Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 16

Как зачарованный единорог, я последовал за Энн Хэтэвэй в Арденнский лес, Венера сладострастно поглаживала меня, и Дева взяла меня за рог. Тот берег, на котором дикий тимьян трепетал на ветру, свеж в моей памяти, будто это было вчера, и память о нем продолжает зеленеть. Она уложила меня на землю, обхватила мою голову ладонями и набросилась на меня, как сокол, камнем падающий на добычу, которая, казалось, трепетала на моих губах. Ее исступленные руки торопливо срывали одежду с нас обоих. Корсаж и дублет, ремень и корсет, ботинки и чепчик, рубашку и сорочку, лиф и чулки, туфли — черный водопад одежды упал на траву. Адам и Ева наконец-то вылупились из кокона, сотворенного из полотна смерти, чтобы осознать свою наготу и изведать чувство вины. А тем временем высоко над Сниттерфилдом Бог прогуливался в одеянии из туч, приближаясь, всматриваясь, сгорая от любопытства, направляя быстрые, как шпаги, косые взгляды солнечного света сквозь узорчатую сеть листвы.

Ее восхитительные груди выскользнули наружу, как только что появившиеся на свет, недоуменные, но игривые котята. Они вычеркнули из моей памяти кошку у колодца, и соски Мэриэн были преданы забвенью вместе с сосульками в сортире и ревом сниттерфилдского быка Дика. Я смотрел с благоговением на полусферы, подобные сестрам-двойняшкам, и две ягоды, венчавшие с потрясающей доступностью эти волнующе белые трепещущие возвышенности. Левой рукой я прикоснулся к ее правой груди и почувствовал, как она плавно скользнула в моих пальцах, как какая-то диковинная первозданная субстанция, только что созданная, неведомая, текучая, но упругая. Я изумился тому, как быстро ее соски набухли и окрепли в ответ на прикосновение моих пальцев, языка и губ. У Овидия ничего такого не было. Что еще он утаил? Я набрал в грудь воздуха, привстал и глянул вниз на ту, что лежала передо мной в траве.

Откинутая назад голова с закрытыми глазами и полураскрытым ртом, как у святой в божественном экстазе. Река волос извивалась среди бледных фиалок и зарослей шиповника. Волнующие изгибы талии и бедер (о, эти ягодицы, примявшие лютики!) и темная пещера пупка, притягивающая и с безумной краткостью приковавшая мой взгляд, торопящийся вниз, чтоб наглядеться на длинные сильные бедра и икры, слегка покрытые пушком, который светился золотым огнем. И опять вверх от забавных мизинцев на ногах и напрягшихся пяток, вверх по дивной лестнице истории ее жизни: ссадин и шрамов детства, плача и синяков, напоминание о которых останется с ней на ее теле до самой смерти, все это долгое анатомическое блуждание к самому волнующему изо всех зрелищ.

О, та прекрасная поросль! Тот наиглавнейший треугольник, угол которого спускается в ад и свидетельствует о рае. Позвольте мне воспеть тот черный стяг, то крыло дрозда, убежище, ущелье, замочную скважину в двери в запредельное. Желанный грот, инжирный плод, райские кущи и врата Эрота — я приближался к нему, этому неожиданному приливу крови, вечному пути, концу всех одиссей и главной цели жизни, которая притягивала меня как магнит.

Привыкшие доить коров пальцы молочницы Энн Хэтэвэй, побаюкав меня в своей миндальной ладони, как в люльке, наконец сжалились надо мной, истерзанным сверх меры мучительным желанием, и направили меня к краю раны. А я тем временем бешено шарил на ощупь пальцами левой руки, как слепой циклоп, пока не нашел пушистую сочную влажность, развел вечные губы и скользнул вовнутрь sancta sanctorum. Она встретила меня тихим стоном, древнее, чем язык, успокаивающим бальзамом, прекраснее, чем слова. Отведя мою руку, она направила меня в нужном направлении, ягодицы ее сползли глубже в траву, она высоко подняла бедра, скрестила ноги за моей спиной, вонзила пятки мне в позвоночник и с силой надвинулась на меня. Я практически провалился в нее.

Меня возбуждало то, что, хотя она окружала меня со всех сторон, я чувствовал себя владыкой бесконечного пространства. Но Энн Хэтэвэй была жестокой королевой. Ее икры сокрушали мои ребра, ее перекрещенные пятки энергично втыкались в меня, маня меня вглубь. Она отвечала мне возгласами, которые так желанны мужчинам, восхитительные глубокие стонущие звуки, эхо вздохов океана, приливов и отливов полей, шелест звезд. Мы упивались друг другом, припав один к другому, как двое в лодке, которую мы соорудили из нас самих, восставших против небытия.

И природа вокруг была с нами заодно: дубы вонзались в небеса, парящие пурпурные стрекозы, казалось, пронзали воздух, мухи спаривались на лету, насекомые размножались на камнях и в бурлящих потоках ручьев, птицы не переставая блудили среди листвы, и даже подлинным ворсистым стеблям чертополоха скатывалась струя белого, как молоко, сока. Только скот безмолвствовал в полях, хотя мысль о случке никогда не покидала бычий мозг.

Жара плетьми хлестала меня по спине и плечам, а далеко подо мною тело Энн Хэтэвэй начало вздыматься и опускаться, как будто на волнах моря. Я, как матрос, вцепился в ее выгибающиеся бедра и в глубокий киль ее позвоночника, который продолжал ходить ходуном весь июль, сквозь гигантские волны зелени, пока наконец не настал момент, когда какая-то колоссальная волна не подбросила ее еще выше, а я держался за нее, чтобы остаться в живых, и она громко и протяжно закричала. Любимая сказала ох! и ах!1, и я почувствовал, как она содрогнулась, как будто ее коснулась смерть. Наше судно с силой содрогнулось, и его выбросило на скалы, нас обдала влажная волна, крики разорвали воздух, и стало ясно, что берег, где мы лежали вымокшие и выброшенные на мель, был концом путешествия, концом соития, береговым знаком нашего причала.

Очнувшись, я обнаружил себя на отмели, вынесенным спиной на берег, прижатым щекой к земле и глядящим прямо в нее — в брешь природы. Ее ноги оставались все так же широко раздвинутыми, как в тот момент, когда я вышел из нее и перекатился на спину. Она зияла, как помятый фрукт, и семечки жизни вытекали из нее на шершавую расщелину между ее опыленных ягодиц, как бы давая начало полевым цветам, которые прорастут из этой пещеры. А может, то была замочная скважина в Ханаан, землю, текущую молоком и медом?

Какая-то тоска прокралась в мое сердце. Мной завладела странная печаль. Так неужели эта воспаленная рана, из которой сочилась лягушечья икра и улиточная слизь и которая с каждой секундой становилась для меня все ужаснее, — и была землей обетованной?

— Что ты сделал, Уилл?

Не Бог, а она произнесла эти слова. Ее рука была в моей руке. И ее лишенное невинности тело касалось моего. Ее пальцы скользили по мне и ласкали меня, оплетая полевые цветы вокруг моего бедного пропащего естества, чтобы еще раз довести его до безумия, заставить его расцвести. Она была Титанией2, плетущей над моим лоном ароматный полог из жимолости.

— У тебя проворные пальцы.

И когда я пришел в себя, она села на меня верхом, ее волосы заслонили сияние неба, ее лицо затмило солнце. Короткими безжалостными толчками она снова довела меня до упоения и, удовлетворенная, отяжелела, ее волосы стали влажными, а бедра — неподвижными под моими разведенными руками.

Солнце передвигалось по небу, как часы.

— Я подчинилась твоему желанью, — проговорила она с сонной улыбкой мне в плечо.

— А я твоему.

— Хочешь еще?

Нет, нет, я умер.

По крайней мере, до наступления ночи.

— Да, где хотенье, там и уменье.

— Энн Хэтэвэй все равно добьется своего.

Когда она поднялась, чтобы подобрать свою одежду, я заметил, что к ее влажному от пота боку прилип цветок жимолости и впечатался в него под весом наших тел. Я снял его, поцеловал то место, где остался отпечаток, вдохнул аромат цветка и спрятал его в своем колете, как напоминание о нашем свидании среди цветов, как благоуханный символ верности, в которой мы в тот момент поклялись друг другу. Я храню его до сих пор, хоть он давно увял, и аромат его исчез, как любовь, которую мы в тот день узнали и которая к нам уже никогда не вернется.

Примечания

1. Из пьесы современника Шекспира Джорджа Пиля «Бабушкины сказки».

2. Королева фей в пьесе «Сон в летнюю ночь».