Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава LXX. «Кориолан» как драма

«Кориолан» — трагедия, построенная по строгим правилам, с единичным и энергическим действием, с постоянно возрастающим от акта до акта напряжением и логической развязкой. Если исключить «Отелло», то Шекспир никогда не давал своему сюжету более ясной формы. Это трагедия об участи непоколебимо правдивой, великой личности в мире мелких людей с мелкими чувствами, и о проклятии, которое навлекает на себя беспощадный, героический эгоизм, когда он побуждает героя ставить свою гордыню выше всякого долга к государству и отечеству.

Аристократические симпатии отнюдь не заставили, однако, Шекспира пропустить без внимания непростительное преступление Кориолана и его необходимые последствия. Взбешенный своим изгнанием, великий полководец переходит на сторону врагов римской республики, ведет войско вольсков на свой родной город, опустошает, грабит и наводит страх, не хочет слушать своих собратьев-патрициев, когда они являются к нему со смиренными мольбами, и уступает лишь тогда, когда женщины, с его матерью и женой во главе, взывают к нему, прося пощады и мира.

Что Шекспир не хотел представить измену отечеству преступлением, заслуживающим прощения, это он дал понять в негодовании, которое раньше выразил Кориолан, когда одно лишь слово «изменник» было брошено ему в лицо в виде брани (III, 3):

Пусть вас и ваш народ
Спалят огни из преисподней ада!
Меня назвать изменником? Мерзавец,
Трибун-ругатель, если б у тебя
В глазах сидели тысячи смертей,
В твоих руках еще по миллиону
И столько ж на поганом языке —
Я и тогда сказал бы, что ты лжешь!
Сказал бы так спокойно и свободно,
Как я богам молюсь!

И вскоре после того оскорбленная гордость побуждает его совершить го самое преступление, которое он с таким негодованием отрицал за собой. Его не останавливают ни любовь к отчизне, ни мысль о согражданах. Мать, которую он всю свою жизнь боготворил, и жена, которую он всегда любил и чтил, вот те силы, о которые сламывается его жажда мести. Но он знает хорошо, что принося в жертву на алтарь семьи свою ненависть, он приносит в жертву самого себя, так как вольски не простят ему, что выдавши им Рим, он теперь их триумф выдает Риму. И он гибнет, сраженный долго накапливавшейся завистью Авфидия, которая может проявить себя теперь, в силу гнева обманутых вольсков.

Все эти главные характеры и все это логически построенное действие Шекспир нашел почти в законченной форме у Плутарха. От себя он прибавил личности трибунов, характер Менения, за исключением только басни о желудке и членах, и характер Виргинии, в сказании сводящийся чуть ли не к одному имени, тогда как Шекспир двумя-тремя штрихами создал из имевшихся у него данных женщину, прелесть которой заключается в кротости ее натуры. «Привет тебе, тихая красота!» — приветствует ее возвратившийся на родину Марций (II, 1), и это восклицание определяет ее вполне. Впрочем, некоторые из ее главных реплик, равно как и важнейшие реплики Волумнии, лишь переложены в стихи из прозы Плутарха, благодаря чему, конечно, у этих женщин и оказывается в жилах так много чистой римской крови.

В особенности Волумния — истинный тип римской матроны из эпохи республики. Она разработана с особым тщанием, и ее характер, богатый и энергический, не лишен в то же время и теневых сторон. В древнеримских сказаниях воину всегда отводится первое место, его матери — второе. Родство Волумнии с сыном сказывается во всем внешнем облике ее и во всех ее речах. Как женщина, она более склонна, чем он, пускать в ход или, по крайней мере, попускать притворство; но она не так упорно горда по темпераменту.

Первая мысль у нее может быть иезуитской, вторая стремительна:

    Волумния.

Сын мой, сын мой!
Ты прежде облекись во власть, а там уж
Изнашивай ее!

    Кориолан.

Пускай она
Износится!

    Волумния.

И без тревог всех этих
Ты мог всегда остаться тем, чем создан.
Зачем, не выждавши своей минуты,
Ты высказался весь перед врагом?

    Кориолан.

Пускай их перевешают!

    Волумния.

И даже
Сожгут потом!

И когда наступает решительный момент, она выступает перед трибунами не с большей умеренностью, а с совершенно такою же страстью к ругательствам, как и ее сын. Она бранится, как и он, и в ее репликах точно так же слышится удовлетворение, которое в этот период его жизни доставляла Шекспиру возможность браниться, или точнее, заставлять свои драматические фигуры облегчать свое сердце в ругательствах.

Волумния кричит трибуну (III, 5):

...Ты показал свой разум,
Изгнав вождя, который супостатам
Нанес ударов более, чем слов
Ты выболтал с тех пор, как в свет родился.

    Сициний.

О боги!

    Волумния.

И ударов славных больше.
Чем умных слов сказал ты. И для Рима
Он бился так! Ступай же! Нет, постой —
Еще скажу я что-то. Я б хотела,
Чтоб сын мой здесь стоял, с мечом в руках.

Поучительно сравнить заключительное обращение Волумнии к сыну, как оно выражено в последнем акте, с ее речью у Плутарха.

Шекспир строго придерживается своего источника, но самые простые, самые человечные черты он прибавляет от себя.

Так, например, это место:
Не более ли всех людей на свете
Он матери обязан, а пред ним
Болтаю я — и нет, увы, ответов.
Ты к матери всегда неласков был,
Для ней же, для наседки одинокой,
В тебе вся жизнь была: она тебя,
Кудахтая, взрастила для войны
И радостно встречала из походов,
Где славу добывал ты.

Эти более нежные черты, которыми Шекспир довершил свой рисунок, смягчают суровую, воинственную осанку Волумнии.

Дикция здесь такая же, как всюду у Шекспира в период его наивысшей зрелости. Но никогда до сих пор не употреблял он более смелых метафор, не выказывал большей самостоятельности в оборотах речи и не укладывал более обильного мыслями и чувствами содержания в возможно наименьшее количество стихов.

Мы указывали на замечательное распределение материала. Оно не исключает того, что в действии встречаются крупные неправдоподобности, одни — сказочного, другие — общенаивного характера.

Во-первых, физическая мощь и смелость главного лица преувеличены до мифических размеров. Он совсем один врывается в город, выдерживает там натиск всего неприятельского войска, затем возвращается, хотя и раненый, но все же непобежденный. О таких вещах не повествуют даже библейские ветхозаветные сказания, призывающие, однако, на помощь содействие небесных сил. Ни бегство Самсона из Газы (Кн. Судей, 16, 3), ни бегство Давида из Кешлы (I. Сам. 23) не облечены в такую сказочно-героическую форму.

Затем неправдоподобно столь неразумно высокомерное и вызывающее отношение сената, и в особенности Кориолана, к партии плебеев. Что имеют в своем прошлом патриции, что делало бы возможным такое поведение? Ведь они уже должны были однажды решиться на политическое отступление, допустить учреждение трибунской власти, и никому из них и в голову не приходит восстать против приговора трибунов, осуждающего Кориолана на изгнание. Так зачем же при всяком случае оскорблять и издеваться? И как объяснить то, что храбрый патрициат, постоянно выражавшийся в таком геройском духе, выказывает такое жалкое малодушие, когда Кориолан ведет войска на Рим? Аристократы настолько партийны, что среди поражения только злорадствуют по поводу нерешительности плебеев и их заслуженного несчастья; под конец, отбросив всякое достоинство, они бросаются к ногам негодующего изменника.

В этом пункте источник Шекспира представлял неясность, причинившую ему немало затруднений. У Плутарха Кориолан, во главе своего войска, щадит имущество римских патрициев, но грабит достояние плебеев, занимая один латинский город за другим. Когда он таким образом осаждает Лавинию, настроение в Риме внезапно изменяется. Плебеи хотят отменить изгнание Кориолана, но сенат противится этому, неизвестно по каким причинам. Лишь тогда, когда неприятель совсем приблизился к городу, сенат решается начать переговоры. Кориолан предъявляет весьма умеренные условия мира, настаивает преимущественно на том, чтобы вольски были приняты в латинский союз. В Риме совсем упали духом; тем не менее, сенат дает самый высокомерный ответ: римляне никогда не поддадутся страху, если вольски хотят, чтобы им оказали «милость», то пусть они предварительно сложат оружие. Непосредственно после того сенат впадает в полное отчаяние и посылает женщин, чтобы они своими мольбами смягчили гнев Кориолана.

Кориолан Шекспира не разделяет с героем сказания предупредительности к своим прежним единомышленникам. Но патриции выказывают перед ним такое же отсутствие мужества, такую же растерянность, как и в легенде. Коминий, Тит Ларций и другие, изображенные сначала весьма храбрыми людьми, являются впоследствии униженными трусами. Короче говоря, в драму Шекспира перешло немало тех противоречий, какими богато повествование Плутарха.

Это свидетельствует о некоторой спешности в работе, начинающей проглядывать теперь у Шекспира. С этих пор он уже не отделывает свои пьесы так тщательно, как прежде.

Говоря это, мы, конечно, не имеем в виду непоследовательности, встречающиеся в характере главного действующего лица драмы — Кориолана; они делают его еще более живым и правдивым; поэт или бессознательно выдвинул их, или был слишком гениален, чтобы их избегать. Так, например, когда Кориолан до последней минуты отказывается просить голосов у народа, он высказывает следующую мысль (II, 3):

...Таков обычай.
Но если бы обычаю во всем
Повиновались мы, никто не смог бы
Пыль старины сметать, а правде века
Сидеть бы за горами заблуждений.

Кориолан не чувствует, что этой сентенцией он подрывает самый корень всей ультраконсервативной государственной мудрости, которую он исповедует. Ведь именно этого Кориолан и не хотел понять, что если мы во всех пунктах будем следовать нравам и обычаям, то никогда не разделаемся с заблуждениями прошлого, никогда не взорвем заграждающие нам путь горы предрассудков, и не только это, но никогда не сметем даже пыли, извращающей и пятнающей разум минувших времен. Для Кориолана то, что освящено давностью, всегда является справедливым. Он сам не чувствует того, что его пренебрежение к личностям народных трибунов и к широким слоям населения заставило его занять позицию, неустойчивую и непрочную в политическом смысле, — читатель не может быть вполне уверен в том, что Шекспир чувствовал здесь глубже и острее, чем его герой. Но сознательно или бессознательно, он, во всяком случае, вложил в душу своего героя эти придающие ему столько жизни непоследовательность и противоречие.

В пьесе «Троил и Крессида» било ключом презрение к женщинам как женщинам, к эротике как комической и низменной чувственности, к лживой геройской славе и поддельному воинскому величию. В «Кориолане» бьет ключом презрение к народу, к простолюдину как толпе и массе, к глупости и непостоянству невежд, к трусости и неблагодарности рабских душ, к низости их предводителей.

Но страстное презрение, наполняющее душу Шекспира, еще в третий раз делает размах, и всего сильнее, всего необузданней вспышка его разражается в том произведении, к которому он теперь приступает. Взрыв в «Тимоне» направлен не против отдельного пола, не против отдельного сословия, не против отдельного народа, не против отдельного класса или отдельной дроби человечества. Он проистекает от чистого, ничего и никого не исключающего презрения к людям.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница