жаждал убежать.

— В конце концов мы все в нее возвращаемся.

Спасибо, что напомнил о том, о чем так хочется забыть!

— Таков мой долг — для этого я здесь. А доктор и священник прибудут позже.

Прочь, совы, с вашей песнею зловещей! Только не священник!.. Так о чем я говорил?

— О предках.

Они зародились во времена Плантагенета и, почитай, два века плодились в самом сердце страны. После битвы при Босворте — так сказывал отец — граф Уэльский Ричмонд пришел к власти под именем Генриха VII, первого Тюдора, постановлением утвердив престол за собой и своими потомками (на весьма шатких основаниях), и даровал моему прадеду земли в Уорикшире.

— Щедрый дар, вот только б знать, где эти земли!

Я так и не узнал. Может, их вообще не было, потому что, если бы это предание было правдой, моего деда уж наверняка назвали бы Генри — в честь самозванца на троне и в знак благодарности за королевскую подачку. А его назвали Ричардом, в честь побежденного врага тюдоровского выскочки, сильно оклеветанного чудовища йоркистов, Горбуна Дика. Мои предки-соколы сделали свое дело, и позже Геральдическая коллегия вручила им копье, которым они умело потрясали и пронзали врага. Оно иллюстрировало их фамилию и подчеркивало отвагу воинственных птиц моей крови. А также намекало на недюжинную мужскую силу. Согласись, что «потрясающий копьем» Шекспир звучит гораздо лучше, чем «падающий» Фальстаф2, не правда ли?

— Вот уж персонаж, достойный своего имени!

Слушай дальше.

— Вижу, тебе очень хочется рассказать о них.

Странные все-таки они были люди, мои предки! Летними ночами мне, мальчишке, казалось, что они парили в молочном тумане над полями, разозленные или растревоженные отблеском поздних закатов. Иногда они гудели комариным облаком, танцевали в воздухе, как эльфы в человеческом обличье, клубились паром, исходящим ранним утром от земли, клокотали в крови, что бурлила в моих жилах, покалывали в моем костном мозге. Я слышал их взывающие ко мне голоса с черных колоколен разрушенных хоров соборов...

Там, где весной звучал веселый свист?

Фрэнсис, неужто ты заговорил моими стихами? Занимайся лучше цифрами, это твоя стихия. В моем детском воображении они ворочались в могилах, как туши животных на вертелах, и покрывало земли морщилось и шипело. В холодные ноябрьские дни они проливались монотонным дождем с серого неба, и я тонул в реквиеме по ним. Мир полнился ими, они скрипели ставнями и пытались просочиться сквозь черепицу на крыше.

— Как странно.

Действительно странно, но факт. Я никуда не мог от них спрятаться. Их тени преследовали меня повсюду. Но то было давно, в детстве. А сейчас март, холодно, и меня бьет озноб...

— Уже потеплело.

И что с того, что я владею большущим домом в Стрэтфорде? У очага высокая поленница, но огонь в моих жилах потух. Чья-то седая, тяжелая, как камень, голова тяготит мои плечи, полыхающие огнем. Теперь я их почти не чувствую, теперь я знаю, что тех Шекспиров больше нет.

— Каких тех?

Тех бедняков, а беден тот, кому нечего есть, — так, бывало, говаривала моя мать. Я не застал своего деда в живых. Он переехал сюда с юга Англии во времена Генриха VIII. Когда я родился, его укрыли сниттерфилдские снега, и на его могиле уже четыре раза расцветали маргаритки. Ричард не ведал голода. Он был истинный уорикширец — йомен-здоровяк, владелец крестьянской кровли, упряжки волов и сотни акров земли.

— Вот уж кто наверняка работал в поте лица своего!

Да, потел трудясь, а не в бане. Сам знаешь, какая была тогда жизнь. Он пахал землю, сеял белый и красный хмель, зерно на муку и на питье, пшеницу и рожь, овес и ячмень, варил пиво и делал сидр, разводил скот, стриг его, забивал — и держал свои католические мысли при себе.

— Эту черту ты, наверное, унаследовал у него.

В том мире молчание могло вызвать вопросы, заставить палача запустить руку глубоко в твои развороченные кишки и бросить их в огонь Тайберна3. Ричард Шекспир из моих детских воспоминаний всегда был стариком. К тому времени, как я родился, он превратился в часть пейзажа, где-то между небосклоном и воображением. Он уже отжил свое и стал погодой.

— Трудно себе это представить.

Следуйте ж за мной. С хребтов холмов, выгибающих спины, как киты, слепо плывущие на восток, в Уорик, вы увидите тот самый пейзаж, что видел Ричард Шекспир, пока не уехал из Бадброка в 1529 году. У него родился сын по имени Джон, мой отец. Поглядите на эти материки нескончаемых туч в форме верблюдов, горностаев и китов, плывущих над зеленым покрывалом земли. Отдернув его на мгновение, вы увидите сотни предыдущих Шекспиров, всех тех безвестных мелких землевладельцев, которые, год за годом и поколение за поколением, стлали себе здесь постель, ложились в нее и тихо засыпали. Они были земледельцами. Скотина паслась на травах поверх их поникших голов, которые, казалось, лишь вчера окропляли святой водой в купелях церквей Сниттерфилда и Роуингтона. От каменной купели до каменного надгробия был всего один шаг — все превращается в камень. Они золотились головками одуванчиков, я дул на белые шарики, и ветер уносил эти шарики — головы Шекспиров, похожие на бледнеющую поутру луну, на погасшие звезды, космические семена, пылевые миры, уносимые ветром в забвение.

— Поэтично.

Нет, прозаично.

— Таков уж наш удел: умереть должно все, что живет, и все от мира в вечность перейдет.

...И он тоже поблек, перейдя из жизни в вечность.

— Проще простого.

Как многие, он прожил тяжелую жизнь. В момент истины Бог сказал Адаму, что жизнь дается не безвозмездно и работа будет его проклятием. Ричард трудился на земле и снимал в аренду жилье у Роберта Ардена, солидного господина из Уилмкота.

Тут Фрэнсис зевнул. Без устали со мной он все бежал и вздумал дух перевести некстати. Мой нотариус выехал из Уорика рано утром, не успев позавтракать.

Последуем же за Ричардом и его сияющей звездой в 1561 год. Терпенье, добрый Коллинз, слушай дальше, на помощь воображенье призови. Вы слышите? Тысяча голубей воркует в каменной голубятне Арденов: их мясо шло на начинку для пирогов, перья на перины, их крылья доставляли почту, а еще они развлекали восьмерых дочерей Роберта Ардена. Младшую звали Мэри. Десятилетиями Ричард и Роберт жили и трудились бок о бок, арендатор и хозяин, разъединенные и объединенные землей, не ведая, что старший сын одного влюбится в младшую дочь другого и что те поженятся и породнят их. Но, как часто бывает, переплетение судеб детей объединяет в семью самых разных людей — на радость и на беду, в бедности и в богатстве, в многочисленных болезнях и редком здравии, неожиданно, но раз и навсегда связав их вместе.

— Как нотариус, могу тебя заверить, что это отнюдь не редкость...

Ричард Шекспир переехал в расцвеченный ноготками и белоцветкой Сниттерфилд. Его сыновей приветствовали в католическом мире святой водой и провожали из него в детскую вечность неведомого загробного мира колокольным звоном и погребальной службой. Травы накрывали их могилы, как изумрудные волны моря. Никаких могильных камней, господа, над истлевшими костями, мягкими, как лютики. Только саваны, сметанные заботливыми стежками. В те времена простолюдинам гробов не полагалось. И почти круглый год ветер в травах пел им свою незамысловатую песню. Обильные дожди служили по ним панихиды, а в теплое время года их ангелами-хранителями были колокольчики и пчелы.

— Красиво, ваше поэтическое величество. Очень проникновенно.

Смерть мне удавалась всегда. В особенности смерть детей. Как на одном стебле четыре розы пурпурные блистают в летний день, так целовались губы спящих братьев — и тому подобное. В нескольких шагах от того места, где они похоронены, проходили прихожане церкви Святого Иакова Великого, следуя литургическому календарю, согласно фазам луны и воле великих мира сего, сменяющихся, как прилив и отлив. Нескончаемая вереница людей, направляющихся к алтарю. Мой отец Джон и его братья Генри и Томас выжили и присоединились к этой процессии. Они избежали строгого школьного обучения и не ползли нехотя, улиткой, в школу по главной улице Сниттерфилда, где стоял дом Ричарда. Да и не было школы, которая омрачила бы их намытые до глянца лица.

— Бога ради, Уилл, давай не будем о школе! Кажется, Господь сотворил человеческие ягодицы с единственной целью — чтобы вбивать латынь в упирающихся мальчишек!

Школьные годы не длятся вечно, есть и другие грозовые облака, способные остудить пыл молодости. Земледельческий труд не для всех. Он вполне устраивал дядю Генри, наделенного бычьим сердцем и лошадиной силой и до конца своих дней пахавшего сниттерфилдскую землю. Он подходил Ричарду, который сколотил состояние в сорок фунтов — совсем неплохо для деревенщины. Но отца не радовали омывающие его из года в год монотонные волны: Сниттерфилд во время пахоты, Сниттерфилд, обремененный семенами, Сниттерфилд в зелени и золоте, Сниттерфилд, опустевший после урожая, выжженный и темный, Сниттерфилд под покровом снега. Одна волна мучительно набегала за другой — тусклые, неспешные, однообразные. Волны разбивались над землей и людьми, сокрушая их спины и души, разбивали вдребезги их мечты, пригибали их головы. Лица привыкали смотреть в грязь под ногами, глаза отвыкали смотреть ввысь, даже когда начинался дождь. Человек покорялся всему, что было ему уготовано, всему, что падало с небес на его голову. Вырастала трава, и земля без устали поглощала все живое. Мало-помалу она пожирала все их мечты. Становилось ясно, что жизнь никуда не идет, она просто есть. Пугающе размеренная, одноликая. А потом она перестает быть. Неожиданно, непредсказуемо, с ужасающей определенностью. Мой отец устал от смен времен года, умаялся править упряжкой волов под сниттерфилдским небом. И он бросил взгляд на дочерей своего хозяина, спесивого Роберта Ардена — хозяина своего отца, и увидел, что они красивы. Они одна за другой проворно выходили замуж. За исключением одной. Больше всего ему приглянулась младшая в семье, с которой он был знаком с самого детства, любимица ее отца. Ей было семнадцать лет, и она была на десять лет младше него, двадцатисемилетнего.

— Заманчиво...

Все как в Библии: восемь плодов отменных католических чресл и еще четверо детей господина Роберта Ардена от второй супруги, Агнес. Мэри была младшей из двенадцати дочерей Израилевых, и все они носили имя окутанного тайной древнего Арденнского леса. И хотя мой отец не был склонен строить воздушные замки, по крайней мере один раз в жизни он позволил себе размечтаться.

— Похотливо-меркантильно, да? Упокой, Господи, его душу грешную.

Им двигало не воображение, а честолюбие, и нужно отдать должное его дальновидности. Само собой, он никогда не заикнулся об этом, не намекнул мне и словечком. Это всего лишь мое предположение. Отец не отличался особой чувствительностью, и, когда он увидел Мэри и уяснил себе, какие виды на будущее она перед ним открывала, он осознал, что земельные угодья не помеха любви. Обетованная земля звалась Асбис, и там в буквальном смысле были молоко и мед. И еще много чего: пиво в бочках, вода в колодце и румяные караваи хлеба в печи, выложенные каменными плитами полы, потолки с дубовыми балками, удобные постели, мозаичные окна, глядящие на асбисские угодья, на поля, наполненные пением птиц, где ревущие быки пускали в землю мощные струи мочи, а коровы роняли лепешки помета и призывно мычали. Звон колоколов церкви Святого Иоанна Крестителя в Астоне Кантлоу настоятельно взывал к Джону Шекспиру: «Проси ее руки и веди ее к алтарю!»

— Умеешь же ты рассказывать!

Должно быть, он все рассчитал. Посидел (или постоял?) в задумчивости (в моем воображении он стоит в одиночестве), обернулся и бросил взгляд на юго-запад, на четыре мили поросших золотистым дроком полей, увидел Стрэтфорд, утопающий в закатном солнце, взглянул еще раз на Мэри, которая доила отцовских овец, хотя могла бы и не работать. Жилось ей очень даже неплохо, но чего-то не хватало для полного счастья. По деревенским меркам она была утонченной, хотя и привычной к работе. У него достало ума понять, что девушка из такой семьи не пара деревенскому парню от сохи. Он бросил взгляд на ее сильные подвижные пальцы без обручального кольца, на ее румяные щеки, где время еще не оставило своих следов. Зачем я не перчатка и не могу коснуться, как она, твоей щеки!...

— Его осенило, что нужно делать.

Да-да, перчатка. Рука, обтянутая перчаткой, вполне могла б коснуться ее сердца.

Перчатка, которая указывала на три недвижимости в Стрэтфорде, могла коснуться тщеславного сердца Роберта Ардена и заставить его раскошелиться на приданое дочке. Мой отец был далеко не дурак: «Не пресмыкайся у ног высокородных господ, — говорил он мне, — вместо этого ублажай их руки отменно выделанной кожей белых лайковых перчаток. И выбирай младшенькую дочь — она особливо мила отцовскому сердцу».

Как когда-то его отец Ричард, он сменил небо над головой. Он переехал в Стрэтфорд и стал шить перчатки.

— И правильно сделал.

Конечно, составитель завещаний! Когда золотой осенью 1556 года старик Арден умер, он завещал свою душу Господу и Деве Марии, какие-то жалкие десять марок жене Агнес (и то с оговорками), а все свое богатство в Уильмкоте другой девственной Мэри, нежно обожаемому плоду своей зрелости. Там было около шестидесяти акров, остальные в Сниттерфилде — сто пятьдесят в общей сложности, а то и больше: вспаханные и засеянные поля, дома с просторными комнатами, усаженные дубами аллеи, амбары, полные ячменя, пчелы и быки, кладовые с висящими в них окороками, оловянная посуда в кухонных шкафах, гобелены на стенах — не считая кроватей, постельного белья, медной утвари, плугов, маслобоек, подсвечников, птицы, лошадей и скота, фруктовых деревьев и дров в поленницах. Неплохо ведь, да?

— Недурно. Ему наверняка не терпелось все это заполучить.

Моя мать была наследницей обширного йоменского поместья, курицей, несущей золотые яйца, весьма заманчивой партией.

— Что правда, то правда!

На смертном одре не лгут. Старик Арден долго не протянул — поболел да и опочил вечным сном. Пока ему шили саван, Мэри готовили брачное ложе. Похоронная процессия поползла вниз с Уильмкотского холма, протаптывая тропинку для свадебных гуляний. Она вела в одном направлении — к зеленым лугам у ручья. Тихое место упокоения для благочестивой католической души и отличное место для свадьбы. Еще не остывшее мясо, зажаренное для поминок, украсило свадебные столы. Горе и радость крепко и причудливо переплелись. На погосте Астон Кантлоу непорочная Мэри легко переступила через могилу отца и вошла в церковь с чужаком из Стрэтфорда.

Она стояла слева от него, как Ева, которая божественным образом произошла из левого ребра Адама. In nomine Patris, in nomine Filii, in nomine Spiritus Sancti. Amen. И пока звучали эти слова, мой отец надевал золотое кольцо поочередно на каждый палец Мэри: от большого до безымянного, где оно и осталось, потому как кровь из этого пальца течет вверх, прямо к сердцу.

— Вот этого я не знал.

А я знал, но не очень-то этому верил. Просто безымянный палец хорошо защищен, и кольцо на нем носили из этих соображений. И он надел ей кольцо не на голые руки. Белые перчатки обтягивали ее обветренные, привычные к работе руки. Когда она выходила из высоких кованых врат церкви, в ушах ее еще звучала похоронная месса, а на руке уже красовалось обручальное кольцо.

— Кстати, Уилл, по тебе отслужить погребальную мессу?

Ты что, хочешь, чтобы я умер папистом? Шел 1558 год, и в ушах другой Мэри тоже звучала месса. Вот-вот должны были казнить тезку моей матери, королеву Марию Стюарт. Эта настырная, но злополучная старая дева в конце концов разделила ложе с никчемным пройдохой и (как утверждали злые языки) лежала теперь со зловонием сифилиса в узких ноздрях. Этот подарок она получила по наследству от своего знаменитого папули. Прошу любить и жаловать, Генрих VIII — дьявол, несущий смерть даже с того света. А в утробе ее зрел волчонок, в ней мог плодиться только рак, и он готовил почву могильным червям, несмотря на отчаянные мольбы к Богородице, чье плодоносное лоно было так благословенно. Славься, Дева Мария! Кровавая Мэри, прощай!

— Давай вернемся к нашей Мэри — Арден.

А Мэри Арден стала зваться Мэри Шекспир и приготовилась плодиться и размножаться.

У матери были обычные для ее пола и класса побуждения и желания: свить гнездо и нарожать детей. Таков удел и предназначение женщин. Они были вьючными животными, приносящими приплод, движимым имуществом, лаконичными записями французских письмоводителей в метрических книгах Уорикшира, да и любого другого графства Англии со времен прославленного скряги Вильгельма Нормандского4. И ты думаешь, много что изменилось с тех пор в жизни женщин? Они были ручной кладью королевства, а также вместилищем грязи — по определению отвратительных старцев-богословов, чьи познания в этой области ограничивались злобными измышлениями и похотливыми фантазиями. Мать приготовилась принять в себя отцовское семя, и одним из тех семечек оказался я. Все мы происходим от нее, единственной вонючей капли. Мать была восьмой дочерью в своей семье, и теперь пришел ее черед выйти на старт марафона деторождения. Она родила восьмерых, включая меня, а отец провел восемь тысяч ночей на ее вздымающемся лоне.

— Неужто?

Они жили в Стрэтфорде, на обсаженной вязами Хенли-стрит. Вязы покачивались и постанывали на ветру, предоставляя тенистый приют юным влюбленным, тайно милующимся на природе. Останься отец в Сниттерфилде, он женился б на другой и меня бы не было. А даже если б я и родился, то умер бы неграмотным где-нибудь в Ингоне или в любом другом приходе. Трудно представить, что ты мог бы быть кем угодно и где угодно или никем и нигде. Меня вообще могло не быть. Но встречаются двое — мужчина и женщина, и любое место сойдет — любой город, улица или переулок. Стог сена сгодится вполне, речной берег, поросший диким тимьяном, малюсенький клочок земли в два шага длиной — благодать, особенно если земля не очень твердая. Ведь нам нужно не так уж много места: нас хоронят одного над другим, да и совокупляемся мы так же — с единственной разницей, что можно выбирать, кто будет сверху. Обычный надел земли на погосте — такое же ложе, как и великолепные гробницы великих. И не ищи особого смысла: мерцающая лунная дорожка на море — золотой мост в никуда. Плоть становится травой Сниттерфилда, а кость от твоей кости — стрэтфордским вязом, поверь мне. Трава засыхает, цвет увядает.

— И умирает.

Как я теперь.

И как умерли мои старшие сестры, Джоан и Маргарет, упокой небо их души. Джоан родилась в последние месяцы правления жестокой Марии и прожила лишь несколько дней при Елизавете. Зачатая, когда серая декабрьская пустота спускалась на стрэтфордские вязы, рожденная, когда листья вязов полыхали как факелы в сентябрьской дымке, она зимним младенцем чахла в возвратившейся пустоте, когда факелы вязов потухли, и умерла в свирепом апреле, когда мать с нетерпением ожидала прихода весны. По поверью, весна наступает тогда, когда, ступив на траву, нога накрывает сразу девять маргариток. Она спела бы песенку о весне, которая спасла ее первенца. Но в тот год почти совсем не было маргариток, рассказывала она мне потом, называя их как-то по-своему. Не хватило даже на веночек для детского гробика. И тот венок был первым и последним — неожиданно грянули заморозки. Девочка еще даже не начала ходить, когда ее накрыло травой той горькой весны, а ее мать, как Рахиль, заплакала и зарыдала о своем ребенке, как многие Рахили плачут и вопиют в пустыне о своих детях.

— И рыдали до нее.

И на Хенли-стрит зазвучал тот древний мотив: катаясь по земле, захлебываясь и задыхаясь, Мэри Арден прорыдала свою бессловесную песню, ту, что женщины поют по своим умершим детям. Этот безутешный плач знаком во всех концах земли, и ни один напев во всей вселенной не леденит душу так, как этот, и он никогда и никого не возвращает из мертвых.

Никогда! Никогда! Никогда! Никогда!

Она родила второго ребенка лишь четыре года спустя. Новый викарий окрестил малютку по недавно введенному протестантскому ритуалу. Яростно насаждалась новая религия; правительство называло ее «истинной верой». Второго декабря 1562 года преподобный Джон Бретчгердл окропил покрытую пушком головку полузамерзшей водой из купели церкви Святой Троицы. А в последний день апреля следующего года он бросил весеннюю горсть начинающей подсыхать земли на крышку крошечного гроба. Мать, снова бездетная, сплела венок из маргариток, чтобы украсить тоненькую шейку девочки, которая не прожила и пяти месяцев. Апрель оказался жестоким месяцем для Шекспиров, и не в последний раз. Что за бессмыслица это «Бог дал, Бог взял»!

— Я юрист, а не священник.

А человек должен пресмыкаться в благоговейном ужасе, и восторгаться этой непостижимостью, и повторять: «Да святится имя Господне», доказывая свою готовность к любому безумному произволу.

— Чему уж тут восторгаться!

Наслаждение ночного совокупления произвело это неожиданное чудо — плод, крошечное существо, девочку. С миниатюрными пальчиками на руках и ногах, с органами, ощущениями, задатками, с зачатками мозга, все, как и должно быть, только крохотное. Ее лепет освещает самые темные закоулки дома. Она — жемчужина, вынесенная на берег особенным прибоем, не обозначенным на карте шкипера. Но все бренно и скоротечно. И горько, когда те краткие дни ускользают от тебя, как песок сквозь пальцы, и жемчужина превращается в маргаритки среди травы, высокой травы погоста, где покоятся мои сестры, затерянные среди лютиков и крапивы. И, как белый дым, облетает с ветвей яблочный цвет — неумолимый глашатай ранних смертей в шекспировском роду.

А апрели трезвонят колокольным звоном.

— Ах да, колокольный звон!

Колокола у меня в крови. Наверное, первое, что я услышал, когда родился, — колокола часовни Гильдии трезвонили по умершим от чумы, звали меня вслед за сестрами из младенчества в загробный мир. Я не отозвался на их призыв, хотя позже мать вспоминала, как в вязах у дома ухала сова: погребальный звонарь, сзывающий к мессе. Мать обомлела: она уже потеряла двух малышек, и ничто не предвещало добра ее третьему чаду. Я родился в воскресенье, и крестить меня должны были в следующий вторник. Но 25-е число было зловещим (опять проклятый апрель!) — день святого Марка Евангелиста, и в этот день все алтари и кресты занавешивают черным.

— Жуть!

Его называли «днем черных крестов», и на погосте собирались светящиеся призраки тех, кому в этот год было уготовано умереть. Бабушке Агнес Арден когда-то привелось повидать это ужасное зрелище в Астон Кантлоу. Может, то были всего лишь бабьи россказни у зимнего очага, но иногда, когда огонь распаляет старушечьи языки, с их губ срываются удивительные сказки. Освещенный светом луны погост кишел толпами бедных младенцев и скорбящих по ним стариков. Пока тела людей, не подозревая о зловещих двойниках, что толпились в бледных лучах луны, крепко спали в своих постелях, их призраки проплывали сквозь надгробия в лунном свете.

— Хватит, ты перепугал меня до смерти!

— Если не хотите потерять вашего мальчика, не крестите его в день святого Марка, — умоляла Агнес моих родителей. — А то его постигнет участь бедных девочек. Вы же не хотите вырыть могилу и этому младенцу? Подождите до среды и увидите: все будет хорошо.

— Они ее послушались?

Крестины перенесли на один день. Бретгердл зачерпнул пригоршню холодного блеска Господня и вылил ее на мою голову, а приходской служка нацарапал в регистрационной книге: «Gulielmus filius Johannes Shakspere».

— Безграмотная латынь. Должно же быть «Johannis».

Из почтения к Агнес меня крестили в среду 26 апреля 1564 года, как раз накануне больших перемен — начала религиозной травли. Здоровый плод чрева Мэри Арден попал в больной опасный мир, и святая вода смыла с моей кожи налет первородного греха. Мать берегла меня как зеницу ока, для отца я был продолжателем рода Шекспиров, и, что бы ни случилось, я уже не застрял бы в преддверии ада. Божий дар иль случайность судьбы, но я выжил.

— И слава Богу!

Да, я — чудо. Но мать не полагалась ни на Бога, ни на судьбу. Когда умер отцовский подмастерье Оливер Ган, она встревожилась не на шутку. Его похоронили 11 июля, через несколько часов после смерти, по причине, очевидной любому, кто заглянул бы через плечо приходскому служке, который в графе «Причина смерти» на этот раз записал леденящие душу слова: «Hic incepit pestis»5. С того момента и до конца года для людей всех сословий настали жуткие времена. Для бедняков в меньшей степени, им нечего было лишаться, кроме своей жизни. Они были бы в выигрыше на том свете, где были бы вознаграждены за страдания. Но даже бедняки не хотели уходить из жизни через дверь, помеченную кровавым крестом. Она открывала дорогу немыслимым мучениям, и смерть входила в нее, как долгожданный друг. В Стрэтфорд пришла чума, и на этот раз ее принесли солдаты графа Уорика, возвращавшиеся через зараженные улицы Лондона после осады Гавра.

— Как вообще тебе удалось выжить в Лондоне!

Сам не знаю — это еще одно чудо. В 64-м году в изнывавшем от жары Стрэтфорде немедленно объявили чрезвычайное положение. Предсказание знойного лета подтвердилось, и жара способствовала распространению чумы. У городского писаря Ричарда Симмонса умерла дочь и двое сыновей. Всего лишь через несколько домов по нашей стороне улицы в семье мельника Роджера Грина умерло четверо. В те времена мой отец был членом городской управы и заседал в саду у часовни Гильдии среди яблочного и грушевого благоухания, вдали от заразных пределов ратуши. Там, под ясным августовским небом, он обсуждал с другими горожанами вопрос об оказании помощи пострадавшим. Они утвердили лишь одну существенную меру — штрафовать тех, кто вываливал навоз и помои у дверей городского люда. В них с чудовищной скоростью плодилась чума. «Оштрафовать поганцев, оштрафовать! — раздавались призывы обезумевших от страха горожан. — Они нас всех погубят!»

Двенадцатью годами ранее при одном лишь намеке на вероятность чумы в Стрэтфорде по той же причине оштрафовали его самого, и он полагал, что штрафы изменят положение к лучшему. Но не тут-то было. Чума ужасала своей совершенной непредсказуемостью, отсутствием всякой логики.

Пока отец дискутировал, мать действовала. Меня запеленали в благоухающее лавандой и усыпанное лепестками роз белье, уложили в корзинку и в этом ароматном ковчеге спрятали, как Моисея, у пожилых родственников в Ингоне и Асбисе: надежных, здравомыслящих людей, которым и чума была нипочем. Я пробыл у них в деревне до тех пор, пока декабрьский холод не убил бациллы чумы. К тому времени она унесла двести стрэтфордских душ, отправившихся на тот свет — единственное освобождение от заразной, неумолимой и неизлечимой болезни.

Разумеется, я не помню своего временного отъезда в деревню. Пока Стрэтфорд был на осадном положении и воевал с навозными кучами, а мой отец неутомимо штрафовал горожан, я агукал и марал пеленки на лоне природы. Бабушка Арден, которая умерла, когда мне было шестнадцать лет, часто рассказывала мне о тех временах. И неутомимый старый бык дядя Генри тоже — я уже стал автором десятка пьес, когда его наконец одолела смерть. Генри был сварливым стариком, в чем и состояло его очарование.

— Дерьмовое ты выбрал времечко, чтобы проклюнуться на белый свет, — ворчал он на меня. — Говенное время, апрель. Лютики-цветочки, мать твою так. Неделями ни гребаного лучика солнца, а твоя мамаша тут как тут — вот с таким пузом. Тоже мне, нашла время! Летом накувыркаются, а по весне давай рожать. Паскудное время. Как будто не знала, что апрель — враг Шекспиров. А тут еще до кучи эта, прости Господи, клятая чума. Бретчгердл от нее скопытился в один момент.

Когда он умер, дядя?

— Господь прибрал его в том самом году, как ты народился на свет божий, как раз после твоих крестин. Ведь чертовка чума не медлит. Надо было ему самому испить той самой святой водички, которой он кропил твою голову. Говорят, глоток воды прямо из купели отпугивает заразу.

Бабушка Арден говорит, что лучше всего помогают голуби.

— Ага. Они там в Асбисе все так и живут — по колено в голубином говне. Ну какие, к черту, голуби? Да их на приличный пирог нужно штук пятьдесят. То ли дело кабанчик: один хряк прокормит целую армию. Однако ж, говорят, если голубю подрезать крылья и приложить его к болячке, то чумным бубонам придет конец, болезнь выйдет через голубиную жопу, и ты не угодишь в чумную яму.

А можно потом этого голубя съесть?

— А я почем знаю? Все это такие же бабьи сказки, как и их Писание. Ну их черту, всех этих Бретчгердлов, Бутчеров и Хейкрофтов! Мы здесь, в Ингоне, поближе к небесам, и у нас тут свой Бог. Посмотри на облака над Сниттерфилдом, они так близко, что кажется — до них рукой подать. Можно даже утереть себе об них нос, если очень нужно, — да ты, малец, опять обслюнявился. Ну-ка, Уилл.

— Уилл, Уилл... — позвал меня Фрэнсис, как всегда, мягко, но настойчиво.

Уиллом меня звал мой старый дядюшка Генри. От него я научился бранным словам. В сквернословии он переплюнет даже Марло, если они встретятся в загробном мире. Их вряд ли пустили в рай, а ад — это выдумка. Ты тоже зови меня Уиллом. Перед лицом Господа Бретчгердл назвал меня Уильямом. Мама хотела, чтобы я выжил, чтобы я пережил тот свирепый апрель, а потом и летнюю вонь и растерзанный чумой конец года. И я выдюжил. Что будет — будь; пусть свет сменяет тень: часы бегут чрез самый бурный день.

— Так ты был первым из выживших в вашей семье детей?

После меня было еще пятеро. Позволь мне стать метрическим реестром, книгой смертей и перечислить дни, годы, имена.

— Нет уж, пожалуй, лучше вернемся к завещанию...

...Малютки Джоан и Маргарет лежали в земле, ве́домые лишь Господу и могильным червям. Первые дни Маргарет пришлись на год появления на сцене бездарного «Горбодука»6.

— «Горбодук», «Горбодук», что-то смутно припоминаю.

Мало кто его помнит. Я родился, крестился, рос. Роберту Дадли пожаловали титул графа Лестерского. Дивное новое слово — «пуританство» сорвалось с человеческих губ.

Потом родился Гилберт, названный в честь Гилберта Брэдли с нашей улицы.

— Перчаточника Гилберта?

Отцовского друга. Гилберт родился в октябре 66-го года, в один год с Эссексом, Эдом Алленом и будущим королем Яковом.

— Как говорится, будучи в полном здравии и памяти?.. Память у тебя действительно отменная. Ты мог бы стать неплохим адвокатом.

Я чуть было не стал им. Гилберт умер четыре года назад, не дожив до сорока пяти лет. После него, насколько я припоминаю, в середине апреля 69-го, родилась вторая Джоан.

— Жирная Дженни.

У жирной Дженни суп кипит — да, она отменная стряпуха. Наша благоразумная Джоан вышла замуж за шляпника Харта.

— Он еще жив, но чуть дышит.

А вот Джоан, похоже, переживет нас всех.

— Да, бодрости ей не занимать.

На жирную Дженни ушли все жизненные силы нашей семьи. А на малышку Энн их уже не хватило. Она родилась в 72-м году, когда мне было почти восемь лет, но бледненькая девочка умерла, не дожив до восьми лет. Я помню, отец заплатил восемь пенсов за тризну и покров на гроб. Восемь пенсов — по одному пенсу за каждый год ее жизни. Потом появился на свет Ричард. Он умер вслед за Гилбертом три года назад, в 74-м. Энн тоже умерла в апреле.

Опять апрель! Убийственный, безжалостный, проклятый апрель! Ричард умер в февральскую стужу, как сейчас помню. И в последний день 1607 года, когда умер Эдмунд, тоже стоял лютый мороз. Ему было всего лишь двадцать семь. Ни он, ни Ричард не успели жениться. Я помню его похороны в церкви Богородицы, как будто это было вчера.

— Вот время: взяв единым махом все — юность, радость, жизнь и силы...7 Да, Уилл?

И, казалось, только лишь вчера, майским теплым днем, отец как дурак стоял у купели с маленьким Эдмундом на руках.

— Нам все кажется, как вчера!

И все «вчера» лишь освещали путь туда, где прах...

— Реплика одного из твоих актеров?

Да, Бербиджа.

— Из «Гамлета»?

Из «Макбета». Однако ж ты узнал ее, старина Фрэнсис. Не такой уж ты и невежда, хоть и твердишь, что искусство тебя не интересует.

— А оно меня и не интересует — меня интересуют дела моих клиентов.

И что ты думаешь?

— О «Макбете»?

Да нет же, о Шекспирах.

— Грустно, но бывает и хуже, гораздо хуже. Шекспиры оказались не самыми блестящими актерами на сцене жизни. Из восьмерых детей только трое создали собственные семьи. Внуков, чтобы продолжить семейную линию, тоже нет. Один, внебрачный, похоронен в Крипплгейте, а законнорожденный лежит рядом с твоими двумя сестрами на стрэтфордском погосте Святой Троицы. Ты прав, конечно, жизнь коротка. Но не стоит унывать, ты-то еще жив!

Дни мои сочтены, и после меня останется одна дочь. Прошлое — череда детских колыбелек и крошечных гробиков, и спрашивается, чего ради все эти заботы, волнения и тревоги? Мы совокупляемся в саванах, рождаемся на катафалках, и наша окровавленная пуповина раскачивается, как петля палача. Мы откармливаем всякую тварь, чтобы откормить себя, а себя откармливаем для червей...

— Боже, его опять понесло!

Мы откармливаем себя для могильных червей, таков, увы, наш удел. Так легче смотреть на жизнь.

— И проще составлять завещание.

Прости за тягостные воспоминания. Я тут пережевываю пережитое.

— Ты выпил слишком много сидра.

Нет, это черная желчь, меланхолия. Мой старческий рассудок помрачился, он заволакивается мглой. Но слушай дальше, и, может, картина прояснится, и, когда меня больше не будет, останется нежная теплая дымка, след витавших в воздухе прекрасных воспоминаний, которые хоть ненадолго переживут меня.

— Замечательно, Уилл, но ты, кажется, забыл, зачем я пришел. Завещание ведь касается не только смерти, оно о будущем твоих детей и внуков. Брось думать о старухе с косой и хоть на мгновенье подумай о завтрашнем дне — не о смерти, а о жизни.

Примечания

1. Букв.: «потрясающий копьем» (англ.). (Здесь и далее Примеч. пер.)

2. От fall-stuff или fail-stuff — букв.: «падающий», «не стоящий» (англ.).

3. Место казни в Лондоне.

4. Вильгельм I Завоеватель (1027/1028—1087) — герцог Нормандии с 1035 г. и король Англии с 1066 г.

5. «Здесь начинается чума» (лат.).

6. Пьеса Томаса Нортона и Томаса Сэквилла (1561).

7. Из стихотворения Уолтера Рэли, современника Шекспира (перевод А.В. Ларина).