Поиск



Счетчики






Яндекс.Метрика

М.Ф. Дроздова-Черноволенко. «Вселенная: Шекспир. Послесловие»

Идея поддержать начатый в нашей русской культуре Осипом Мандельштамом диалог по вольным вопросам поэзии говорит больше, чем о перекличке эпох. Жанр «разговора», забытый высокой литературой, вступает в права и оспаривает свое пространство перед лицом многих ее достижений. Светлана Макуренкова улавливает глубинную мысль Осипа Мандельштама, и, как поэт, вступает с ним в диалог.

Присутствовать на симпосии великих непросто. Осип Мандельштам учит итальянский язык, взывая к Данту, изгнаннику и пророку. И сам становится пророком и изгнанником. Дант дарует ему пространство поэзии, в котором отказывают современники. Осип Мандельштам обретает прибежище свободы, где царит воля поэта и нет границ. В серой дерюге исторического, совпавшего со страшными гонениями 1930-х гг., открывается простор подлинного. Случайность осеняет гениальным прозрением. В 1937 году Осип Мандельштам пишет таинственный и магический текст — «Разговор о Данте».

Я не была приглашена на этот симпосий. Судьба подарила мне участие в ином великом собеседовании — и сегодня я рада свидетельствовать, что Мика Морозов, избрав для разговора Шекспира, в те же годы непреклонно отстаивал приоритет вечных ценностей перед лицом обрушившейся исторической сумятицы. Михаил Михайлович Морозов — знаменитый серовский Мика Морозов — был моим профессором в холодные и голодные годы войны.

Я слушала его лекции в гулком выстуженном помещении Института иностранных языков, что на Остоженке, в 1943—1944 гг. Мы сидели, закутанные в платки, и внимали, пряча под стулья ноги в валенках, голосу божественной насыщенности, который лился откуда-то с вышины. В эти мгновенья забывалось все — война, страдания, заботы. В аудитории воцарялся дух блестящей елизаветинской эпохи — сам великий бард изъяснялся с нами на кембриджском наречии английского языка. Лекции Михаил Михайлович Морозов читал по-английски.

Все внутри замирало от восторга, страха и стыда — за недоделанные задания, невыученные монологи, толстые валенки на ногах, — чтобы через мгновение взорваться ликованием. И долго-долго не проходить — с этим чувством мы покидали лекционную залу и жили им, сохраняя до следующей встречи.

Как студенты, мы были — по слову Александра Сергеевича Пушкина — ленивы и нелюбопытны. Не лично и конкретно каждый, но в целом — по отношению к тому, чем он нас одаривал. И сегодня, прожив длинную жизнь, я тщусь дорасти до того, что он говорил.

Как Дант для Осипа Мандельштама, Шекспир был для Михаила Михайловича Морозова не просто гениальным поэтом, но пространством жизни. Шекспир открывал горизонты, которых не знала советская эпоха, а если знала, тоскливо отворачивалась, если они разверзались. Когда говорил, не покидало чувство, что он говорит о чем-то большем, чем конкретный факт. Михаил Михайлович добивался этого, расставляя свои — особые! — акценты в тексте. Он стучался в душу, сквозь дремоту и неразумность пробиваясь к подлинному пробуждению. Он высвечивал моменты жизни шекспировского героя, и разворачивалась трагедия бытия. Именно так он читал молитву Клавдия после убийства им своего брата, отца Гамлета. Он нацеливал нас на то, чтобы мы сами до много доходили. Мы обязаны были все время «расти» до Шекспира, а не пытаться «спустить» Шекспира до уровня своего ученического понимания. Идея неустанного роста души, наследованная у древних мудрецов, была его главным заветом.

Он так высветит, что душа загорится! А дальше, пожалуйста, сам читай, сам постигай! М.М. Морозов был великий педагог!

Высветит — и заставляет думать, работать, меняться. Никогда не баловал нас готовыми решениями. А до его великого собеседования с Шекспиром порой и жизни не хватит, чтобы дотянуться...

На одном из занятий Михаил Михайлович сказал: «А теперь послушайте последний монолог короля Ричарда III»:

A horse, a horse! my kingdom for a horse!..
Slave, I have set my life upon a cast,
And I will stand the hazard of the die.
I think there be six Richmonds in the field;
Five have I slain to-day in stead of him.
A horse, a horse! my kingdom for a horse!

Его возмущению не было предела: человек, облеченный столь высоким саном, король (!), отрекается от своего царства. Вместо того, чтобы бросить вызов врагам и собрать все силы на защиту Отечества, он думает о собственном спасении, желая осуществить его любой ценой.

Коня, коня! Венец мой за коня!

М.М. Морозов с особой выразительностью читал последнюю фразу. И уточнял, что в переводе Анны Радловой отсутствует неточность, связанная с устойчивым русским выражением «полцарства за коня».

Шла Великая Отечественная война, и мальчишки, наши сверстники, сражались за Родину. Поведение короля Ричарда III казалось нам очень странным. И мы не могли его рассматривать как разумный поступок, сопоставляя историческую действительность Британии и Отечественную войну, которую вела Россия.

Шли годы, а я все возвращалась мыслью к той лекции о Ричарде III. Она не оставляла меня в покое — в ней была тайна, настойчиво требовавшая «додумывания».

Все явственнее проступала идея М.М. Морозова о правителе, который во имя достижения собственной цели не постоит за ценой и пустит враспыл государство. Особый акцент лектор делал на слове «венец», как бы передавая легкое колебание героя в определении цены, которую он назначает за осуществление личных амбиций. Цена выступает мерой честолюбия, и гордыня губит государственность. В исторической перспективе политической жизни России речь идет о насущных проблемах недавнего прошлого.

Так со временем — и во времени — открывается сокровенный смысл частного собеседования Шекспира и Мики Морозова, которые встретились в пространстве советского безвременья. И собеседовали о вечном.

      Things without all remedy
Should be without regard: what's done, is done.

«Что сделано, то сделано; история не имеет обратного решения», — фраза, на примере которой М.М. Морозов раскрывал нам смысл «Макбета». Глядя вместе с леди Макбет на ее окровавленные ладони, мы понимали, что нравственный императив есть закон всякого человеческого существа — и не знает исключений.

      Что пользы
Тужить о том, чего не воротить?
Что сделано, то сделано.

Созвучие этим мыслям он слышал в той самой сцене моления Клавдия в «Гамлете», к которой нередко возвращался:

Слова летят, мысль остается тут:
Слова без мысли к небу не дойдут.

Такова цена кровавого террора: «я молюсь, а мысли мои на земле». История карает грузом земности. Душа становится камнем.

Было холодно, и чернила замерзали. Мы писали карандашами. Он входил в аудиторию и садился на профессорский стол, нога на ногу. Он в пальто, — и мы в пальто.

На первой лекции он рассказал, что учился в Кембридже, а затем перешел в Оксфорд. Он был связан с обоими Университетами.

Он никогда публично не отождествлял себя с серовским Микой Морозовым. Его внешность — огромные глаза и выразительные пунцовые губы-вишни была все та же, как у четырехлетнего малыша в белой рубашке на знаменитой картине. Часто, уже окончив Институт, мы, студенты, созванивались, чтобы договориться и сбегать в Третьяковку посмотреть на «нашего» Мику. Я и сегодня храню репродукцию серовской картины.

Он обладал огромным обаянием. Мы никогда не видели его рассеянным, раздраженным или несобранным. У него было тонкое чувство юмора. Несмотря на войну и все лишения, он всегда был в безукоризненной форме. Это был современный человек, но прекрасно воспитанный — не размахивал руками, не вел себя нагловато-нахально.

Лекции пролетали незаметно. Его английский завораживал. Он часто обращался к студенткам: «Your thought? Your opinion?» — «A вы как думаете?» Его любовь к Шекспиру передалась нам не «книжно», а как-то «по воздуху». В нем вообще было много воздушного.

Шекспира читал наизусть. То, что задавал, надо было выучить, в это надо было серьезно вчитаться. Иногда приходилось просить: «Will you repeat, please». Видя наше затруднение, он мог, в виде исключения, привести русский перевод.

О русских переводчиках не говорил. От него мы слышали Шекспира только в оригинале, и с тех пор, когда бы я ни слышала русский текст Шекспира, всегда мысленно перевожу его на английский язык.

М.М. Морозова отличал глубокий природный артистизм. Когда он читал пьесу — «Короля Лира» или «Гамлета», — то невольно входил в образ и читал крайне выразительно.

Несмотря на свободную манеру, был строг и не допускал фамильярности. Через Шекспира он сумел влюбить нас в себя, как Мика влюбил в себя Валентина Серова. На лекциях мы сидели не дыша. И воспринимали его любовь к Шекспиру как явление вселенское.

М.М. Морозов был основоположником современной российской школы шекспироведения, которая сегодня имеет мировое признание. И сохраняет верность высоким научным принципам работы, заложенным этим ученым.

И вот сошлись — Дант, Леонардо, Шекспир с Александром Сергеевичем Пушкиным, Осипом Мандельштамом, Микой Морозовым. Мудрые греки говорили, что беседа состоится, если число участников не превышает девяти. А потому оставим их в тишине — и в той неземной вышине, откуда льются их голоса.

Как состоялось это пиршество духа? Тихий неспешный разговор о невыразимом — о существе вдохновения, о материи переживания, о неизбывности бытия. И все это скреплено по основанию поэтическим переживанием: «...есть что-то, что всегда присутствует в любом подлинном произведении искусства, что составляет его главную сущность, его пафос и придает искусству необычайную силу воздействия. Это — Поэзия... Чем очевиднее в произведении или исполнении присутствие поэзии, тем сильнее оно действует на слушателя, будит дремлющих, успокаивает мятущихся и оставляет след в нашей душе, иногда на всю жизнь». Слова Станислава Нейгауза созвучны моцартовскому высказыванию, ибо оба они невозможны вне — и без — поэтического отрешения духа от земного и суетного.

Где находится та магическая точка вселенского равновесия, которая хранит полноту гармонических созвучий? Где утаено это волшебное пространство? Где лежит эта загадочная страна?

И современный поэт, пригласивший к собеседованию великих, наносит на карту звездной пыли ее координаты:

На Крите дождь; осенняя погода
У стен забытого минойского дворца,
И бьет волна в подбрюшье небосвода
О камень стертого за давностью лица.

Здесь жизни пир свершался в царстве мертвых,
И мертвым чашу жизни подносил.
А дождь все лил как неизбывность жертвы,
И остров в море Атлантидой плыл.

Светлана Макуренкова вошла в русскую литературу как провозвестник мистической страны платоновского припоминания. Единожды поверив, что человек есть то, что он помнит — она положила струны души на воды промыслительности. И открылись дали, отверзлись горизонты. Поиски древней земли Памяти явили тайные родники истоков Слова как горней материи, не терпящей насилия и своеволия. Это ей открыло Слово историю земного пребывания, которая на языке человецев запечатлена в письменах словами мистерия — миф — метафора. «В лоне мистерии слово свершается, в горизонте мифа оно сбывается, а в юдоли метафоры засыпает, чтобы, обновленное в очерете мифа или мистерии, вновь вернуться в обиходный круг». Как поэт, и поэт подлинный, по основанию, Светлана Макуренкова приглашает Слово лелеять и холить, беречь и восхищаться его нездешней красотой и мощью. За это слова платят ей особой привязанностью — ластятся к ней, льнут и не хотят покидать волшебного сада ее поэзии. Она кормит их с руки, как птиц, прилетающих поутру — они благовестят ей тайны, коих не знает никто.

Язык блудлив стал в наши дни и вял,
Ни гроз, ни рос, ни дольней лозы прозябанья,
Так розы лист иссечен, мертвой тканью
Поникнет, обнажив венца овал.

И захиреет устье стебелька,
И полных вод свершится бег обратный,
Чтоб у истоков жизни ход превратный
Спасен был трепетаньем мотылька.

В ее стихах есть магия последних ответов и наивность первых вопрошаний. Сколь ни было непривычно для слуха и то, и другие, надо признать, что убедительность существования Атлантиды как дружественного моста между египетской цивилизацией и архаической Грецией ей была нашептана словом Платона. Мы вслушиваемся в него две с половиной тысячи лет, но остров Крит как остов засыпанной гибельным пеплом цивилизации ей подарил дерзновенную уверенность в своем историческом прошлом. Склеп погибшей в подбрюшье Европы древней культуры оказался колыбелью современной цивилизации. Последней архаической цивилизации, уступившей новой картине мира, которую утвердили греки. На древний вздох: «все — там», они ответили мнимо жизнеутверждающим: «все — здесь»!

Я — жрица голоса, он вольный у меня,
Куда-то ненароком улетает,
И прячется, и любит, и пугает,
Не спрашивая дыма у огня.

В отсутствие мое он отдыхает,
Встречает радостно и шепчет наизусть
Все дерзновенное, что может только грусть
Пропеть, и сердце уловляет.

С ним жить несуетно, неспешно и светло,
В нем росы летние и грозы в отдалении,
Когда, забыв себя, он в упоенье,
Как фавн, диктует музам ремесло.

Сегодня мир не знает, как обрести гармоническое сопряжение полярных позиций. Однако в прозрении тех, кого пригласил когда-то для вольной беседы Осип Эмильевич Мандельштам, обретает разрешение кажущееся неодолимым. И не потому, что со временем оно становится проще, но потому, что в горизонте отверстого не существует вовсе.

Участвовать в симпосии великих непросто. Но каждого из нас они зовут к вольной беседе. И приглашают расположиться кругом, который, как известно, уравнивает всех присутствующих.