Счетчики






Яндекс.Метрика

Разум и действие

Подобно Гамлету, принцу Датскому, принц Уэльский Генрих умеет рассуждать.

Он демонстрирует эту способность уже в своем первом большом монологе, когда объясняет зрителям, почему связался с фальстафовцами и ведет некоролевский образ жизни («Генрих IV», часть 1, акт 1, сцена 2). В дальнейшем в хронике «Генрих V» рассудительность короля также подтверждается многочисленными примерами и признается другими персонажами. Епископ Илийский говорит:

«Так размышленья долго прятал принц
Под маской буйства; без сомненья, разум
В нем возрастал, как травы по ночам,
Незримо, но упорно развиваясь».

Гамлет, как известно, разум, приближающий человека к Богу, иногда хвалит, иногда бранит, однако от привычки рассуждать отделаться никак не может. Король Генрих своим разумом несколько щеголяет перед подданными и, кажется, временами даже перебарщивает. Разум Гамлета соединен с большой чувствительностью, разум Генриха — с мальчишеской задиристостью и азартом. Бог войны Марс иррационален и необуздан, ему в принципе неведом разум, а именно с Марсом сравнивает короля Генриха Хор в прологе.

«...И у ног его,
Как свора псов, война, пожар и голод
На травлю стали б рваться...»

Но вот это опьянение боем не противоречит рассудительности Генриха, так как является следствием его сознательного решения. Его сила воли достаточно велика, чтобы позволить ему в целом реализовать простой принцип: нужно как нельзя лучше соответствовать обстановке и быть одним — в мире, и другим — на войне. Эту идею, позаимствованную, должно быть, у двоюродного деда, Черного Принца, славного французскими победами, король провозглашает перед своими солдатами при штурме Гарфлера:

«В дни мира украшают человека
Смирение и тихий, скромный нрав;
Когда ж нагрянет ураган войны,
Должны вы подражать повадке тигра.
Кровь разожгите, напрягите мышцы,
Свой нрав прикройте бешенства личиной!»

Поистине большое самообладание требуется, чтобы осуществить такое превращение. И король Генрих по праву гордится тем, что полностью себя контролирует — или почти полностью. Он хороший господин своим подданным, потому что господин себе. До начала войны с Францией это его главное завоевание, которое позволит осуществить дальнейшее.

«Король мы христианский, не тиран,
И наши страсти разуму подвластны
И скованы, как пленники в тюрьме».

Правда, сравнение «как пленники в тюрьме» в данном контексте угрожающе неоднозначно — ибо Генрих отвечает этими словами послам французского дофина, которые опасаются для себя неприятных последствий, если буквально передадут послание, оскорбительное для английского монарха.

Умения загораться, когда надо, и остывать, когда требуется, принц Гамлет начисто лишен и хотел бы научиться так «переключаться». Им могут овладеть как бы неведомые посторонние силы, и если уж на него находит, так находит — в ярости, или в гневе, или в отчаянии, его вспышка будет страшнее, чем у вышколенного рыцаря:

«Я не горяч, но я предупреждаю:
Отчаянное что-то есть во мне.
Ты, право, пожалеешь. Руки с горла!»

Зная за собой эту особенность, Гамлет противится тому, чтобы внешние силы, под власть которых он подпадает, были силами зла, — так он остерегает себя перед объяснением с матерью: «Пусть Душа Нерона в эту грудь не внидет» (пер. М. Лозинского).

Но если Гамлет ополчается на свой разум из-за того, что видит в нем препятствие для действия и называет чрезмерное размышление признаком слабости, то принц, а затем король Генрих не испытывает таких мучений. Размышления Гарри никогда не становятся препятствием на пути к его цели; они — средства, служащие к достижению ее. Они не мешают ему, а поддерживают и помогают. Гамлета можно сравнить с ученым, у которого привычка себя проверять, наверное, лучше всего — с ученым-естественником: «Поразительное превращение, если б только можно было подсмотреть его тайну!» Под бременем меланхолии и разочарования в нем живут любознательность и какое-то наивное удивление, о каком говорят, что оно — начало истинного познания. Тогда такой человек, как Генрих — или опытный практикующий юрист, чьи знания полностью служат интересам клиента и своего обогащения, или тот, кто он и есть по сюжету, — политик, который размышление употребляет исключительно себе на пользу. Ему нужна война — и он заставил себя поверить в ее справедливость, разыграв для посторонних глаз комедию убеждения; подобным образом, вероятно, он позже внушил себе любовь к девушке, на которой женится из государственных соображений.

Самый известный упрек Гамлета размышлению — широко известные строки монолога «Быть или не быть».

«Так всех нас в трусов превращает мысль
И вянет, как цветок, решимость наша
В бесплодье умственного тупика...»

Но этот упрек в нерешительности вовсе утрачивает свое значение, если внимательно прислушаться к тому, как Клавдий, превратив Лаэрта в свое орудие против Гамлета, уговаривает его пойти ради мести на подлость. Вот какими словами он уговаривает:

«Что хочется, то надо исполнять,
Покамест есть желанье: у хотенья
Не меньше дел и перемен на дню,
Чем рук, и планов, и голов на свете.
А после поздно плакать и вздыхать».

Не правда ли, здесь то же самое? Лучше действовать, чем, обдумывая, откладывать, — это говорит обманщик так же, как и приверженец истины. Два противоположных персонажа в одной пьесе, добро и зло, провозглашают одно и то же. Вряд ли после этого гамлетовские самообвинения и похвала поспешности могут восприниматься без оговорок.

Параллель может быть продолжена: человека, не использующего свой разум, Гамлет сравнивает с животным «a beast, no more» (акт 4, сцена 4), но в следующей же сцене король Клавдий говорит, что люди без рассуждения — картины, или просто звери («pictures, or mere beasts»).

Под впечатлением от монолога о разрушении Трои Гамлет ругает себя за то, что, откладывая месть, по его мнению, разменивается на мелочи:

«Ну и осел я, нечего сказать!
Я сын отца убитого. Мне небо
Сказало: встань и отомсти. А я,
Я изощряюсь в жалких восклицаньях
И сквернословьем душу отвожу,
Как судомойка!»

Король Генрих не знает сложностей такого рода — он умеет сосредоточиться на поставленной цели и того же требует от своих помощников:

«Теперь о Франции все наши мысли
И о Творце, который нас ведет.
Поэтому все силы надлежит
Нам для войны собрать и все обдумать,
Что нам поможет быстро окрылить
Наш будущий успех».

Но ведь и цель, которая стоит перед Гамлетом, видится ему куда более трудно достижимой, чем цель, которую поставил себе король Генрих. Тому завоевание Франции вовсе не представляется таким уж невозможным делом, он верит, что Бог поможет ему осуществить задуманное и постоянно внушает эту веру всем соучастникам своего предприятия. Его позиция (официально) в том, что король Карл сидит на троне их общих предков в нарушение законов Божеских и человеческих, однако этот факт вовсе не значит, что все кругом пронизано скверной, в мировом порядке что-то прогнило и век вывихнут. Как раз наоборот: призвав на помощь фамильную отвагу и доблесть английских солдат, все можно исправить, а точнее — повернуть в свою пользу. Генрих верит, что может победить Францию, потому что его предшественники уже неоднократно это делали. Гамлет содрогается при мысли, что в одиночку должен восстановить целый мир, хотя как будто от него требуется всего лишь устранить преступника Клавдия.

Можно, конечно, обозвать принца Датского сверх меры впечатлительным, отягощенным больным воображением, и только. Все же будем помнить: Клавдию не удалось бы захватить корону и королеву, если бы все, от кого зависело ему противостоять, начиная с самой Гертруды, ему не потворствовали. А значит, Гамлет не так уж преувеличивает: его главный противник — не преступный дядя, а попросту обычная слабость человеческая...

Один из предшественников Гамлета, микенский царевич Орест, должен стать матереубийцей, чтобы отомстить за отца и прекратить длящееся беззаконие, так как его мать Клитемнестра, действительно, организовала и осуществила убийство, и Аполлон требует от Ореста именно такой мести под угрозой безумия. Задача Гамлета противоположна. Гертруда, в отличие от Клитемнестры, не виновна в убийстве мужа и не знала о нем; Призрак отдельно запрещает Гамлету обращать месть против матери. Но все же мы видим, что именно поведение матери прежде всего и больше всего оскорбляет и мучает Гамлета. Клавдия он только презирает. До того, как ему сказали, что Клавдий убийца, в их первой совместной сцене он откровенно игнорирует притязания нового короля на отеческое покровительство. В сцене на кладбище Гамлет в присутствии дяди называет себя «Гамлет Датчанин», т. е., так, как называют королей. Если бы Гамлету не было нужно играть и мстить, он постарался бы не замечать Клавдия. Но мать он игнорировать не может и именно против нее главным образом обращается его негодование. Почему это происходит? На мой взгляд, потому, что мать в глазах Гамлета слишком себя унизила. Насчет личности и дарований Клавдия он никогда не обольщался, а во взаимную любовь своих родителей верил. Где не было веры, там не могло быть и разочарования. Красота и достоинство человека воплощались для Гамлета в образе отца и в семейной жизни родителей, и теперь они сокрушены для него прежде всего легкостью материнской измены не только отцу, но и лучшему в себе самой. «Что за мастерское создание — человек!»1, и вот оказывается, этому созданию приятно разрушать себя. То, что зло стремится себя выразить, не так поразительно, как то, что добро это позволяет. Коварство Клавдия удивляет и возмущает Гамлета, но невинный вид матери его подлинно бесит.

Ореста ужасает матереубийство, но свою мать Клитемнестру он не любит, не уважает и знает, что она ненавидит его. Гамлет груб со своей матерью говорит ей такие страшные, унижающие ее слова именно потому, что любит ее и не равнодушен к тому, что она с собой делает. (Хотя Гамлета и можно сравнивать с Эдипом, трактовка, по которой Гамлет влюблен в свою мать, мне представляется лишней). Она спит, и он согласен как угодно громко кричать, чтобы она проснулась.

Самый выразительный пример того, как королю Генриху служит искусство рассуждать — первая сцена IV акта хроники «Генрих V», когда он в плаще сэра Томаса Эрпингема... Нет, не так. Ранним утром перед рассветом в день, когда должна состояться битва с французами, трое рядовых английской армии — Курт, Бейтс и Вильямс — встречают неизвестного из отряда сэра Томаса Эрпингема и заводят с ним откровенную беседу Им нужно просто обменяться мнениями о том, что их ждет, но предметом разговора как-то нечаянно становится ответственность короля за происходящее. Неизвестный «кто-то», чьего имени они даже не спросили, на всех поворотах беседы усерднейшим образом выгораживает короля, что должно было рано или поздно показаться подозрительным, — хотя, впрочем, «подсадная утка», наоборот, нарочно ругательски ругала бы его, чтобы спровоцировать солдат на то же. В любом случае, солдаты лишены энтузиазма и не ждут от наступающего дня ничего хорошего. Одного из них, Майкла Вильямса, наконец выводят из себя «верноподданническая» риторика незнакомца и его образцово-показательная лояльность, смешанная, как Вильямсу кажется, с наивностью.

Первый «крючок», который забрасывает переодетый Гарри, желая разговорить собеседников, — двусмысленный пассаж: «...Король — такой же человек, как я... Все чувства у него такие же, как у всех людей. Если снять с него королевские его уборы, он окажется в наготе своей обыкновенным человеком, и, хотя его стремления взлетают выше наших, они опускаются на землю так же, как у всех нас». Надо думать, почти сразу же он вкусил все последствия такого доверительного «развенчания» короля и приближения его образа к массам, потому что в дальнейшем Вильямс, да и Бейтс говорят о короле (не подозревая, что высказываются в его присутствии) не только без должного почтения, но и приписывая ему многие человеческие слабости. В их изображении король — трусливый лжец, а ведь, по словам Генриха, «если он проявит страх, все войско падет духом». Но это главная тема всей сцены, да и всей роли: настоящий король знает о себе, что он — человек и раб Господень. Внешность величия, почести не делают истинного короля, его делают понимание своих и чужих обязанностей и умение быть достойным своего удела.

Солдат Вильямс — симпатичный человек с достоинством и отнюдь не враг престола. Их беседа с Гарри, полусказочная по своим обстоятельствам, вполне правдоподобна по содержанию: так спорят книжник и носитель «сермяжной правды жизни». Гарри защищает свои принципы (и себя) без возможности навязать их. Вильямс вещает как глас народа, не слишком очарованного хитроумными доводами более образованного собеседника. Генрих может наблюдать на его примере признаки крушения своей программы получения безоговорочной поддержки у широких слоев населения (успех которой ему перед тем продемонстрировал бывший «фальстафовец» Пистоль). Парадокс в том, что честный и ясно мыслящий Вильямс в этом споре на самом деле более наивен, чем король: ведь он не разгадал уловки незнакомца с чужим плащом, а кроме этого, ему не дано знать о власти более, чем знает тот, кто сам — власть.

Кто выигрывает спор? Оба спорщика приходят в раздражение, возникает ссора. Но с точки зрения большинства в зале Гарри точно не выигрывает, потому что для широкого зрителя куда ближе идеи Вильямса. Следующий, произносимый в одиночестве и начатый, возможно, в раздражении против недальновидного рядового, монолог Генриха «Upon the King, let us our lives, our souls...» («Все, все на короля! За жизнь, за душу...»), на первый взгляд выражает до того банальную мысль, что распространяться так долго не стоило: жребий короля стократ тяжелее, чем у простых смертных, но им этого не понять. Все это много раз уже было и еще будет. Ну да, корона Вильгельма Завоевателя тяжела, как же иначе-то?! Но я думаю, что главная мысль этого монолога заключена в словах:

«Сон спесивый,
Играющий покоем короля,
Король постиг тебя»2.

Король Гарри — это бодрствующий Разум, способный освободиться от костюма и декораций, с которыми «играют короля», подняться над ними и увидеть себя со стороны. В том, чтобы не обольщаться внешними признаками монаршей исключительности и не дать им поработить свое сознание, — его безусловное превосходство и сила. Вероятно, сильнее всего становится человек, когда не питает иллюзии в отношении своих возможностей: тогда он с наибольшей отдачей использует то, чем действительно владеет.

Следующий шаг ступенькой выше — его короткая молитва и покаяние. Можно считать, что обращение к Богу в такой момент — это признание собственного бессилия «закалить сердца» солдат перед будущей битвой3. Но возможно и другое прочтение: соединение в помыслах с Богом как условие будущей победы. Ведь это Бог дарует ее, а противники-французы в своем лагере, будучи уверены в абсолютном для себя успехе грядущего дня, наоборот, погрязли в богомерзкой гордыне, и предаются в такой ответственный момент ничтожным греховным помыслам и занятиям, вроде споров, чьи доспехи и чья лошадь лучше. Зрителям также показывают, что у короля, часто восхваляемого как образец, сохранилась способность каяться и за себя, и за отца, похитившего престол у злосчастного Ричарда. (Входит ли сюда раскаяние в поступке с Фальстафом — неизвестно, зрителю об этом не скажут, но, наверное, должно входить).

Это, может быть, высшая точка роли, хотя дальше еще будут знаменитый монолог о дне святого Криспиана и победа, и сценка сватовства. Но до этого актер наедине с собой снял маску и, держа ее на руке, разговаривает с нею, с иронией, с презрением отзываясь о дорогих ярких красках и позолоте на ней, дразнит ее, порицает ее — прежде, чем на людях опять надеть.

Отмечалось4, что Ричард II, несчастный двоюродный дядя Генриха, и король Лир пришли к тому же прозрению, уже утратив корону. А Гарри знал, что королевское величие призрачно и ценность его обманчива, еще до того, как воцарился — это видно по монологу принца Уэльского у постели больного короля-отца, обращенному к короне, которая скоро поменяет хозяина.

«Лихая радость! Сладкая печаль!
Родник бессонниц! Сколько раз ночами
Из-за тебя томился он без сна!
В насмешку ли вас рядом положили?»

(«Генрих IV», часть 2, акт 4, сцена 5).

Да и сам король-отец мыслил так же («Генрих IV», часть 2, акт 3, сцена 1, монолог о сне). Но и в хронике «Генрих V» молодой король сохранил это важное знание несмотря на то, что ко времени ее действия уже хлебнул сполна полагающейся ему лести и имел достаточный срок, чтобы иллюзия королевского церемониала стала действительностью его жизни.

Гамлет — это тоже человек, «снимающий маски» и всякие покровы. В этом он идет еще дальше, чем Генрих. Король, так сказать, снимает покровы суеверия с королевского сана, Гамлет осуждает и отталкивает или разные формы бытия, заключающие в себе незаслуженное или просто непонятное страдание (в своем самом знаменитом монологе), или разные формы лицемерия (в сцене на кладбище, когда говорит о воображаемых умерших: придворном, законнике, землевладельце). В обоих этих случаях его рассуждения сопутствуют мыслям о смерти: она — или освобождение от страданий, или всех уравнивающий судия. Так получается, что «срывая покровы», отвергнутые им, Гамлет приближает смерть как единственного полновластного освободителя и судию, как «момент истины», и свою главную задачу — устранение Клавдия — осуществит, стоя одной ногой в могиле, поскольку необходимый случай ему наконец представился. Смерть как бы приходит ему на помощь в решении его трудной задачи — и забирает его с собой, словно в уплату за эту помощь.

Но также в обоих случаях ход размышлений Гамлета прерывает или изменяет мысль о близком ему человеке. Эти люди — Офелия и Йорик. Подобно Гамлету Генрих в конце сцены с переодеванием, услышав зов своего брата Глостера, возвращается опять в прежнюю «скорлупу» изруганного им королевского церемониала, так как суть его роли — королевская ответственность — с него снята быть не может.

«The day, my friends, and all things stay for me». — «...Ждут меня заря, друзья и бой».

Этот очень важный (и потому так подробно здесь разобранный) эпизод, от спора короля с солдатами и до конца сцены, подстегивает воображение еще и тем, что он перекликается с другим произведением, которое появится через века, — со знаменитым стихотворением «Если» Р. Киплинга. Которое начинается советом держать себя в руках при всеобщем замешательстве и напрасных обвинениях в твой адрес: «Владей собой среди толпы смятенной, тебя клянущей за смятенье всех...», ситуация, совпадающая почти буквально с той, в которой оказался в шекспировской хронике король, инкогнито спорящий со своими солдатами на равных. В самом деле, ведь и Бейтс, и Вильямс в своем представлении наделяют главнокомандующего их войска своими собственными опасениями. А заканчивается «Если» обещанием ни много, ни мало, власти над Землей и всеми ее богатствами, но и чего-то большего, чем эта власть: «Тогда весь мир ты примешь во владенье, Тогда, мой сын, ты будешь Человек!» (пер. М. Лозинского).

И все-таки в этой сцене король незаметно для себя впадает в самообман — когда завидует бедняку, чей сон кажется ему безмятежным. Кроме того, что бедняк ведь озабочен добыванием хлеба насущного, не верится — даже принимая во внимание случайность рождения и обеспечивший Гарри наследование отцовский переворот, и то, что сам он называет себя прежде всего солдатом, — все равно, трудно поверить, что такой человек, как Шекспиров король Генрих V мог бы быть кем-то другим, чем тот, кто он есть. Это словно заложенное в нем призвание, отвечающее огромному честолюбию, в котором сам же он признается.

Гамлет, очевидно, признает полное превосходство над собой такого человека, как король Генрих. Что хозяин над своими страстями — его идеал, Гамлет открывает другу Горацио:

«Кто не в рабстве
У собственных страстей? Найди его,
Я в сердце заключу его с тобою,
В святилище души».

А что ему хотелось бы большей решительности и целеустремленности — лучше всего подтверждает восхищение, с которым он провожает норвежское войско Фортинбраса.

«Но что за смысл без умолку твердить,
Что это надо сделать, если к делу
Есть воля, сила, право и предлог?
Нелепость эту только оттеняет
Все, что не встречу Например, ряды
Такого ополченья под командой
Решительного принца, гордеца
До кончиков ногтей. В мечтах о славе
Он рвется к сече, смерти и судьбе
И жизнью рад пожертвовать, а дело
Не стоит выеденного яйца.
Но тот-то и велик, кто без причины
Не ступит шага, если ж в деле честь,
Подымет спор из-за пучка соломы».

Можно подставить на место этих норвежцев удаляющуюся тень английского войска, ведомого королем-солдатом, которого подзадоривают злополучные теннисные мячики, присланные французским дофином, — посягательство на его честь! Гамлет завидует тому, чего не понимает. Кажется, искушенный в размышлениях принц Датский должен больше всего восторгаться иррациональным: что за пределами рассудка, то выше его. Натренированный разум не может дать ему удовлетворительного объяснения поступку Фортинбраса, поэтому Гамлет объясняет его подлинным величием.

Можно пойти еще дальше и представить следующее: подобно тому, как у шекспировского короля Генриха V были совершенно рациональные причины напасть на Францию, а глупая шутка дофина только «пригодилась», так и нападение норвежского принца Фортинбраса на Польшу может иметь вполне разумное объяснение: клочок земли — здесь, клочок — там, измотать противника и добить решающим ударом. В конце концов, это норвежский капитан считает, что цель их похода вовсе ничтожна, а у принца-предводителя могут быть иные сведения. Но Гамлет думает не об этом, а о том, что ему сейчас всего ближе, и находит в случайной встрече иллюстрацию владеющей им мысли о превосходстве действия над расслабляющим размышлением. Решительность Фортинбраса для него такой же упрек в бездействии, как появление Призрака, или каким было для Марка Брута упоминание о тираноборчестве его предка Луция Юния Брута. Гамлету до того понравился Фортинбрас, что он отдал за его кандидатуру на освободившийся престол Дании свой «умирающий голос».

Интересно, что Гамлет вообще начинает себя бранить под влиянием какого-нибудь зрелища: проезжего актера, читающего монолог о Приаме и Гекубе, или проходящего норвежского воинства. Самый простой вывод из этого: вот как сильно на Гамлета воздействует зрелище. Он по себе знает, до каких струн можно дотянуться этим способом. Поэтому он и должен был избрать такое средство борьбы — актерство — и показывать Гертруде и Клавдию спектакль.

Хотя Гамлет в порыве самокритики преклоняется перед Фортинбрасом (и, возможно, преклонился бы перед принцем Гарри), можно составить и другое мнение.

Если идеал — разум, господствующий над страстями, то характер шекспировского принца Гарри — воплощение этого идеала, включая его теневые стороны. Король Генрих отвращающе страшен своим самообладанием в сценах, когда порывает с Фальстафом и когда отказывается помиловать воришку Бардольфа. Страшен не тем, что он делает. Даже если бы хотел, он не мог оставить при себе сэра Джона, известного своей репутацией и неисправимого, не мог бы спасти бывшего фальстафовского приятеля от виселицы «по знакомству», если хочет сохранять порядок в армии и тот высокий авторитет у солдат, которого добивался, ибо закон военного времени должен быть один для всех. А именно страшен своей бесстрастностью, когда говорит о Фальстафе как о незнакомом и о Бардольфе как об одном из многих нарушителей, достойных петли. Шекспир не показывает нам, стоит ли Генриху чего-нибудь эта строгость лично, каких-нибудь переживаний, сомнений5. В эти моменты король поступает правильно, но отталкивает, как если бы совершил чудовищную ошибку. Он произносит золотые слова, а они звучат, как стук оброненных медяков. И, наверное, неспроста подчеркиваются «здравый ум и твердая память» Генриха, когда он прогнал от себя Фальстафа, по сравнению с тем, что Александр Македонский не был в здравом рассудке, когда убил своего друга. Гамлет, как много раз было отмечено, убивает в состоянии аффекта, и с точки зрения человеческих качеств это дает персонажу Шекспира известное преимущество в глазах зрителя перед персонажем, например, хрониста Саксона Грамматика и новеллиста де Бельфоре: шекспировский Гамлет не выглядит хладнокровным убийцей.

Убивший по ошибке Полония и затем отчитывающий мать над мертвым телом Гамлет страшен, но страшнее всего этот момент должен быть для самого Гамлета. Человек, сетовавший, что медлит с исполнением своего замысла, бранивший себя за нерешительность, но говоривший «играть на мне нельзя», теперь впервые осознал себя карающим мечом в чужой руке. Он стал орудием другой, непонятной ему, воли, совершив убийство, которого никогда не хотел. Полоний всего лишь раздражал его, и, кроме того, это отец Офелии. По логике развития сюжета понятно, почему первой жертвой Гамлета должен был стать Полоний — что называется, «шут Клавдия», только не догадывающийся об этой своей роли. Если Гамлет прибегает к приемам шутовства, чтобы утверждать истину, какова бы она ни была, то лжемудрец Полоний служит опорой Клавдия, совершая этим пускай и неосознанное, но предательство по отношению к погибшему отцу Гамлета и своими хлопотами поддерживая сложившееся положение. Если Гамлет стремится убедить, что в державе творится зло, Полоний, напротив, призван утверждать, что «все идет нормально». Шут, «дурак», актер по определению «несерьезен» и неопасен, если его дурачества не попадают в цель. «Нас с вами и нашей чистой совести это не касается», — говорит Гамлет Клавдию на спектакле «Мышеловка». Но шут в роли министра опасен чрезвычайно: его умное лицо освящает глупости с далеко идущими последствиями. Поэтому Полоний — такой же противник Гамлета, как и король, и должен был пасть от руки Гамлета. Но это если глядеть на происшествие со стороны — сам-то Гамлет не хотел убивать Полония! Теперь он должен смириться с этим фактом, объяснять его для себя и искать оправдания: «Но, видно, так судили небеса, Чтоб он был мной, а я был им наказан», но само событие убийства Полония для Гамлета — трудное перерождение. Он считал, что нуждается в толчке руки провидения, но тот способ, которым заявила о себе эта помощь свыше, не может не заставить его содрогнуться.

Поэтому нужно замечание матери о Гамлете: «Он плачет о случившемся навзрыд»; должно быть, поэтому, явившийся в покоях королевы в разгар упреков Гамлета матери Призрак говорит сыну, что готовность того выполнить отцовский завет почти остыла: Гамлет, взывая к совести матери при трупе убитого им Полония, наверное, никогда до сих пор не чувствовал себя таким слабым. Оттого и не может остановиться, отчитывая мать и осыпая Клавдия заочными ругательствами.

Гамлет, взыскательный к другим, столь же строг и к себе. Время от времени он смотрит на себя со стороны и наедине с собой нещадно критикует, точнее — распекает, еще точнее — клянет. Король Генрих во главе государства и воинства против точно определенного и очевидного врага должен быть уверен в себе и передавать подчиненным уверенность, тогда как Гамлет, «боец мирного времени», борясь за совесть, неминуемо должен быть самокритичным, иначе он был бы не Гамлет, а лицемерный правитель Анджело из пьесы «Мера за меру».

Король Генрих, действуя постоянно в чужих глазах, — ведь он не просто ходит, а политические шаги делает — владеет в совершенстве навыком перекладывать вину за свои деяния на другую сторону. Понятно, почему он так поступает — у исполнителей его воли не должно быть сомнений насчет того, прав он или нет, да и его совесть во время борьбы должна быть спокойна. Тем не менее, если из роли Генриха V вычленить соответствующие фрагменты, отделив их от тех, где герой привлекателен, из них можно составить портрет политика, живущего по принципу: «Виноваты могут быть другие в своих и чужих несчастьях, а я — никогда и не в чем». Этот политик выигрывает почти безоглядную преданность подчиненных тем, что создал себе репутацию поборника высших ценностей, будучи на самом деле последовательно эгоистичным прагматиком.

Моральная ответственность за решение начать войну с Францией возлагается английским королем на архиепископа Кентреберийского, столь подробно обосновавшего право на вторжение, и на французского дофина, как нельзя вовремя подвернувшегося со своей глупой провокацией. Но самый яркий эпизод в этом отношении — взятие Генрихом французской крепости Гарфлер. Король открыто грозит защитникам города расправой без пощады и разбора, в случае, если они не сдадутся добровольно, мотивируя это тем, что, когда город возьмут штурмом, озверевшие от долгого сопротивления солдаты не будут в его власти. Вина за страдание жителей города ляжет, по мнению Генриха, на них самих и на коменданта — он называет их «guilty in defence», виновными в защите.

«Моя ль вина, коль ярая война
В уборе пламени, как тьмы владыка,
С лицом в крови, неистовства свершит,
Что связаны с борьбой и разрушеньем?
Моя ль вина — о нет, скорее ваша, —
Коль ваши девы в руки попадут
Горячего и буйного насилья?
Как удержать разнузданное зло,
Когда оно с горы стремит свой бег?
Ведь так же безнадежно обуздать
Солдат, воспламененных грабежом,
Как на берег призвать Левиафана.
Поэтому, о жители Гарфлера,
Свой город пожалейте, свой народ,
Пока еще подвластны мне войска,
Пока прохладный ветер милосердья
Уносит прочь отравленные тучи
Насилия, убийства, грабежа».

После сдачи города король не осуществит угрозу, приказав своим относиться к жителям Гарфлера с милосердием и применяя другое правило: «Там, где кротость и жестокость спорят о короне, выиграет тот из игроков, который более великодушен». Таким образом, по пьесе эта ярость — всего лишь маска, скрывающая истинную природу, но не слишком ли хорошо маска сидит?

Эпизод любопытен еще и тем, что смена времен здесь играет не только против персонажа, но и, очень вероятно, против авторского замысла. С точки зрения современников Шекспира внушающий ужас король-Марс предстает здесь не более чем красноречивым знатоком тогдашнего «law of nature and of nations», естественного права и права народов, которое, действительно, осуждало упорство защитников, задерживающих продвижение вражеской армии без надежды на подмогу. В «Опытах» Монтеня читаем: «Храбрости, как и другим добродетелям, положен известный предел, преступив который, начинаешь склоняться к пороку. Вот почему она может увлечь всякого, недостаточно хорошо знающего ее границы, — а установить их с точностью, действительно, нелегко — к безрассудству, упрямству и безумствам всякого рода. Это обстоятельство и породило обыкновение наказывать во время войны — иногда даже смертью — тех, кто упрямо отстаивает укрепленное место, удержать которое, по правилам военной науки, невозможно. Иначе не было бы такого курятника, который, в надежде на безнаказанность, не задерживал бы продвижение целой армии. (...) Итак, пусть всякий, кто сможет, остерегается попасть в руки судьи, когда этот судья — победоносный и вооруженный до зубов враг»6. Таким же грозным судьей, склонным казнить, а не миловать побежденных, остался в исторической памяти прототип шекспировского героя, возможно, искренне полагая, что действует в своем праве, да еще и наказывает во Франции бунтовщиков, осмелившихся противиться его законным притязаниям.

С конца второй мировой войны в международном праве закреплена норма, согласно которой командир обязан принять все возможные для него меры с целью защиты пленных и гражданского населения. Зритель начала XXI века может этого не знать, как не обязан он знать правил ведения войны начала XV или конца XVI века, — но почти наверняка ему известно, что во время вооруженного конфликта нельзя обращать оружие против гражданского населения и что защитники, обороняющиеся до последнего, совершают подвиг. Со времен Шекспира плюс и минус поменялись местами: наш современник слышит из уст шекспировского хорошего короля речь военного преступника, уверенного в своей безнаказанности. К этому можно добавить еще вот что: обещание короля, что останки английских солдат «разнесут по Франции чуму», которое в пьесе должно, по-видимому, означать готовность биться с врагом и после смерти, наш современный зритель, возможно, воспримет как обещание применить «биологическое оружие», которое в наши дни является запрещенным.

Благодаря отменной выдержке шекспировский Генрих V никогда не срывается на вражеских послов и долго, долго не выказывает своего гнева рассекреченным заговорщикам. Но Шекспиру нужно показать своего Марса вышедшим из себя или близким к этому на поле боя хотя бы раз, когда нужно объяснить зрителю по крайней мере один жестокий поступок исторического Генриха V — приказ казнить захваченных под Азинкуром пленных. Историк доктор Голдсмит объясняет его приказ элементарно. Король опасался, «видя себя окруженным со всех сторон пленными, которые по численности превышали английское войско»7. Средневековая в худшем смысле «военная необходимость». Шекспир иначе выходит из сложной ситуации. Во-первых, приказ об убийстве пленных он помещает в пьесе сразу после того, как король узнал о геройской гибели своего кузена, герцога Йоркского, и еле сдерживает слезы. Во-вторых, оправдание Генриха он вкладывает в уста капитанов английской армии Флюэллена и Гауэра. Те возмущены трусостью и подлостью французов, которые, напав на английский обоз и перебив охранявших его мальчиков, сами первые нарушили законы войны. Поэтому король поступает правильно — с их точки зрения. Когда король вновь появляется на сцене, он явно в бешенстве: «Я не гневался с тех пор, как прибыл во Францию, до этого случая» — говорит он8.

Загадка-парадокс, отметающая однозначности, пробуждающая мышление: положительные качества короля Генриха как руководителя при взгляде со стороны могут работать против него как человека, а то самое, что Гамлет считает своим недостатком, оборачивается его достоинством и оправданием.

Шекспир создал в пьесах-хрониках образ завоевателя королевств, которого хватило на все века существования Британской империи, убедительный и вдохновляющий в годы ее постепенного заката так же, как и на ее восходе. Но когда встает вопрос о цене строительства империй, человек, подобный Гамлету, может оказаться в роли судьи короля Гарри.

Разум Генриха в подчинении у своего господина и разделяет его королевскую неволю предназначения — это орудие достижения конкретной цели, блестяще и своевременно используемое. Разум Гамлета, несмотря ни на что, свободен, — он властвует над своим хозяином, обращается, куда сам хочет, и потому к концу пьесы устал.

Но было бы недостаточно считать только разум, импульс и вмешательство извне двигателями, имеющими значение для Гамлета. Есть еще один — любовь к дорогому человеку. Гамлет в новелле Франсуа де Бельфоре не упрекал себя в медлительности, а, наоборот, именно ее считал лучшей стратегией: «Но надо выждать, покуда не придет мой час и не приведет с собой средство и случай: я не могу торопить время и рисковать, что делу моему придет конец раньше, чем я приступлю к его исполнению»9. Этот Гамлет хотел медлить, потому что действовал ради себя. Гамлет у Шекспира порицает себя за медлительность потому, что действует не ради себя лично, а для тех, с кем связано его сердце. И каким бы глубоким ни было разочарование в разуме, в прекрасной природе человека, как бы не рвались узы, связывающие с близкими, именно за любовью останется каждый раз последнее слово. Из любви к истине Гамлет примет роль ее одинокого защитника, из любви к отцу — роль мстителя. Встреча с любимой девушкой заставит его бросить размышления о самоубийстве, и он заново загорится желанием мстить, после того, как увидит эту девушку мертвой; столько раз обидев свою мать, он наконец поразит Клавдия, увидев ее погубленной также, как Клавдий погубил его отца. О любви Гамлет говорит меньше всего, должно быть, именно потому, что она — самое важное.

Примечания

1. Пер. М. Лозинского.

2.

No, thou proud dream,
That play'st so subtly with a King's repose.
I am a king that find thee: and I know...

3. Marx S. Holy War in «Henry Fifth» // Published in «Shakespeare Survey» 48, Nov./Dec. 1995, reprinted in «Shakespearean Criticism» Gale Publications, 1996.

[Электронный ресурс] Режим доступа: http://cla.calpoly.edu/~smarx/Pubhcations/henry.html

4. Барг М.А. Шекспир и история. // Михаил Барг — М.: «Наука», 1976. — С. 134.

5. Иногда в постановках пьес о принце Гарри, а затем Генрихе V, актер, играющий главного героя, показывает, как тот сам мучается в момент, когда вынужденно совершает жестокий поступок. Так средствами режиссуры и актерской игры компенсируется молчание текста. Это должно отчасти реабилитировать героя во мнении зрителя. (См., например, экранизацию пьесы «Генрих V» 1989 г., режиссер и исполнитель главной роли — Кеннет Брана. В экранизации, сделанной Лоуренсом Оливье в 1944 г., т. е. во время Второй мировой войны, эпизод осуждения Бардольфа вообще отсутствует).

6. М. де Монетень «Опыты», книга I, глава XV «За бессмысленное упрямство в отстаивании крепости несут наказание». /Мишель де Монтень [пер. А.С. Бобовича, Ф.А. Коган-Бернштейн, Н.Я. Рыковой Под ред. Ю.Б. Виппера]. // Опыты. В 2 т.: — М.: «Наука», 1979. — 1980. — Т. 1. С. 67.

7. Голдсмит. История Англии. Перевод Ф.А. Силонова с парижского издания 1849 г.

[Электронный ресурс] Режим доступа: http://silonov.narod.ru/parents/engl17.htm.

8. По сообщению французского хрониста Монстреле, нападение на английский обоз было осуществлено французскими крестьянами и местными рыцарями. См. об этом, в частности, популярную монографию Н. Басовской «Столетняя война: леопард против лилии»: «Эта партизанская вылазка должна была поддержать дух сражающихся, отвлечь англичан и, самое главное, попытаться заставить многочисленных пленных французских рыцарей забыть о рыцарских законах и снова броситься в бой» (М.: Астрель: АСТ. 2007. — С. 291). Понятно, что приказ короля можно пытаться как-то объяснить, но нельзя оправдывать, и в диалоге простодушных солдат внимательный читатель слышит авторскую иронию. (См., например, Азимов А. Путеводитель по Шекспиру. Английские пьесы. / Айзек Азимов — М.: ЗАО «Центрполиграф», 2007. — С. 516). Видимо, нужно учесть также следующее обстоятельство: очень многие произведения Шекспира свидетельствуют, что их автор никому не прощает убийство ребенка.

9. Бельфоре де Ф. Из «Необычайных историй» /Франсуа де Бельфоре // Европейская новелла Возрождения. — М.: Художественная литература, 1974. — С. 414—446.

[Электронный ресурс] Режим доступа: http://www.rus-shake.ru/original/Shakespeare/Belleforest