Поиск



Счетчики






Яндекс.Метрика

Глава XL. Римские драмы Бена Джонсона

В том же самом году знаменитый сотоварищ по перу Шекспира, Бен Джонсон, пытался также воссоздать в драматической форме картину древнеримской жизни. В 1601 г. он обработал и поставил свою пьесу «Рифмоплет». Это была тенденциозная драма, которой он хотел уничтожить своих двух литературных противников — Мидлтона и Деккера. Действие происходит в эпоху императора Августа. Помимо сатиры на современные нравы Бен Джонсон думал воспользоваться своей обширной начитанностью в области античной литературы, чтобы нарисовать картину староримского быта. Подобно тому, как Шекспир написал после «Юлия Цезаря» еще две драмы из римской истории, «Антоний и Клеопатра» и «Кориолан», так точно Бен Джонсон создал еще две пьесы на римские темы, трагедии «Сеян» и «Каталина». Если сравнить писательскую манеру Бена Джонсона с шекспировской, сопоставляя между собой упомянутые пьесы, то последняя выступит особенно рельефно и ярко. Но прежде чем приступить к сравнению их художественных приемов в столь ограниченной области, необходимо провести вообще параллель между обоими поэтами.

Бен Джонсон был на девять лет моложе Шекспира. Он родился в 1573 г., месяц спустя после смерти отца, пастора, предки которого принадлежали к низшему дворянству. Если Шекспир — дитя деревни, то Бен Джонсон, напротив, — дитя города, хотя в то время город и деревня не представляли две такие крайности, как теперь. Когда Бену минуло два года, мать его вышла вторично замуж за честного каменщика, который не щадил ничего, чтобы только дать сыну хорошее образование. После того, как мальчик пробыл несколько лет в небольшой частной школе, отец послал его в вестминстерское училище, где ученый Вильям Кэмден посвятил его в классические литературы. Он оказал вместе с тем, по-видимому, не очень благотворное влияние на будущую литературную деятельность своего ученика: он советовал ему записывать сначала прозой все то, что пожелает облечь в стихотворную форму. Так было уже в школе положено основание его двоякому честолюбию: прослыть ученым и поэтом или, вернее, ученым поэтом, а также его тяжеловесному, риторическому и неуклюжему стиху. Как ни ценил Бен ученость, как ни презирал он ремесло, как бы ни был он непригоден к практической деятельности, однако нужда заставила его прервать свои ученые занятия и сделаться второстепенным архитектором под надзором отца. Это обстоятельство доставило ему в его последующих литературных распрях ругательный эпитет «каменщика». Недолго исполнял Бен Джонсон эту должность. Он поступил на военную службу в Нидерландах, убил на поединке на виду у всех солдата из противного войска, вернулся в Лондон и женился 19 лет, почти так же рано, как и Шекспир. 26 лет спустя он называл, беседуя с Друммондом, свою жену «строптивой, но честной женщиной».

Бен Джонсон отличался крепким телосложением, некоторой грубостью, самосознанием и воинственными инстинктами, он имел самое высокое представление о значении ученого и о призвании поэта, презирал непросвещенную толпу, легкомысленных и низких людей и всегда стремился в своих произведениях, как истинный классик, к спокойному развитию своих мыслей но стройному, заранее обдуманному плану. Но, с другой стороны, он был настоящим поэтом. Он вел беспорядочную жизнь, тратил легкомысленно свои деньги и был подвержен галлюцинациям: однажды он видел, как турки и татары сражаются из-за большого пальца его ноги, другой раз ему представился сын с кровавым крестом на лбу, предвещавшим как будто его близкую смерть.

Подобно Шекспиру Бен Джонсон видел в театре средство к жизни и сделался актером. Подобно ему он переделывал и подновлял старые пьесы репертуара. Так он прибавил еще в 1601 г. (или в 1602 г.) несколько прекрасных сцен в стиле архаической драмы к пьесе Кида «Испанская трагедия», носившейся перед Шекспиром, когда он создавал «Гамлета». Работу эту заказал ему Генсло, для группы которого он стал писать с 1597 г., а эта труппа конкурировала с шекспировской. Вместе с Деккером он написал семейную трагедию, сочинил затем комедию «Чехол переменили» в фантастическом стиле, столь популярном в это столетие, словом, оказался в высшей степени полезным театральным сотрудником. Однако он не добился до конца своей жизни обеспеченного положения и зависел всегда от щедрости знатных меценатов. Конец 1598 г. имел для Бена Джонсона двоякое значение. В сентябре месяце он убил на дуэли одного из актеров труппы Генсло, некоего Габриэля Спенсера, который его, по-видимому, вызвал: в наказание ему выжгли на пальце позорное клеймо, букву «T» (Tybem). Он должен был на время выйти из состава труппы Генсло. Несколько месяцев спустя актеры лорда-камергера разыграли его первую самостоятельную пьесу «У каждого человека — свои причуды». По в высшей степени правдоподобному преданию, сохраненному Роу, пьеса уже была забракована, когда на нее обратил внимание Шекспир, устроивший так, что она была принята. Пьеса имела успех, и имя автора сделалось с тех пор известным. В этой пьесе (по крайней мере, в ее древнейшей редакции) он влагает в уста молодого Ноуэлля восторженную защиту поэзии, святого дара творчества и царственного величия искусства.

Он нападает также на профанацию муз. Он и впоследствии часто восставал против нее. Но этот протест нигде не отличался такой резкостью и таким возвышенным полетом, как в пьесе «Рифмоплет», где юный Овидий восхваляет искусство, преданное поруганию его отцом и другими. Так как Бен Джонсон был всегда убежден, что он жрец искусства и Аристарх вкуса, он никогда не заискивал у публики, а относился к ней грубо и свысока; он, как воспитатель, старался внушить читателям и жителям ту мысль, которую Гете выразил известными словами: «Я пишу не для того, чтобы вам нравиться; я хочу, чтобы вы чему-нибудь научились».

Мысль о святости и неприкосновенности искусства он часто переносил на собственную особу и обрушивался на своих посредственных соперников скорее ядовитыми, чем остроумными, и всегда беспощадными колкостями. В своих прологах и эпилогах он устраивает апофеоз своей личности. У Шекспира совсем не было этой наклонности. Такие фигуры, как Аспер в пьесе «У каждого человека — свои причуды» (1599), или Критс в «Забавах Цинтии» (1600), или Гораций в «Рифмоплете» (1601), представляют ряд снимков с самого автора, который преднамеренно восхваляет себя и ставит себя прямо на пьедестал.

А людей, унижавших в его глазах искусство, он выводил в карикатурном виде. В последней из перечисленных пьес он изобразил в лице порочного торговца рабами Гистриона своего патрона Генсло и осмеял под римскими именами своих коллег Марстона и Деккера, как назойливых и презренных бумагомарателей. Их нападки на великого поэта Горация — в лице этого мало похожего на него певца Бен Джонсон вывел самого себя — вытекают из гнусных мотивов и наказуются позорной казнью. Но на эти литературные стычки не следует смотреть очень серьезно. Честный Бен Джонсон был не только негодующим моралистом, но и добродушным собутыльником. Он вскоре опять поступил в труппу Генсло, которого только что осмеял презрительной насмешкой. В 1601 г. Марстон и Деккер отвечают на его вызов выходкой против него в пьесе «Satiromastix». А в 1604 г. Бен Джонсон благодарит Марстона за посвящение ему комедии «Недовольный», в 1605 г. он пишет вместе с этим недавно осмеянным коллегой и вместе с Чапманом пьесу «Eastward Ho!» Все эти подробности казались бы смешными, если бы Бен Джонсон не обнаружил при этом совсем не будничное геройство. Так как Марстон и Чапман позволили себе в этой пьесе выходки против шотландцев, то они были брошены в тюрьму. Распространился слух, что им отрежут нос и уши. Тогда Бен Джонсон отправился вслед за ними в темницу и заявил, что он был их сотрудником. Потом всех их выпустили на свободу. Бен Джонсон устроил пирушку. Чокаясь с ним, мать показала ему порошок; если бы он в самом деле был осужден к вышеупомянутой казни, она дала бы ему выпить этот яд. Она прибавила, что не пережила бы его и также приняла бы часть этого порошка. По-видимому, мать была такая же храбрая и веселая особа, как ее сын.

В то время, когда Бен Джонсон сидел в тюрьме, один патер, навещавший его, побудил его принять католицизм.

Это обстоятельство дало его противникам повод и материал для всевозможных колкостей и острот. Однако он не чувствовал особенной симпатии к католицизму: двенадцать лет спустя он снова меняет религию и возвращается в лоно протестантской церкви. Друммонд сохранил нам, со слов Бена Джонсона, эпизод, прекрасно характеризующий как его самого, так и современную ему эпоху Ренессанса. Когда он причащался в первый раз опять по протестантскому ритуалу, он наполнил чашу до краев вином в знак своего искреннего возвращения к тому учению, которое не лишает ее и мирян, и выпил ее залпом. Некоторым «humor'ом», выражаясь любимым словом Бена Джонсона, дышит также рассказ о том, как молодой сын Вальтера Рэлея, которого поэт сопровождал в качестве ментора в 1612 г., когда отец находился в Тауэре, любил напаивать своего гувернера самым жестоким образом и развозить его в таком виде на тачке по улицам Парижа, показывая его на всех перекрестках. Великий Бен, оберегавший так ревниво свое нравственное достоинство, обращал мало внимания на свое внешнее поведение.

Но, несмотря на все свои недостатки, он отличался смелостью, энергией и великодушием, обладал выдающимся, независимым и очень обширным умом. Начиная с 1598 г., когда он впервые вступает в кругозор Шекспира, и вплоть до конца своей жизни он является — насколько мы можем судить — тем из современников великого поэта, имя которого упоминается чаще всего рядом с именем Шекспира. Это последнее затмило в глазах потомства, особенно вне Англии, соединенное с ним имя Бена Джонсона, но в тогдашних литературных кружках оба поэта считались главными драматургами столетия, хотя Бен Джонсон никогда не пользовался такой всеобщей популярностью, как его великий соперник. Но особенно любопытно то обстоятельство, что Бен Джонсон принадлежал к числу тех немногих людей, с которыми Шекспир находился в постоянных дружеских отношениях, и который исповедовал определенные эстетические принципы, совершенно противоположные шекспировским. Хотя, вероятно, его разговоры могли легко утомлять, тем не менее, они должны были казаться Шекспиру поучительными и интересными, так как Бен далеко превосходил его своими историческими и филологическими познаниями и преследовал совершенно иные художественные идеалы. Бен Джонсон отличался большим драматическим умом. Он никогда не драматизировал, подобно современным ему поэтам, какую-нибудь новеллу, не обращая внимания на отсутствие единства и цельности в сюжете и на противоречия с местными, географическими и историческими условиями. Как истинный сын каменщика-архитектора он создавал с архитекторской правильностью весь драматический план изнутри самого себя, и так как он обладал притом большими познаниями, то старался избегать, по мере возможности, ошибки против местного колорита. Порою он как бы отступает от него (в его пьесе «Volpone» можно подумать, что действие происходит не в Венеции, а в Лондоне, а пьеса «Рифмоплет» напоминает иногда не древний Рим, а Англию), но все эти отступления вызваны сатирическими выходками против современности, а вовсе не равнодушным отношением к подобным деталям, характеризующим всех прочих современных драматургов и в том числе Шекспира. Основной контраст между ними можно выразить короче всего следующим образом: Бен Джонсон разделяет мировоззрение классической комедии и латинской трагедии. Он не рисует характеры в их внутреннем развитии и с их неизбежными противоречиями, а выводит таны, отличающиеся лишь немногими основными качествами. Он рисует, например, хитрого паразита или чудака, не выносящего шума, хвастливого капитана, порочного анархиста (Катилина) или строгого ревнителя чести (Катон), и все эти личности являются всегда, при каких угодно условиях, тем, что выражено в самых этих словах. Карандаш, которым он обводит их контуры, отличается некоторой сухостью, но рисунок исполнен так твердо, что переживает столетия. Вы не забудете его, несмотря на всю его странность, вы не забудете его, потому что автор клеймит с неподдельным негодованием низость и злобу, создает карикатуры и фарсы с неистощимой веселостью.

Фарсы Бена Джонсона напоминают иногда мольеровские, но что касается беспощадной силы сатиры, отмечающей его пьесу «Volpone», то вы ее найдете разве только в комедии Гоголя «Ревизор». Не над его колыбелью склонились грации, а над колыбелью Шекспира, и тем не менее и он, этот тяжеловооруженный поэт, возвышался порой до истинной грации, позволял иногда отдыхать рассудку, который все так стройно обдумывал, и логике, которая созидала такие солидные постройки, и возносился, как истинный поэт эпохи Ренессанса, в волшебное царство чистой фантазии с его разреженной атмосферой. Он писал в высшей степени свободно и быстро аллегорические «маски», представлявшиеся во время придворных празднеств, и доказал своей пастушеской идиллией «Грустный пастушок», написанной, по-видимому, на смертном одре, что мог легко конкурировать с лучшими современными писателями даже в области чисто романтической поэзии. Но он обнаружил свою самобытность не в этой сфере, а в своем умении наблюдать современную действительность и современные нравы, на которые Шекспир не обращал обыкновенно никакого внимания, описывая и рисуя их только косвенным путем. В пьесах Бена Джонсона кишит город Лондон, характеризуются верхние и нижние слои общества, особенно последние, выступают те люди, которые посещали таверны и театры, которые наполняли берега Темзы и площади города, шутники, поэты, актеры, перевозчики, скоморохи, медвежатники, торговцы, жены богатых мещан, фанатики-пуритане, помещики из деревни, чудаки всех видов и всяких сословий, и каждый говорит своим языком, своим наречием, своим жаргоном. Никогда Шекспир не воспроизводил так добросовестно будничную жизнь.

Особенно основательная, филологическая ученость Бена Джонсона должна была казаться в высшей степени назидательной Шекспиру. Бен обладал энциклопедическими познаниями. Но его знакомство с древними писателями подавляло положительно своей всесторонностью и точностью. Давно было замечено, что он не ограничивается добросовестным изучением главнейших греческих и римских писателей. Он знает не только великих историков, поэтов и ораторов вроде Тацита и Саллюстия, Горация, Вергилия, Овидия и Цицерона, а также софистов, грамматиков и схоластов, писателей вроде Атенея, Либания, Филострата, Страбона, Фотия. Он знает фрагменты эолийских лириков и римских эпиков, греческих трагедий и римских надписей, и — что в высшей степени характерно — он пользуется всеми этими знаниями.

Все красивое, умное или интересное, что он находил у древних, он вплетал в свои пьесы. По этому поводу Драйден говорит: «Величайший представитель прошлого столетия был во всех отношениях поклонником древних; он считался не только безусловным подражателем Горация, но также ученым плагиатором всех остальных. Вы найдете следы его ног повсюду в снегу античной литературы. Если бы Гораций, Лукиан, Петроний Арбитр, Сенека и Ювенал потребовали бы у него обратно то, что он у них взял, то в его произведениях осталось бы мало новых и оригинальных мыслей. Но он совершал свои кражи так открыто, как будто совсем не боялся кары законов. Он вторгается в царство того или другого писателя, как король в подвластную ему провинцию, и то, что у других казалось бы кражей, у него похоже на победу!»

Несомненным остается тот факт, что удивительная намять и необыкновенная ученость снабжали его массой мелких подробностей, риторических и поэтических деталей, и что он чувствовал постоянно потребность пользоваться этим запасом для своих драм.

Однако его богатые познания носили не только формальный или риторический характер: они касались самой сущности. Говорит ли он об алхимии, или о вере в кудесников и ведьм, или о средствах, употребляемых римлянами эпохи Тиберия для крашения лица, он всегда компетентен и прекрасно знаком с литературой вопроса. Можно сказать, что он становится универсальным, хотя в другом смысле, чем Шекспир. Шекспир знает, во-первых, все то, что узнается не из книг; далее, все то, что гений постигает из брошенного на лету выражения, из разумного намека или разговора с развитым и выдающимся человеком. Он обладает, затем, той начитанностью, которой мог добиться способный и прилежный человек того времени, не отличавшийся специальным образованием. Напротив, Бен Джонсон — специалист. Он знает из книг все то, чему могли книги, состоявшие главным образом из не очень многочисленных древних классиков, научить человека, стремившегося к учености. Он знает не только факты, но также их источники; он способен цитировать параграфы и страницы, и он снабжает свои пьесы столькими учеными примечаниями, как будто он пишет докторскую диссертацию.

Тэн сравнил этого громадного, неотесанного, сильного и всегда находчивого человека с его солидным ученым багажом — с одним из тех слонов, которыми древние пользовались для войны: он носит на спине башенку, много народа, оружия и даже целые машины и передвигается, несмотря на всю эту военную поклажу, так же быстро, как легконогий конь.

Для тех, кто присутствовал в клубе «Сирена» при дебатах между Джонсоном и Шекспиром, было, вероятно, очень интересно слышать, как эти два выдающихся, столь различно одаренных и разнообразно воспитанных поэта спорили в шутку или всерьез о тех или других вопросах эстетики или истории. Так же интересно для нас теперь сопоставить те пьесы, в которых они одновременно воспроизвели картину древнеримской жизни. Казалось бы, что в этом отношении Шекспир, знавший, по приписываемому Джонсону выражению, «немного по-латыни и еще меньше по-гречески», должен уступать своему сопернику, который чувствовал себя в древнем Риме так же дома, как у себя в Лондоне, и который имел, благодаря своему мужественному таланту, некоторое сходство с древним римлянином.

И тем не менее Шекспир превосходит и в данном случае Джонсона, так как последний не обладал при всей своей учености и при всем своем прилежании способностью великого соперника схватывать чисто человеческое, которое само по себе ни добро и не зло; так как у него, далее, нет тех непредвиденных, гениальных мыслей, которые составляли силу Шекспира и вознаграждали за его поверхностные сведения; так как, наконец, он не владеет мягкими, нежными тонами и вместе с тем способностью рисовать истинно женственное.

Тем не менее было бы очень несправедливо интересоваться Джонсоном — как это принято, например, в Германии — только в смысле фона для Шекспира. Простая справедливость требует показать, когда и где он действительно велик.

Хотя действие пьесы «Рифмоплет» происходит в древнем Риме, в эпоху императора Августа, она не годится для сравнения с римскими драмами Шекспира, так как представляет до известной степени маскарад: Бен Джонсон защищается здесь против своих современников Марстона и Деккера, переодетых в римские костюмы. Однако и в данном случае он сделал все, чтобы нарисовать достоверную картину древнеримских нравов; но он пользовался больше своей ученостью, чем своим воображением. Так, например, он взял юмористические фигуры назойливого Криспина и глупого певца Гермогена из сатир Горация, но вдохнул в эти забавные карикатуры жизнь и силу.

Бен Джонсон сплел в этой пьесе три самостоятельных действия вместе, причем только одно носит символический характер и не находится во внутренней связи с сюжетом. Он рисует сначала, как Овидий добивается позволения отдаться поэтической деятельности, затем его мнимую связь с Юлией, дочерью Августа, и, наконец, его изгнание, когда император узнает о романе молодого поэта со своей дочерью. После этого автор вводит нас в дом богатого филистера Альбия, женившегося неосторожно на знатной эмансипированной женщине того времени по имени Хлоя и получившего, благодаря ей, доступ в придворные кружки. В доме этой дамы собираются все поэты, воспевавшие любовь: Тибулл, Проперций, Овидий, Корнелий Галл и те красавицы, которые протежируют им. Бену Джонсону удается сравнительно недурно воспроизвести царивший в этих кружках свободный тон, который считался, вероятно, в эпоху Ренессанса модным также в некоторых лондонских салонах. В конце концов в пьесе описывается — для Бена Джонсона это было самое главное — заговор жалких, завистливых поэтов против Горация, заканчивающийся форменным обвинением. При дворе Августа составляется нечто вроде судилища, в котором участвует сам император со знаменитейшими поэтами. Горация оправдывают по всем пунктам обвинения, а обвинителей приговаривают к наказанию совершенно в духе аристофановской комедии, столь чуждой гению Шекспира. Криспин должен принять порядочную дозу чемерицы, которая заставляет его разразиться всеми теми странными, манерными, вновь образованными и им употребляемыми словами, которые Бен Джонсон находит смешными. Тем не менее некоторые из них, например, два первых: retrograde, reciprocal — вошли в современный английский язык. Хотя эта сцена и носит характер аллегории, однако она отличается вместе с тем, пожалуй, даже слишком резким реализмом.

Римским духом проникнуты особенно те сцены, где молодые кавалеры ухаживают за молодыми женщинами. Напротив, те сцены, где выступает Август в кругу своих придворных поэтов, не производят в той же мере этого впечатления. Поэт не постарался обрисовать характер императора, а реплики, вложенные в уста поэтов, носят слишком явственно характер апофеоза поэзии и апофеоза личности самого автора.

Обвинения, взводимые то и дело на Бена Джонсона его противниками, гласили: «самолюбие, высокомерие, бесстыдство, насмешливость и наклонность к литературному воровству». В апологическом диалоге, присоединенном к пьесе, автор обещает показать, что Вергилий, Гораций и другие великие поэты древности также не избежали подобных обвинений. Он заставляет поэтому глупцов отыскивать в самых невинных стихотворениях Горация ядовитые намеки на самих себя и даже оскорбления по адресу всемогущего единодержавного монарха. Император приказывает наказать клеветников кнутом. Как поэт Гораций находился в такой же зависимости от греческой литературы, как сам Бен Джонсон — от латинской.

Для нас особенно интересно то место в начале пятого действия, где поэты высказывают свое мнение о Вергилии до его появления, и где, между прочим, Гораций, горячо протестуя против ходячего мнения, будто поэты завидуют друг другу, присоединяет свои похвалы к остальным похвалам его великому сопернику. Тогда как некоторые из этих панегирических слов, произносимых Галлом, Тибуллом и Горацием, подходят к Вергилию, — иначе автору пришлось бы слишком нарушить стиль своей пьесы — другие из этих похвальных речей намекают, по-видимому, мимо него на какого-то знаменитого современника. Обратите внимание на следующие реплики (приводимые прозой):

    Тибулл.

Все то, что он написал, проникнуто таким умом и так приноровлено к потребностям нашей жизни, что человек, способный запомнить его стихи, говорил бы и поступал бы во всех серьезных случаях совершенно в его духе.

    Цезарь.

Ты думаешь, что этот человек мог бы привести для каждого поступка и для каждого события цитату из его произведений?

    Тибулл.

Да, великий Цезарь!

    Гораций.

Его ученость не отзывается школьными фразами. Он не желает быть эхом таких слов и искусных оборотов, которые легко доставляют человеку пустую славу. Он не гордится также знанием ничтожных, мелочных случайностей, облеченных в форму туманных общих мест. Нет, его ученость состоит в знании величия и влияния искусства. Что же касается его поэзии, то она отличается такой жизненностью, которая будет со временем все более увеличиваться. Грядущие поколения будут благоговеть перед его поэзией больше нашего.

Ужели допустимо, чтобы Бен Джонсон не имел в виду Шекспира, когда писал эти реплики, так хорошо подходящие к нему? Правда, такой знаток Шекспира, как Ч.М. Инглби, почтенный издатель «Skakespeare's Centurie of Prayse», высказался против такого предположения и санкционировал своим авторитетом однородный взгляд Николсона и Фернивалля. Однако все их возражения не настолько вески, чтобы лишить нас права применять эти реплики к Шекспиру, — вместе с поклонником Бена Джонсона Джиффордом и его беспристрастным критиком Джоном Сеймондсом. Нельзя же, в самом деле, постоянно ссылаться на то место в пьесе «Возвращение с Парнаса», где говорится о слабительном, данном Шекспиром Бену Джонсону, в доказательство происходившей между ними открытой распри, тогда как не существует никаких фактических данных, что Шекспир полемизировал с ним. Кроме того, та настойчивость, с которой в пьесе подчеркивается мысль, что Гораций не завидует своему знаменитому и популярному сопернику, позволяет угадать, что упомянутый панегирик не имел в виду исключительно настоящего Вергилия, к личности и поэзии которого он не совсем подходит. С другой стороны, не следует видеть в каждом похвальном эпитете намек на Шекспира. Автор набросил преднамеренно на все реплики дымку какой-то неопределенности, так что их можно отнести одинаково к древнему и к современному поэту; но из тумана выделяются отдельные контуры, которые создают в своей совокупности резко очерченную физиономию великого наставника, богатого не книжной ученостью, а жизненной мудростью; мудрость его может пригодиться всегда и повсюду, а поэзия его так жизненна, что должна со временем приобретать все больше значения и силы; это — такая физиономия, которая нам прекрасно известна, и которую мы тотчас узнаем, физиономия великого гения с глубоким взором и высоким обнаженным лбом. Пьеса «Сеян» (1603), появившаяся через два года после «Рифмоплета», представляет историческую трагедию из эпохи Тиберия, где поэт задумал охарактеризовать нравы римского двора, воздерживаясь при этом от всяких намеков на современные личности. Но он рисует эту картину, как археолог и моралист, совсем в другом духе, нежели Шекспир. Бен Джонсон обнаруживает не только солидное знакомство с тогдашними бытовыми условиями и формами, но и проникает сквозь них в самый дух столетия. Пером его водит высокоморальное негодование на порочную и предприимчивую личность главного героя трагедии, однако оно мешает ему нарисовать рядом с остроумными, подчас гениальными эпизодами твердый образ этого человека в его отношениях к окружающей среде. Правда, Бен Джонсон не дает нам, подобно Шекспиру, психологию этого смелого и бессовестного авантюриста, но он показывает, как и какие обстоятельства его создали, и как он действует.

Различие между приемами Бена Джонсона и Шекспира не заключается в том, что первый старается с педантической точностью избежать тех анахронизмов, которыми кишат драмы последнего. В трагедии «Сеян» упоминаются так же, как в «Цезаре» — часы. Но иногда Бен рисует такую точную картину древнеримской жизни, которую можно встретить только у живописца Альмы Тадемы или в романе Гюстава Флобера. Если он, например, описывает жертвоприношение в доме Сеяна (V, 4), то мельчайшая подробность исторически достоверна: после того, как жрец (flamen) попросил через герольда всех нечистых (profani) удалиться и раздались последние звуки рожков и флейт, он произносит известную формулу, что все пришли с чистыми руками, в чистых одеждах и с чистой душой; прислуживающие жрецы дополняют эту формулу разными изречениями; затем под звуки инструментов главный жрец берет с алтаря мед, пробует его и раздает между присутствующими; так точно поступает он с молоком в глиняных сосудах, которым он окропляет затем алтарь; он сжигает благовония, обходит вокруг алтаря с курильницей в руках, и когда в нее кладут цветы мака, он ставит ее на алтарь.

В подтверждение этих немногих данных Бен Джонсон приводит не менее тринадцати примечаний со ссылками на римских писателей. Вся пьеса снабжена 291 таким примечанием. Упомянутая сцена служит как бы вступлением к другой, где приносят жертву Матери-Фортуне: она отворачивает свою главу от Сеяна, предвещая его падение, а он в ярости опрокидывает статую и алтарь.

Другая не менее прекрасная и более значительная сцена обнаруживает закую же ученость. Она открывает второе действие. Врач Ливии, Эвдем, которого Сеян упросил устроить ему свидание с принцессой и приготовить яд для ее мужа, отвечает на ее беглые вопросы относительно того, кто поднесет Друзу яд, и кто побудит его выпить напиток, в то самое время, когда он ей помогает нарумянить лицо и рекомендует ей разные зубные порошки и помады, придающие коже мягкость и нежность. Если Эвдем замечает, что свинцовая краска на щеках Ливии потускнела от солнца, то Бен приводит в примечании цитату из Марциала, доказывающую, что эти румяна в самом деле портились от жары. Но в данном случае все эти мелочи исчезают в гнетущем впечатлении, производимым тем бесстрастным и деловым тоном, с которым обсуждается среди туалетных тайн убийство.

Бен Джонсон обладает достаточно бесстрашным взглядом и достаточно здоровым пессимизмом, чтобы нарисовать без прикрас и без декламации картину римского нахальства и зверства. Положим, он не может обойтись без хора честных римлян, но последние выражаются обыкновенно сжато и сильно. У него достаточно здравого смысла и исторического чутья, чтобы не заставлять каяться своих негодяев и куртизанок.

Здесь он порою достигает такой же высоты, как и Шекспир. Та сцена, где Сеян подходит к Эвдему с шутливой болтовней и полунамеками, знакомится с ним и подкупает его; где этот последний показывает с рабской услужливостью, что понимает его туманные выражения и готов разыграть свободно и убийцу, эта сцена ничем не уступает известной сцене в шекспировском «Короле Джоне», где король упрашивает Губерта убить Артура и получает его согласие.

Но лучше всех остальных десятая сцена пятого действия. Сенат собрался в храме Аполлона, чтобы выслушать волю Тиберия, обитающего на острове Капри. В первом письме, которое читается, император передает Сеяну, не без комплиментов, власть и чин трибуна, и сенат приветствует счастливца ликованием. Затем читают второе письмо. В нем слышится какая-то неестественная нотка. Сначала идут общие политические размышления, отзывающиеся лицемерным характером. Затем подчеркиваются очень настойчиво, к удивлению присутствующих сенаторов, низкое происхождение Сеяна и его блестящая карьера. Все приходят в недоумение. Однако новые лестные фразы ослабляют это впечатление. Далее приводятся неблагоприятные суждения и отзывы о фаворите, которые тут же опровергаются, потом снова упоминаются и на этот раз в самом враждебном тоне.

В эту минуту сенаторы, сгруппировавшиеся было вокруг Сеяна, отступают; около него образуется во время чтения пустое пространство; входит Лако со стражей, чтобы схватить и увести доселе всемогущего фаворита.

Единственной аналогией к сцене чтения письма, производящего коренной переворот в поведении рабских сенаторов, является речь Антония над трупом Цезаря, вызывающая такой же перелом в настроении и взглядах римского плебса. Шекспировская сцена написана более свежими красками и блещет юмором. Сцена у Джонсона отделана с мрачной энергией и негодованием моралиста. Но как под пером моралиста, так и под пером поэта в драматической картинности этих сцен оживает древний Рим.

Пьеса «Каталина» появилась в 1611 г. с посвящением Пемброку. Она написана по тем же эстетическим принципам, но уступает в целом трагедии «Сеян». С другой стороны, она напрашивается на сравнение с шекспировским «Юлием Цезарем», так как действие происходит в ту же эпоху и в ней также выступает Цезарь. Второе действие этой трагедии в своем роде совершенство. Но как только Бен Джонсон доходит до изображения политической картины заговора, он списывает у Цицерона бесконечные речи и становится нестерпимо скучным. Зато когда он описывает нравы и рисует бытовые картины, чуждые всякого пафоса (как в своих комедиях), он обнаруживает всю свою силу.

Второе действие происходит в доме Фульвии, той куртизанки, которая, по свидетельству Саллюстия, выдала тайну заговора Цицерону. Вся обстановка описана с безусловной точностью. Она прогоняет сначала назойливого друга и покровителя, союзника Катилины, Курия, но когда он приходит в гнев и грозит ей, что она раскается в своем поступке, так как лишится своей доли в громадной добыче, в ней просыпается любопытство, она зовет его назад, становится вдруг любезной и кокетливой, выманивает у него тайну и решается продать ее Цицерону: эти деньги надежнее тех, которые она получит при всеобщем государственном перевороте. Сцены, когда она приходит к Цицерону, и он допрашивает сначала ее, а затем ее возлюбленного, которого он превращает в шпиона, заслуживают особенной похвалы. Эти сцены содержат как бы экстракт того духа, которым проникнуты книга Саллюстия о Каталине и речи и письма Цицерона.

Цицерон стоит здесь гораздо выше шекспировского, который произносит лишь несколько реплик. Но личность Цезаря не понята и Беном Джонсоном. Поэт хотел, по-видимому, обнаружить свою самостоятельность, отступив от оценки Цезаря и Цицерона, сделанной Саллюстием, которому он следовал в основных чертах, а Саллюстий — враг Цицерона и защитник Цезаря.

Добрый Бен увлекался Цицероном уже просто как представителем литературы. Он считал, напротив, Цезаря холодным и хитрым политиком, пользовавшимся Каталиной для достижения собственных целей и отрекшимся от него, как только его дело пошло плохо, и слишком могущественным человеком, чтобы Цицерон мог его уничтожить после открытия заговора.

Великий Гай Юлий не мог воспламенить и мужественное сердце Джонсона. Он крайне несимпатичен. Ни одна реплика, ни одно слово не позволяют угадать его будущего величия.

По-видимому, и Джонсон не оценил этого величия. Как это ни странно, но все поэты и ученые эпохи Возрождения, раз они интересуются старой распрей между Цезарем и Помпеем, стоят без исключения на стороне последнего. Даже еще в XVII в. ученые французы, жившие в эпоху более безусловного абсолютизма, чем цезарский, и занимавшиеся древней историей, были все противниками Цезаря. Только в наш век, столь враждебный принципу неограниченного самодержавия и видевший столь блестящие успехи демократии, гений Цезаря был, наконец, оценен в его полном объеме, и была выяснена та польза, которую человечество извлекло из его жизни.

Личные отношения между Беном Джонсоном и Шекспиром до сих пор еще не выяснены. Долгое время они считались безусловно плохими. Ввиду известных обстоятельств не сомневались в том, что Бен Джонсон преследовал великого соперника своей завистью в продолжение всей его жизни. Впоследствии, однако, поклонники Бена Джонсона отстаивали настойчиво и страстно ту мысль, что его в этом отношении кровно оскорбили. Насколько мы можем судить, Бен Джонсон признал и оценил великие достоинства Шекспира, хотя никогда не мог побороть некоторого злобного чувства при мысли, что Шекспир как драматург популярнее его, а он считал — совершенно естественно и простительно — свое собственное литературное направление гораздо более истинным и ценным.

В предисловии к трагедии «Сеян» (издание 1605 г.) Бен Джонсон употребляет одно выражение, которое долгое время считали намеком на Шекспира, так как пьеса была разыграна труппой, к которой он принадлежал, и так как великий человек сам исполнял в ней роль. Бен Джонсон пишет: «Я должен в заключение заметить, что пьеса не является в том виде, в котором была поставлена. В первой редакции принимало участие другое перо. Я предпочел заменить написанные им части собственными, более слабыми и менее удачными, чтобы не лишить такого гения его нрав столь дерзким похищением». Особенно выражение «a happy genius» (счастливый гений) в связи с другими обстоятельствами наводило на мысль о Шекспире. Однако Бринсли Николсон доказал в критической статье, что здесь говорится не о Шекспире, а об одном очень второстепенном поэте Самуэле Шеппарде. Изысканные вежливости, встречающиеся в этом отрывке, объясняются тем, что Джонсон обижал, даже оскорблял своего прежнего сотрудника, уничтожая часть его работы и не упоминая его имени на заглавном листе. Что Шеппард в самом деле обиделся, видно из того обстоятельства, что он 40 лет спустя подчеркнул свое сотрудничество над пьесой «Сеян» в строфе, являвшейся похвальным словом Джонсону. Если же Сеймондс утверждает в своей книге о Бене Джонсоне, что предисловие к «Сеяну» имеет в виду Шекспира, то ему следовало бы предварительно опровергнуть тщательно обоснованный взгляд Николсона. Однако он не упоминает о нем ни одним словом.

Впрочем, для нас неважно, что в том или другом предисловии Бена Джонсона встречаются вежливости по адресу Шекспира, так как теплые слова и умеренная критика в его «Discoveries» и восторженное стихотворение, являющееся вступлением к первому изданию in-folio, доказывают наглядно, что Бен, проведший, как известно, с Шекспиром последний веселый вечер, питал в последние годы поэта и после его смерти самые хорошие чувства к нему. Разумеется, это не мешало ему нападать иногда шутливо, иногда ядовито на те стороны в творчестве Шекспира, которые ему казались слабыми.

Конечно, мнение Фейса, будто в том месте пьесы «Рифмоплет», где осмеивается герб Криспина, содержится намек на Шекспира — нелепо. Нет никакого сомнения, что эта фигура является карикатурой на Марстона. Этот последний ведь никогда в этом не сомневался. Вот достоверные и предполагаемые намеки на Шекспира, встречающиеся у Бена Джонсона.

В прологе к комедии «У каждого человека — свои причуды», которого мы не коснулись, говоря о постановке пьесы труппой лорда-камергера, реалистическое искусство прославляется не только как истинное в противоположность романтической поэзии Шекспира Здесь встречаются также очень определенные по своему смыслу выходки против тех поэтов, которые «думают воспроизвести продолжительную ссору между Йоркским и Ланкастерским домами при помощи трех ржавых мечей и нескольких аршинных слов» и довольно оскорбительная критика произведений, принадлежащих другим драматургам. Они рисуют чудовища, Бен — людей.

Мы уже упомянули о выходке Джонсона против шекспировской пьесы «Как вам угодно» в комедии «У каждого человека — свои причуды». Эта выходка очень невинного характера. Много говорили о том известном месте в пьесе «Volpone» (III, 2), где леди Politick Would-Be восклицает: «Наши английские писатели будут вскоре так же обкрадывать «Pastor Fido», как раньше обкрадывали Монтеня!» Это обвинение в литературной краже относили то к «Буре» Шекспира, где он заимствует несколько строчек из «Опытов» Монтеня, то к Гамлету, который имеет в самом деле некоторые точки соприкосновения с французским философом. Но «Буря» написана, без всякого сомнения, гораздо позже «Volpone», а соотношение между Гамлетом и Монтенем не позволяет говорить о краже. Здесь, по-видимому, обвинили Бена Джонсона опять без всякого основания в зависти.

Если Фейс усмотрел в песне Нано о гермафродите Андрочини бесстыдный намек на Шекспира только потому, что имена Пифагора и Эвфорба встречаются как здесь (Volpone I, 1), так и в известном отрывке Миреса о Шекспире, то это обвинение висит в воздухе. Так же нелепо мнение Фейса, будто то место в пьесе Джонсона, Марстона и Чапмана «Eastward Hoe!» (III, 2), где встречаются невинные намеки на Гамлета, содержит пиническое оскорбление по адресу Офелии. Фейс вообще любит неосновательные гипотезы.

Таким образом, остаются в действительности только некоторые места в «Варфоломеевской ярмарке» (1614). Мы видели, что кукольная пьеса «Пробный камень дружбы» осмеивает сонеты Шекспира. Во вступлении встречается, без сомнения, выходка против «Бури» и «Зимней сказки», фантастическую поэзию которых грубоватый Джонсон никак не мог оценить. Ему не нравился ни Калибан, ни чародейство в «Буре», а «Зимняя сказка» так же, как «Перикл», оскорбляла его классическое чутье и аристотелевские принципы: эти пьесы охватывают промежуток времени в 20 лет, и действующие лица, которые находились в одном акте в самом нежном, детском возрасте, появляются потом взрослыми девушками.

Но за этими слегка ограниченными взглядами и мелкими недоразумениями не следует забывать, что никто иной как Бен Джонсон написал следующие сильные и страстные выражения:

«Сладкий лебедь Эвона! Душа века! Ты звезда среди поэтов!»

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница