Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава 13

— Так-так-так. Теперь перешли на цветы, да?

Она снова вошла в мою комнату и во внезапно наступившей тишине хмуро смотрела на нас и следы явного мужского непослушания в виде виновато стоящих на столе наполненных стаканов.

— Я пью за двоих — за себя и за него, — сказал Фрэнсис. Он щедро и не без удовольствия отпил из моего стакана и отставил его подальше от меня, чтобы я не смог до него дотянуться.

— Мы с Уиллом говорили о его сестрах, ведь так же, Уилл?

Хмурое лицо слегка смягчилось.

— У него всего одна сестра. Интересно, что он ей оставит.

Фрэнсис развел руками.

— Мы еще пока...

— Так не лучше ли вам?..

— Совершенно верно, госпожа Энн. В самом деле, Уилл, не записать ли нам этот пункт прямо сейчас?

Также я даю и завещаю упомянутой сестре своей Джоан 20 фунтов стерлингов...

— Она может взять себе всю твою одежду, — сказала Энн.

Мне показалось, что Элисон взглянула на меня с жалостью, за которую я был ей сейчас весьма благодарен.

...И все мое носильное платье, которые должны быть выплачены и выданы ей в течение одного года после моей смерти.

Она шмыгнула носом, а ее госпожа ткнула ее в спину, указывая на грязную посуду.

И я завещаю и предназначаю ей дом с его убранством в Стрэтфорде, в котором она живет, пожизненно. — И, между прочим, бесплатно! — сказала Энн, уставив, по своему обыкновению, руки в боки и повернувшись к скрипящему пером адвокату.

— Господин Коллинз!

Фрэнсис поднял перо и посмотрел на меня.

— Уилл?

«Не все ли равно?» — спросил я себя.

Исправь, Фрэнсис: но под условием уплаты ею ежегодной ренты в 12 пенсов.

Руки убрались с бедер и скрестились на груди, выражая неудовольствие, но не полную враждебность. Фрэнсис остановился, перевел взгляд с меня на нее, взвесил ситуацию и сделал надлежащую запись.

И добавь еще кое-что, Фрэнсис.

Также я даю и завещаю трем сыновьям ее — Уильяму Харту... Как зовут второго, Энн?

— Да кто их разберет, этих Арденов?

Фрэнсис смотрел на нее недоуменно, но внешне дипломатично.

— Вообще-то, они Харты, госпожа Энн.

Она величаво покинула комнату, вытолкнув малышку Элисон вперед себя.

— Уилл, подскажи, как зовут второго Харта.

Не могу припомнить. Запишем позже. Третьего зовут Майкл. А вот среднего я всегда забываю.

...и Майклу Харту — сколько?

...по 5 фунтов каждому.

— Когда выплатить?

...которые должны быть выплачены в течение одного года после моей смерти. — Готово!

Фрэнсис осушил мой стакан и взялся за свой.

— Слушай, может, продолжим, пока дело спорится? Какие будут распоряжения насчет Джудит?

С Джудит сложнее. Давай вернемся к ней попозже.

— А твоя племянница, Элизабет Холл?

С ней все не менее запутанно.

— Отчего же? В чем загвоздка?

Ни в чем — то есть в самой сути. Объясню потом. А пока отпиши Элизабет всю мою серебряную посуду, за исключением моей широкой серебряной и позолоченной чаши, которую я теперь имею в день написания настоящего моего завещания. Так пойдет?

Да, Фрэнсис. А потом — я даю и завещаю поименованной дочери Джудит мою широкую серебряную и позолоченную чашу. Ей она всегда нравилась.

— Хорошо. Это мы уладили.

Точно?

— Ты не веришь своему адвокату?

Верю.

— Тогда не волнуйся — все будет так, как ты того захочешь.

Не волнуйся? Как же не волноваться, когда вокруг одни бабы! С сыном все было бы гораздо легче.

— Что есть, то есть, Уилл. Это уж что тебе подарила жизнь. Скорее, с чем она меня оставила! Живу среди суетливых баб, все до единой неграмотные, никто из них не в состоянии прочесть ни единой написанной мной строки. Господи, когда мне было восемнадцать лет, я и представить себе не мог, что все вот так закончится! Тогда мне казалось, что женщина есть чудо на земле.

— Так когда ж это было! Ты был зелен и влюблен.

Вот именно, пестики-тычинки. И была одна такая тычинка, которая взяла меня за мой невинный пестик и бесповоротно изменила мою жизнь. Тогда она была еще котенком, а теперь превратилась в старую когтистую кошку.

— Ой, Уилл, что-то меня разморило. Я, старина, пожалуй, разложу кровать и полчасика прикорну, хорошо?

Да сколько угодно, Фрэнсис. Я не тороплюсь.

— Хр-рррррррррр.

Шекспиры и Хэтэвэи были старыми друзьями, Фрэнсис. Ты хоть чуточку меня слышишь? Будем считать, что да. Мама рассказывала, что когда-то отец и Ричард Хэтэвэй могли перепить любого в Стрэтфорде, могли выпить бочку на двоих, а потом часами рассуждать об умозрительных предметах: о земном и небесном — о работе и вере. «Этим двоим никто не нужен! — говорила она. (У нее был хлесткий язык.) — Им только и есть охоты, что говорить о быках и ячмене, да о крыльях ангелов, да из чего они сделаны, и носит ли Бог перчатки».

И чуть осушат новый кубок с рейнским, об этом сообщает гром литавр, как о победе.

— Что за пьяные бредни! Чем больше болтун болтает, тем меньше делает, — говорила мне мать. — И что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Слушай и мотай на ус.

Мать была здравомыслящей женщиной. И если у ее здравого смысла были острые зубы, так это из-за того, что она называла «падением» моего отца, которое усилило его любовь к выпивке. Она не одобряла готовность своего добродушного мужа Джона одалживать деньги соседям победнее. Он уже однажды поручился за Ричарда Хэтэвэя и так же, с улыбкой на лице, влез из-за него в долги. Запойные гуляния, во время которых двое друзей пили как сапожники, — говорила она по-простецки, по-деревенски, — не вернут ему долгов. Почему она должна стоять в стороне и смотреть, как он одалживает соседу их честно заработанные деньги и угощает его сваренным ею пивом? Уж не говоря о том, что он разбазаривает наследство своих детей, включая деньги на учебу в Оксфорде их старшего сына? «Ты оказываешь услуги другим в ущерб себе!» — набрасывалась она на него, а он морщился, когда она с насмешкой швыряла ему в лицо его же жизненную философию. «Только послушайте его! Не занимай и не давай взаймы: заем нередко исчезает с дружбой, а долг есть яд в хозяйственном расчете. Как жаль, что ты, старый дурень, не следуешь своему совету и не пользуешься своей же мудростью!»

У него хватило ума пригнуться — но она не промахнулась, и тарелка попала точно в цель. У отца был дар оставаться в приятельских отношениях с людьми, даже когда, воспользовавшись его благодушием, они сильно его подводили. Ричард Хэтэвэй так и не вернул долга, но они с Джоном Шекспиром остались закадычными друзьями. К тому времени первая жена Хэтэвэя уже давно была в могиле. Он остался с четырьмя сыновьями и тремя дочерьми. В отличие от моего отца меня привлекла не самая младшая, а та, которая оказалась на восемь лет старше меня и могла воспользоваться моей неопытностью. Но у нас все сложилось иначе. Наша любовь была больше, чем история, старая как мир, и Энн не была старой девой, хотя все и шло к этому.

Так дайте ж мне приблизиться к ней, как во времена нашей с ней любви. Ты слушаешь меня, Фрэнсис? Эй, ау! Ты где? Где-то там внутри этой спящей глыбы жира?

Хр-ррррррр!!! Вместо ответа — что-то наподобие ворчания и выдуваемых пузырей. Кит на сиесте. Раскладная кровать под ним грозила в любую секунду подломиться и рухнуть. Ну да ладно, полслушателя все же лучше, чем ни одного.

Энн Хэтэвэй.

Мне было восемнадцать лет, когда я впервые обратил на нее внимание, хотя я видел ее сотни раз, знал ее с детства, но никогда не смотрел на нее по-настоящему. Я впервые увидел ее как женщину.

В 1582 году у меня неожиданно возникли веские причины для такой перемены. С момента вынужденного ухода из Кингс Скул с моей особой произошли следующие изменения: мой голос стал хриплым, подмышки — шершавыми, как будто посыпанными песком, лицо превратилось в свинячью кожу, ноги стали нескладно долговязыми, как у новорожденного теленка, а настроение резко менялось от восторженного до самоубийственного. Говорил я только с зеркалом, презирал родителей и был готов убить своих братьев и сестер. Сначала я приписывал эти перемены потере Овидия, необходимого для развития взрослеющего парня. Но когда у меня в паху внезапно разразился лесной пожар буйной растительности, я понял, что со мною происходит кое-что посерьезнее. Однажды утром я проснулся и обнаружил у себя в промежности пушку, нацеленную на мир, и мое беззаботное мальчишество подошло к концу. По ночам было еще хуже: мой пенис, как тополь, покачивался из стороны в сторону, превращая простыню в палатку. Я просыпался от сладострастных снов о матери, липкий от вины и ужаса. Я был уверен, что я — извращенец, чудовище, урод. Вот когда я взглянул на Энн Хэтэвэй во всей ее плоти и увидел, что она прекрасна.

Случилось это, когда отец взял меня с собой навестить своего друга, у которого был двенадцатикомнатный дом в Хьюландсе, недалеко от Арденнского леса. Ясным утром, превосходной весенней порою, этой общею брачной порою, когда птицы поют: трала-ла, трала-ла... отцы уселись за ненакрытый стол, Ричард Хэтэвэй позвал кого-то, пришла девушка в зеленом платье и с намеренно громким стуком поставила между ними оловянный кувшин. Она явно не одобряла возлияний с утра пораньше. Груди ее были как неспелые дикие яблоки-кислицы, а когда она выходила из комнаты, я обратил внимание на ее свежий, но такой же юный и неспелый зад. И в груди ее, и в ягодицах были жесткость и худосочность, которые оставили меня равнодушным. Это творение Ричарда Хэтэвэя, по всей видимости от его второй жены, меня не впечатлило. Он взглянул на меня поверх внезапно выросших белых пивных усов, облизал губы и подмигнул моему отцу.

— Не скучно тебе, Уилл, молодому полнокровному парню, слушать болтовню двух стариков о работе? Наведайся-ка ты лучше на маслобойку. Моя дочка будет рада помощнику. Может, она найдет в кладовке что-нибудь вкусненькое тебе на завтрак?

Они с улыбкой перемигнулись, и я пошел, с одной стороны, с облегчением, потому что не нужно было сидеть с ними, а с другой — удрученный перспективой явиться без приглашения к неаппетитной Мисс Маленькие Титьки в кладовке. Но когда я медленней улитки доплелся до места и с ненавистью посмотрел в открытую дверь, меня ждал приятный сюрприз, за которым последовало сильнейшее возбуждение. Девушка у маслобойки (тоже в зеленом платье) наклонилась так низко, что светлые волосы скрыли ее лицо, но было совершенно очевидно, что она не была Кирпичной Попой. Я не мог видеть ее сзади — она стояла склонившись лицом к двери, — но ее щедро наполненный глубокий вырез ясно демонстрировал, что это была другая женщина. Та грудь, Фрэнсис, возбудила б даже ангела в раю. Глаза мои, казалось, выскочат из орбит. Мой взгляд скользнул как можно глубже внутрь ее выреза, стремясь увидеть недоступные глазу соски. Тысяча чертей!

— И что ты там потерял?

Она и глазом не повела и продолжала работать. Рукава ее были высоко закатаны, и руки по локоть забрызганы густыми белыми сливками. Совершенно затерявшись в долине ее грудей, я не понял ее шутки.

— Ну что, Уилл Шекспир, так и будешь стоять раскрыв рот шире двери?

Откуда она знала, как меня зовут?

— Подойди поближе. Отсюда тебе будет лучше видно.

Ей было совершенно очевидно, на что я глазел. Возбуждение мое наверняка было не менее явным, подумал я, осторожно сопровождая его по направлению к ней по забрызганным каменным плитам. В этот момент она разогнулась и потянулась. Руки ее все еще были подняты. Она откинула голову и энергично потерла нос тыльной стороной ладони. Капля сливок упала с пальцев ей на грудь.

В тот самый момент я тоже пал.

— Втюрился по уши, — Фрэнсис на секунду вырвался из объятий Морфея.

Слава тебе господи! Он живой и даже слышит. Всегда можно положиться на юриста — он уж точно найдет нужную формулировку.

Однако ж он тут же забылся сном, сопровождая мой рассказ причмокиванием и урчанием.

По уши. Вот именно так, как ты сказал, дремлющее очарование. Но не титьки нанесли мне главный удар, а ее нос. И, казалось бы, что может быть особенного в человеческом носе? Но то, как Энн Хэтэвэй морщила нос, в мгновенье ока расположило меня к ней. Ноги мои ослабели, а желание окрепло. Все предыдущие желания теперь казались просто репетициями, пробными прокатами. Я распух, как тыква, и почти чувствовал, как из меня с треском вырываются семечки. Господи Исусе! Неужели можно так быстро заразиться чумой? Уверяю вас, можно. Но я был не просто зачумлен. Я был ошарашен, потерял дал речи, стоял и раскрыв рот смотрел на нее стеклянными глазами, как у рыбы. Она рассмеялась.

— Ну и как ты считаешь, Уилл, все на месте — или чего-то не хватает?

В ней все было совершенно — каждый дюйм ее тела, но мне нужно было найти комплимент поизысканней. Я покопался в своей потрясенной голове и призвал на помощь Овидия.

Где розы с лилиями сочетала природы нежная, искусная рука, там красота чиста и неподдельна.

Не знаю, произнес ли я это вслух или просто подумал.

— Красиво!

Значит, я все-таки произнес это вслух. Слава богу!

— И стихи твои точны, ведь все это сотворил Господь. И его творенье выдержит ветра и непогоду. А ты все еще глазеешь. Тебе перечислить? Два глаза, две руки, две груди... Продолжать?

У твоего порога я выстроил бы хижину из ивы, взывал бы день и ночь к моей царице, писал бы песни о моей любви и громко пел бы их в тиши ночей. (Держись за свой трон, Овидий!) По холмам пронеслось бы твое имя, и эхо повторило б по горам... э... э...

— Да ты ж не помнишь, как меня зовут!

Я признался, что попал впросак.

— Энн Хэтэвэй.

Я вгляделся в нее. Она была похожа на мою мать, ведь та выглядела моложе своих лет. Из толщи Библии послышался голос, который тайно прошептал мне на ухо: «Неужели может человек в другой раз войти в утробу матери?» Интересно, чего теперь хотел тот старый змей-искуситель? Голос Энн Хэтэвэй прервал мои мысли и вырвал меня из моего странного и внезапного желания.

— Ну что, Уилл, я так и умру старой девой? Или в канун святого Андрея1 мне все же лечь спать обнаженной, чтобы увидеть во сне своего суженого?

Трудно было понять, что скрывалось за смехом, который срывался с ее губ. Тоска? Потаенная печаль? Боль? Разочарование? Крушение надежд? Естественно, я решил, что она ждала всю жизнь, чтоб я вошел в ту дверь, взял ее на руки и унес в светлое будущее — и вот он я.

— Нет, ты не умрешь старой девой, но и жить старой девой ты тоже не будешь. А если и будешь, то, надеюсь, недолго.

— Вы, молодой человек, очень ловко отвечаете. Вот только интересно, умеют ли поэты любить.

— Лучше всех, потому что только тот, кто по-настоящему любит, может сочинять настоящие стихи.

— Но беда в том, — сказала Энн Хэтэвэй опять со смехом на губах, — что и поэты, и влюбленные ужасные выдумщики.

— Но иногда за свои выдумки они готовы пойти на смерть.

— Все мы когда-то умрем, и нас изгложет могильный червь — но не из-за любви. Мужчины — род коварный.

Не теряйте ж из ваших минут ничего — хей, хо-хо! хей, хо-хо! Потому что теперь для любви торжество, превосходной весенней порою.

— Так и поступлю, — сказала она, бросая взгляд на мои вздувшиеся бриджи. — Но если ты не согласен, приходи еще, поговорим.

Прелестная искренняя улыбка.

— А пока ты здесь, будь любезен, сделай одолжение.

— Все что угодно.

Она подошла так близко, что я почувствовал, как ее зеленое платье коснулось моих дрожащих колен. Ее руки все еще были подняты, она встряхнула ими, и белые капли брызнули мне в лицо.

— У меня рукав опустился, поправь, пожалуйста.

Я закатал рукав, глядя ей в глаза. Она смотрела на меня не отрываясь.

— Благодарю. Дай-ка мне свою руку.

То было мое вознаграждение.

Она разрешила мне прикоснуться к себе. Я не был так близко к девушке с того времени, как много лет назад перед моими глазами проплыли луноподобные груди Мэриэн. Но то детское происшествие не считалось. Как во сне, я потрясенно смотрел, как моя правая рука медленно вытянулась, скользнула внутрь выреза платья Энн Хэтэвэй и блаженно сжала ее грудь в пяти лихорадочных пальцах. О боже! Сколько времени я простоял — две секунды? две минуты? — со странно текучей прохладной плотью в изгибе моей ладони. Не важно. Важно было, что я, Уилл Шекспир, стоял, держа в руке грудь красивой женщины, и сгорал в пожаре желания, а ее речь струилась надо мной, как воплощенные в жизнь Овидиевы стихи.

— Тебе еще надо набраться опыта. У работящих девушек, как я, пальцы ловкие. Я встаю рано и начинаю работу с первыми петухами, когда они только расправляют свои красные гребешки, чтобы поприветствовать рассвет. Я сама надоила это молоко сегодня утром. А когда взбиваешь его своей рукой, оно делается еще слаще на вкус. Я и с ульями управляюсь так искусно, что пчелы думают, что я их матка и, чтоб мне угодить, выпускают мед из своих медовых желудочков — густой, липкий и сладкий-пресладкий. А если этой весной я умру незамужней, мой саван украсят цветами, чтобы оплакать мою девственность. Ненужная трата, а, Уилл? Как ты думаешь?

Я не мог ей сказать, что я думал. Я хотел ее с бешеной силой и был нем, как дверь кладовки. Неужели она была девой? Одета она была в одежду непорочно-зеленого цвета, а не в продукт шелкопрядного червя, но, может, какой-нибудь червь уже ее пробуравил? Какой-нибудь прыщавый хьюландский дурень типа Дика уже засунул свое достояние между ее великолепных грудей и побывал там, куда я боялся ступить? Я уже сходил с ума от недоверия и исступленной ревности. Я вошел в эту дверь пять минут назад, а она уже позволила мне себя потрогать. Можно сказать, даже поманила. А что, если эта молочница — самая блудливая телка во всем Шоттери?

— Что ты думаешь, Уилл?

— Я думаю, что я сюда еще вернусь.

Отвечая ей, я убрал руку, чувствуя неуместность вежливой беседы с неловко выгнутой рукой, крепко сжимающей во вспотевшей ладони женскую грудь.

Она улыбнулась мне в ответ.

Я продолжал так, как будто мы говорили о погоде:

— Можно я зайду как-нибудь вечером?

Она снова улыбнулась.

— Я буду ждать.

И склонилась над своей работой.

Вот и все.

Энн Хэтэвэй, маслобойщица, девушка с хьюландской фермы, незамужняя дева из шоттерийского прихода, Энн Хэтэвэй, молочница, созревшая, как прекрасный плод, готовый быть сорванным, сетующая на свою девственность, которую она практически предложила мне на месте. Мне хотелось ее прямо там, на каменном полу, чтобы добавить свое молоко к уже пролитому коровьему. Да, впервые в своей короткой, ограниченной жизни Уилл был безудержно и безнадежно влюблен. Я не мог перенести мысли о внезапном предмете моего обожания — мертвом, в саване (такая судьба ждала старых дев), и все из-за того, что у нее нет любимого. Это было слишком, душа моя была потрясена так глубоко, что в ту же ночь я виновато провозгласил свою тайну вслух звездам. Я любил ее, я ее хотел: хотел быть с ней, в ней, на ней, под ней, и я поклялся Богу, что я на ней женюсь.

Женюсь, и так тому и быть.

Так что в Шоттери меня привела не Дева Мария, а дева Энн, если, конечно, она действительно была девой. Я хотел быть не с дочкой мусорщика, а с дочкой Ричарда Хэтэвэя. К тому времени, как я добился своего, Кампиона, Коттэма и Дебдейла уже казнили. Я был человеком земным, а не духовным, и плоть моя нужна была мне для любви, а не для того, чтобы ее кромсали на эшафоте. Мне жаль было мучеников, но еще жальче мне было Энн, которой грозил саван девственницы. Я вверил свою судьбу не Кампиону, а Купидону.

Примечания

1. 29 ноября.