Рекомендуем

Изоляция трубная thermaflex frz te-r.ru/thermaflex.html.

Поиск



Счетчики






Яндекс.Метрика

Рэймонд Саутхолл. «"Троил и Крессида" и дух капитализма»

Вот уже на протяжении полувека известное утверждение Макса Вебера о том, что ход социальных перемен в XVI и XVII столетиях определялся характером господствующих религиозных убеждений1, служит стимулом для появления все новых и новых теоретических изысканий и исследований. В двух словах выдвинутое Вебером положение можно сформулировать так: не будь протестантской этики, развитие капитализма значительно замедлилось бы, как это и произошло в странах, где господствующей религией оставался католицизм, например во Франции, Испании и Италии. Слабость аргументации Вебера заключается в недооценке того факта, что освобождение от феодальных отношений породило сильную и убедительную буржуазную этику, антихристианскую в своей основе. Ошибка Вебера, типичного кабинетного ученого, заключается в том, что он сосредоточил все внимание на оформившихся в ту эпоху этических системах (католической и протестантской) и упустил из виду этику, пронизывавшую подлинную общественную жизнь. О том, что представляла собой эта этика, весьма красноречиво говорят язвительные замечания Джона Уилера, секретаря компании «купцов-авантюристов», который писал в 1601 году: «Заключать сделки, совершать мену, покупать, продавать и торговать друг с другом есть самое обыденное и естественное из всех людских занятий: почти невозможно представить себе трех собеседников, которые уже через два часа не начали бы разговора о той или иной сделке, обмене или о ка-ком-нибудь другом торговом контракте. Дети, едва научившись говорить, уже приправляют свои забавы игрой в торговлю; а в школе они только и делают, что меняют и выменивают обратно, покупают и продают все, что они ни принесут с собой из дому. Государь и подданные, хозяин и слуги, друзья и знакомые, полководец и солдаты, муж и жена, женщины-приятельницы — короче говоря, все люди чем-то обмениваются, все устремляются на рынки, на ярмарку, в торговлю, так что всегда и повсюду все вещи становятся товаром и попадают в торговый оборот. Торгуют не только тем, что производит природа, — плодами земли, скотом и прочей живностью, металлами, минералами и другими вещами такого же рода; нет, один человек торгует изделиями рук своих, другой — плодами трудов своего ближнего; один продает слова, другой бойко торгует телом и кровью живых людей, а есть среди купцов и такие пройдохи, которые убеждают других людей согласиться с тем, чтобы их покупали и продавали; и мы повидали на своем веку предостаточно таких, которые торговали человеческими душами»2.

Так глазами наблюдательного современника мы видим, что же в действительности определяло характер отношений англичанина елизаветинской эпохи с его ближними. Оказывается, этика «обыденной» жизни была «естественной» этикой торжища, а не этикой проповеднической кафедры; более того, эта этика оправдывала «торговлю человеческими душами». Пирсу Пенилессу3 из памфлета Томаса Нэша сообщают, что «некий безрассудный торгаш, зовущийся чертом, дает деньги под залог и ссужает попавшему в нужду тысячу фунтов под расписку о продаже души»4. Впрочем, признание буржуазной и антихристианской сущности тогдашней общественной жизни было в то время общим местом: как отмечал Деккер, «бережливый горожанин... видя, что на земле вновь наступил золотой век, решает поклоняться лишь одной святыне — денежному мешку»5; а Пирсу Пенилессу советуют поискать черта «среди богатых купцов на бирже».

Все дело в том, что освобождение от феодальных отношений привело к ломке старых форм социального поведения, а пришедшие им на смену новые нормы поведения выражали новую этику, которая наложила печать буржуазной заботы о наживе на всечеловеческие взаимоотношения — и на носящие ярко выраженный общественный характер (как, например, взаимоотношения между государем и его подданными), и на сугубо личные, интимные (взаимоотношения между мужем и женой), и даже на отношения с миром «потусторонним» (взаимоотношения верующих с богом). Картину религиозных отправлений, нарисованную Деккером («бережливый горожанин... решает поклоняться лишь одной святыне — денежному мешку»), Шекспир дополняет в «Венецианском купце»; обратите внимание, как в приведенных «иже строках буржуазное корыстолюбие окрашивает взаимоотношения между христианским купцом и «святыней»:

  Should I go to church
And see the holy edifice of stone,
And not bethink me straight of dangerous rocks,
Which, touching but my gentle vessel's side,
Would scatter all her spices on the stream,
Enrobe the roaring waters with my silks,
And, in a word, but even now worth this.
And now worth nothing?6

(I, 1, 29—36)

Та же самая печать корыстолюбия легла и на интимные мирские отношения, — например, на отношения между возлюбленными. Прежде казалось естественным придавать этим отношениям форму феодального служения вассала своему сеньору: «Возлюбленный посвящал себя служению своей любимой, которая становилась его дамой-повелительницей. Он же становился ее ленником и должен был, как вассал, повиноваться ей»7.

Сонеты и ранние комедии Шекспира, в которых возлюбленному отводится роль верного раба или вассала, еще отражают феодальную этику любви. Но даже до того как на трон взошла Елизавета, такая этика стала редкостью, а выражения, в которые она облекалась, служили лишь формой старомодной галантности. На смену ей пришла новая буржуазная этика, стихийно возникшая в результате перемены во взаимоотношениях, характерных для повседневной жизни. Вот как она звучит в стихах сэра Филиппа Сиднея:

My true love hath my heart and I have his,
By just exchange one for another given:
I hold his dear, and mine he cannot miss,
There never was a better bargain driven8.

Не только у Сиднея, но и у Спенсера и у Шекспира о любви сплошь и рядом говорят — считая это, как видно, вполне естественным, — в терминах торговли. В свете этого изменившегося отношения к любви даже такое событие, как выход в свет произведений Овидия, переведенных на английский язык в конце XVI столетия, приобретает особый смысл, выходящий за рамки свойственного Ренессансу интереса к античной литературе.

«Изображенные Овидием жизнелюбивые молодые люди, домогающиеся любви, и скромные молодые женщины, с неохотой отклоняющие их домогания, как бы воспроизводят отношения покупателей и продавцов, торгующихся о цене выставленного на продажу товара»9.

Таким образом, анализ литературы елизаветинских времен, претендующий на подлинную социологичность, должен принимать в расчет разрушение прежних феодальных отношений и возникновение всепроникающей буржуазной этики; для анализа пьесы Шекспира «Троил и Крессида» это обстоятельство приобретает особо важное значение, что я и постараюсь показать.

История троянской войны дошла до Шекспира в форме, носившей яркий отпечаток феодальных представлений о рыцарстве и куртуазной любви. Об этом наглядно свидетельствует целый ряд эпизодов пьесы: сцена, в которой Крессида среди витязей, возвращающихся с поля битвы, видит того, кто интересует ее более всего, — рыцарственного Троила («Brave Troilus, the prince of chivalry!»; I, 2, 221); сцена спора в совете троянцев (II, 2); вызов, брошенный Гектором грекам (I, 3), и его приготовления к поединку с Аяксом, когда, по словам Энея,

The glory of our Troy doth this day lie
On his fair worth and single chivalry10.

(IV, 4, 146—147)

О том же говорит мягкий, но убежденный отказ Гектора уступить уговорам близких и не участвовать «в битве:

I am today i' th' vein of chivalry11.

(V, 3, 32)

Наконец, о том же свидетельствует решение Диомеда стать рыцарем Крессиды и его приказ:

Go, go my servant, take thou Troilus' horse;
Present the fair steed to my lady Cressid.
Fellow, commend my service to her beauty;
Tell her I have chastis'd the amorous Troyan,
And am her knight by proof12.

(V, 5, 1—5)

Легенда о троянской войне имела, помимо всего прочего, еще и осовремененное, местное значение: ведь Лондон в ту пору нередко гордо именовали Новой Троей.

Оставляя в стороне традиционное содержание легенды, мы обнаружим, что творчество самого Шекспира проявляется в нарочитом огрублении того образа жизни, который был воспет в средневековых рыцарских романах. Особенно наглядный пример тому — так называемая любовная поэзия пьесы. Критики единодушны в утверждении того, что Дж. Максуэлл назвал «неподдельной глубиной и яркостью любовной поэзии», единодушны настолько, что сам Максуэлл даже не счел нужным подробно останавливаться на этом вопросе: «ведь это всегда было общепризнанно; зато нередко остается в тени другое: в какой степени Шекспир ослабляет воздействие любви на нас. Сама последовательность сцен свидетельствует, помимо всего прочего, о том, что любовь Троила — несмотря на ее молодой пыл, который подчас вводит нас в заблуждение, склоняя к мысли, что Шекспир полностью солидаризируется с ней, — в сущности, принадлежит к пустому и испорченному троянскому мирку».

Но после этого несколько крамольного высказывания Максуэлл спешит присоединиться к общепринятому мнению, заявляя, что «по своей глубине любовь Троила значительно отличается» от любви Париса и Елены, «чьи отношения явно призваны представлять нормальную для троянцев утонченную любовную интригу»13. Не говоря уже о логической несообразности этого утверждения (ведь любовь Троила и Крессиды и любовь Париса и Елены — это единственные любовные интриги в Трое), бросается в глаза, что Максуэлл, как и многие другие критики, безоговорочно приемлет любовную этику Троила со всеми вытекающими из нее последствиями. Это и неудивительно, особенно если учесть, с какой легкостью все мы принимаем современные нам этические нормы, не задумываясь над их действительным социальным смыслом14. И все же определенная близорукость, проявляемая шекспироведами, весьма показательна, ибо она служит убедительным напоминанием о том, что мы все еще плоть от плоти мира, в котором естественно смотреть на любовь, как на коммерческую сделку.

Без приведенного выше объяснения крайне трудно понять, почему столь многочисленные примеры огрубления чувств, порожденные подобным взглядом на любовь, до сих пор не получили еще общего признания. Уже в первой сцене пьесы Троил дает свое определение любви в следующих, довольно часто цитируемых выражениях:

Tell me, Apollo, for thy Daphne's love,
What Cressid is, what Pandar, and what we?
Her bed is India; there she lies, a pearl;
Between our Ilium and where she resides
Let it be call'd the wild and wand'ring flood;
Ourself the merchant, and this sailing Pandar
Our doubtful hope, our convoy and our bark15.

(I, 1, 97—103)

Так Троил превращается в купца, для которого Крессида — это желанный товар, а Пандар — торговое судно. В другом месте он называет Пандара маклером. В дальнейшем Троил, пытаясь обосновать отказ вернуть Елену грекам, говорит о подобном превращении в еще более обобщенном плане: он доказывает, что Елена — такая драгоценная жемчужина, которая способна сделать купцами венценосных монархов:

  Why, she is a pearl,
Whose price hath launch'd above a thousand ships,
And turn'd crown'd kings to merchants16.

(II, 2, 81—83)

Следовательно, наши слова об освобождении от феодальных отношений — вовсе не натяжка; на мысль об этом наводит сам текст пьесы.

Нам могут возразить, что уподобление жемчужине имеет какой-то не выраженный до конца религиозный смысл, что Троил перефразирует слова Евангелия от Матфея (гл. XIII, ст. 45, 46): «Еще подобно Царство Небесное купцу, ищущему хороших жемчужин, который, нашел одну драгоценную жемчужину, пошел и продал все, что имел, и купил ее».

Но в контексте пьесы эта библейская реминисценция совершенно теряется.

Троил — это духовно переродившийся «цвет рыцарства», феодальный принц; в час расставания с Крессидой он опускается до причитаний, в которых также звучат коммерческие ноты:

We two, that with so many thousand sighs
Did buy each other, must poorly sell ourselves17.

(IV, 4, 38—39)

Впрочем, не один только Троил подходит к мужчинам и женщинам с буржуазной рыночной меркой. Так, после того как Гектор бросает грекам рыцарский вызов на поединок, Улисс отводит Нестора в сторону и предлагает ему:

Let us, like merchants, show our foulest wares
And think perchance they'll sell18.

(I, 3, 359—360)

Под «плохим товаром» он подразумевает Аякса, которого, по словам злоязычного Терсита, «все, кто только что-нибудь соображают, могут продать и купить, как берберийского раба» («bought and sold among those of any wit like a barbarian slave»; II, 1, 45—46). После краткого поединка с Аяксом Гектора как гостя приглашают в лагерь греков, и Ахилл хочет воспользоваться случаем, чтобы как следует рассмотреть Гектора, как будто он хочет его купить («As I would buy thee»; IV, 5, 238).

Тем временем Калхас, отец Крессиды, упрашивает греков, чтобы они выкупили из Трои Крессиду, взяв ее в обмен на пленного троянца Антенора («he shall buy my daughter»; III, 3, 28). Согласившись на такой обмен, греки отправляют Диомеда с этим поручением в Трою. И вот, пока греческий маклер ожидает Крессиду, Парис спрашивает его, кто в действительности заслуживает Елены. Отвечая ему, Диомед обнажает сущность войны, лишая ее всех рыцарских прикрас:

Не merits well to have her that doth seek her,
Not making any scruple of her soilure,
With such a hell of pain and world of charge;
And you as well to keep her that defend her,
Not palating the taste of her dishonour,
With such a costly loss of wealth and friends.
He, like a puling cuckold would drink up
The lees and dregs of a flat tamed piece;
You, like a lecher, out of whorish loins
Are pleas'd to breed out your inheritors.
Both merits pois'd, each weighs nor less nor more;
But he as he, the heavier for a whore19.

(IV, 1, 57—68)

Однако Парис, исполненный того же торгашеского духа, что и Троил, отмахивается от язвительных речей Диомеда, бойко возразив:

Fair Diomed, you do as chapmen do,
Dispraise the thing that you desire to buy;
But we in silence hold this virtue well:
We'll not commend what we intend to sell20.

(IV, 1, 77—80)

Яснее ясного, что приведенные выше высказывания о сущности любви и войны проникнуты духом не античным — греческим или троянским — и не средневековым. Нет, это дух эпохи королевы Елизаветы и короля Якова, описанной Уилером, короче говоря, дух капитализма.

Итак, Шекспир прямо и недвусмысленно показывает вызванное духом капитализма огрубление жизни, используя для этого язык торговли, который определяет, помимо всего прочего, сущность и достоинство любви. Для подтверждения того, что именно такого эффекта добивается Шекспир в пьесе, не требуется никаких иных доказательств, помимо имеющихся в самом тексте. Грубость, находящая свое естественное выражение в лексиконе торгашей, явно определяет характер «любовной» поэзии. В первой и, как водится у Шекспира, ключевой сцене пьесы Троил, недовольный тем, что Пандар не торопится устроить ему свидание с Крессидой, упрекает его:

  I tell thee I am mad
In Cressid's love. Thou answer'st «She is fair» —
Pourest in the open ulcer of my heart —
Her eyes, her hair, her cheek, her gait, her voice,
Handiest in thy discourse. O, that her hand,
In whose comparison all whites are ink
Writing their own reproach; to whose soft seizure
The cygnet's down is harsh, and spirit of sense
Hard as the palm of ploughman!21

(I, 1, 50—58)

С начала пьесы произнесено каких-нибудь полсотни строк, а мы уже понимаем затруднительное положение, в котором оказывается Троил: его раздирает противоречие между тем, что он может вообразить, и тем, на что он считает себя способным. Особенно наглядно проявляется это в раздвоении чувства, о котором свидетельствуют слова Троила о «прикосновении» («soft seizure»). Это раздвоение порождает разрыв между тем, о чем может быть сказано («Handlest in the discourse»), что можно воображать, и тем, что Троил называет несколько далее доступным его «грубым чувствам» («the capacity of my ruder pawers»; III, 2, 24). Но именно характер воображения Троила определяет сущность его «любовной» поэзии: его чувственное ожидание превращается, — когда речь заходит о «прикосновении», — в предвкушение обладания, и он сожалеет о том, что «грубое чувство» не сможет извлечь полного наслаждения из воображаемой ситуации.

Во 2 сцене III акта Троил, оставшись наедине с самим собой, снова говорит о мучающем его разладе:

I am giddy; expectation whirls me round.
Th' imaginary relish is so sweet
That it enchants my sense; what will it be
When that the wat'ry palate tastes indeed
Love's thrice-reputed nectar? Death, I fear me;
Swooning destruction; or some joy too fine,
Too subtle-potent, tun'd too sharp in sweetness,
For the capacity of my ruder powers22.

(III, 2, 17—24)

И здесь тоже Троил предстает перед нами совершенно потерявшим душевное равновесие («I am giddy; expectation whirls me round» — ср. «I tell thee I am mad»); его гнетет мысль, что ограниченность его «грубых чувств» ставит предел наслаждению, которое он надеется получить от физического обладания Крессидой. Показательно, что подобное ограничение, поставленное самой природой, представляется ему, как он сам говорит об этом Крессиде, чудовищным:

This is the monstruosity in love, lady, that the will is infinite, and the execution confin'd; that the desire is boundless, and the act a slave to limit23.

(III, 2, 78—80)

Осуществление мечты, надо отметить, неизменно связано с такими действиями, как «взять в руки», «схватить», «смаковать», то есть действиями, которые строго ограничены возможностями «грубых чувств». Так, в первой сцене пьесы Троил и Пандар, толкуя о том, как нужно ухаживать за Крессидой, уподобляют это занятие приготовлению пирога, а когда к концу пьесы Крессида достается Диомеду, Троил восклицает:

The fractions of her faith, orts of her love,
The fragments, scraps, the bits and greasy relics
Of her o'er-eaten faith, are bound to Diomed24.

(V, 2, 156—158)

Крессида чуть ли не постоянно вызывает у Троила гастрономические ассоциации. Если вначале он видит в ней лакомый кусочек, который ему предстоит отведать, то под конец он сравнивает ее с недоеденным куском мяса. Это сравнение — в характере Троила. Уже во время совета троянцев (акт II, сцена 2) он находит уместным уподобить Елену недоеденным остаткам пищи. Не следует отдавать Елену грекам, доказывает он, ведь

...the remainder viands
We do not throw in unrespective sieve,
Because we now are full25.

(II, 2, 70—72)

В цитированном выше ответе Диомеда о Елене говорится в выражениях, поразительно сходных с теми, в которых отзывается о Елене и о Крессиде Троил. По словам Диомеда, Менелай готов «...выпить все подонки, которые останутся в сосуде» («drink up / The lees and dregs of a flat tamed piece»). Это говорится о Елене, которую несколько дальше Диомед называет «падалью» («carrion»). Нам хотелось бы заострить внимание вот на чем: дух, который мы обнаруживаем при разборе характера Троила, — это не просто элемент характеристики. В образе Троила, как это явствует из употребляемого им жаргона торгашей, сосредоточены главные тенденции пьесы. Так же, как и Троил, поражены слабостями и греки в лице Ахилла:

  Imagin'd worth
Holds in his blood such swol'n and hot discourse
That 'twixt his mental and his active parts
Kingdom'd Achilles in commotion rages,
And batters down himself26.

(II, 3, 167—171)

Правда, у Троила разлад между воображением и поступками обусловлен тем, что Крессида для него — объект вожделения, тогда как у Ахилла причина такого разлада коренится в себялюбии и спеси. И страсть Троила, и гордыня греков — Ахилла и Аякса — ассоциируются с грубым чревоугодием; недаром Улисс говорит о них:

How one man eats into another's pride,
While pride is fasting in his wantonness!27

(III, 3, 136—137)

Да и во всей пьесе жизнь настойчиво низводится до потребностей желудка:

Не that is proud eats up himself28.

(II, 3, 150)

...lechery eats itself29.

(V, 4, 34)

...the Troyans taste our dear'st repute
With their fin'st palate30.

(I, 3, 337—338)

Now... I begin to relish thy advice;
And I will give a taste thereof forthwith
To Agamemnon31.

(I, 3, 388—390)

The grief is fine, full, perfect, that I taste,
. . . . . . . . . . . . . . . . .
If I could temporize with my affections
Or brew it to a weak and colder palate,
The like allayment could I give my grief32.

(IV, 4, 3—8)

He eats nothing but doves, love; and that breeds hot blood, and hot blood begets hot thoughts, and hot thoughts beget hot deeds, and hot deeds is love33.

(III, 1, 122—124)

А Диомед, припомним, издевается над Парисом, «не ощутившим вкуса» («not palating the taste») бесчестья Елены. Недостаток места не позволяет нам продолжить цитирование дальше, но и эти немногочисленные примеры красноречиво говорят о том, что в словах Улисса о «всеобщей волчьей алчности» («appetite, an universal wolf»; I, 3, 121) схвачена самая суть понимания Шекспиром духа капитализма как силы, которая низводит жизнь до простого удовлетворения инстинктивных потребностей. «Ведь главным назначением торговли было выдвинуть на первый план стяжательские аппетиты, и эти аппетиты, представляющиеся большинству современных нам мыслителей единственной надежной движущей силой в обществе, вызывали у средневекового теоретика тревогу. Он чувствовал себя человеком, попавшим в безвыходное положение»34. О степени этой тревоги можно судить по тому, как Троил, скорбящий по поводу пределов, поставленных природой его страсти, его чувствам, затрагивает тему времени. Литературоведы неоднократно показывали, что тема времени играет в пьесе особую роль. То, что это мнение ошибочно, доказывает сцена, в которой Троил, прощаясь с Крессидой, сетует на быстротечность времени:

Injurious time now with a robber's haste
Crams his rich thievery up, he knows not how.
As many farewells as be stars in heaven,
With distinct breath and consign'd kisses to them,
He fumbles up into a loose adieu,
And scants us with a single famish'd kiss,
Distasted with the salt of broken tears35.

(IV, 4, 41—47)

Здесь тематическая функция времени сводится попросту к характеристике строя чувств самого Троила и, следовательно, атмосферы пьесы. Время ненасытно, чувственно и ставит предел всему. Ведь оно, время, «спешит... награбленное кое-как упрятать... оставив нам лишь поцелуй безвкусный» («haste / Crams his rich thievery up... And scants us with a single famish'd kiss, / Distasted...»). Более того, время распутно: об этом говорит употребление словосочетания «loose adieu», в котором основное значение двусмысленного слова «loose» ассоциируется с выражением «loose woman» (блудница). Соединение темы времени с характеристикой Троила не случайно. Приведенные выше строки сводят воедино прожорливое предвкушение, выраженное в приводившихся выше словах из второй сцены третьего акта («Кружится голова. Воображенье желанную мне обещает встречу»), и похотливость, сквозящую в словах Троила во вступительной сцене («Я — безумец!» и т. д.).

Полная несостоятельность наивно романтической трактовки образа Троила, которую дает профессор Уилсон Найт в своей книге «Огненное колесо» («The Wheel of Fire») или Ю.M.У. Тильярд, увидевший в Троиле «романтического и несчастного влюбленного»36, предстает теперь перед нами во всей ее очевидности. Когда читаешь пьесу, невозможно понять, где удалось Максуэллу обнаружить какую бы то ни было любовь в исступленности Троила. Разумеется, Троил соприкасается с остатками рыцарского мира, но соприкасается он с ними как носитель разложения. Именно как таковой, и уж, конечно, не как рыцарственный возлюбленный жаждет Троил обладания Крессидой. В том, что это так, может убедиться даже самый предубежденный читатель, поразмыслив над характером мольбы, с которой Троил обращается к Пандару:

  О, be thou my Charon,
And give me swift transportance to these fields
Where I may wallow in the lily beds
Propos'd for the deserver!37

(III, 2, 10—13)

Подлинная природа переживаемого Троилом разлада между поступками и воображением открыто выражается в вышеприведенных строках, определяющих понимание Троилом сущности любви. Любовь представляется Троилу как взаимоотношение между присущей ему самому способностью к скотоподобному, грязному наслаждению (wallow)38, ограниченному его «грубыми чувствами», и рисующейся ему в воображении белоснежной чистотой («ложе из лилий») Крессиды, «любви чудесному нектару», перед которой «все белое темнеет» и по сравнению с прикосновением рук которой «лебяжий пух покажется грубее, чем пахаря корявая ладонь». Сам же Троил с его низменными желаниями и психологией торговца представляет собой воплощение того растленного духа, о котором, собственно, и идет речь в пьесе.

Разложение, характерное для образа жизни елизаветинской эпохи, не ускользнуло, разумеется, от внимания самих елизаветинцев; имеется обширная литература, в которой они прослеживают связь между возвышением буржуазии и упадком социальных отношений. В своей записке (адресованной, по всей вероятности, Сесилю) Армигейл Ваад называет рост богатства и влияния буржуазии одним из главнейших недугов государств. В объяснении, предпосланном этому документу, Ваад пишет: «На этих страницах я грубо изображаю государство больным или недомогающим»39.

В той же манере рисует Шекспир в «Троиле и Крессиде» испорченность современной ему жизни. В первой сцене Троил уподобляет свое желание «открытой язве» («the open ulcer») сердца. В сцене совета троянцев Гектор отвергает доводы Троила и Париса, объясняя их «кипеньем крови, безумием зажженной» («the hot passion of distempered blood»). Троил не соглашается с таким диагнозом; но симптомы его болезни, обнаруживающиеся несколько позже, подтверждают, что диагноз поставлен точно:

My heart beats thicker than a feverous pulse;
And all my powers do their bestowing lose40.

(III, 2, 35—36)

В болезненной «любовной» поэзии Троила нередко звучат ноты пресыщенности до отвращения, до тошноты; этот мотив приобретает чуть ли не гамлетовские масштабы в таких, например, строках, где Троил ратует против возвращения Елены грекам:

We turn not back the silks upon the merchant
When we have soil'd them; nor the remainder viands
We do not throw in unrespective sieve,
Because we now are full41.

(II, 2, 69—72)

Здесь в последних строках содержится явный намек на физическую тошноту. Свой собственный взгляд на Елену, взгляд пресытившегося человека, Троил считает достаточно веским доводом. Новый приступ тошноты происходит у него, когда он становится свидетелем непостоянства Крессиды:

The fractions of her faith, orts of her Jove,
The fragments, scraps, the bits and greasy relics
Of her o'er-eaten faith, are bound to Diomed42.

(V, 2, 156—158)

Разумеется, Троил, который на протяжении всей пьесы проявляет себя как ненасытный обжора («o'er-eaten»), который ничтоже сумняшеся полагает, что может валяться на ложе из лилий, не загрязнив его чистоты, и здесь остается верен себе: он, словно блевотину, извергает истину, не будучи способен ее переварить.

Что касается греков, то Улисс поставил следующий диагноз болезни, от которой они страдают поголовно:

  ...sick
Of his superior, grows to an envious fever,
Of pale and bloodless emulation.
And 'tis this fever that keeps Troy on foot43.

(I, 3, 132—135)

Смысл метафоры, к которой прибегает Шекспир, раскрывается не сразу. Сплошь и рядом говорится о чуме, но не совсем в точном смысле. Терсит постоянно призывает чуму и на греков и на троянцев и рассуждает о последствиях болезни:

Agamemnon — how if he had boils full, all over, generally? ...And those boils did run — say so. Did not the general run then? Were not that a botchy core? ...Then there would come some matter from him...44

(II, 1, 2—9)

Но болезнь тесно связана с удовлетворением низменных влечений, поражает кровь и проявляется лишь постепенно. И так же постепенно, к концу пьесы, несколько более конкретно вырисовывается характер этого недуга. Скрытый смысл метафоры всплывает наружу при упоминании Терситом неаполитанской ломоты в костях; упоминание это получает дальнейшее развитие в эпилоге, когда сводник Пандар просит дать ему лекарство от ломоты в костях и собирается передать по наследству свои болезни «друзьям по ремеслу» («Brethren and sisters of the hold-door trade»; V, 10, 50). Финал пьесы приобретает чуть ли не апокалиптическое звучание. Троил взывает к богам:

Sit, gods, upon your thrones, and smile at Troy.
I say at once let your brief plagues be mercy,
And linger not our sure destructions on45.

(V, 10, 7—9)

Это — видение болезни и разрушения, о которых подробно говорит Пандар в эпилоге.

Эпилог обращен к тем, «кто одного с Пандаром поля ягоды», то есть к «торгашам» и «сводням», к «торговцам, промышляющим человеческим телом», к «братьям и сестрам по ремеслу». А в пьесе такими «торговцами, промышляющими человеческим телом», оказались Троил, Парис, Диомед, Улисс, Калхас, Нестор и т. д. В эпилоге их занятия называются своими именами и оплакивается их участь:

О traders and bawds, how earnestly are you set a work, and how ill requited!46

(V, 10, 37)

Единственное вознаграждение, которое их ждет, — неизлечимая болезнь: подступающая слепота («Your eyes, half out»), «ломота в костях» и, наконец, смерть.

Some two months hence my will shall here be made.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Till then I'll sweat and seek about for eases,
And at that time bequeath you my diseases47.

(V, 10, 51—55)

Драматическая ирония, которой исполнена звучащая в эпилоге жалоба, вряд ли нуждается в комментариях. Эпилог достойным образом завершает содержащиеся в пьесе изображение и анализ процесса высвобождения жизни от феодальных отношений и норм — под воздействием духа, или этики, поднимающегося капитализма, в особенности от таких «норм», как романтическая любовь и рыцарская война.

Итак, несомненная заслуга автора «Троила и Крессиды» состоит в том, что он показал распад феодальных отношений, происходивший на протяжении XVI века, изобразив мир героической романтики и рыцарства (каким по традиции рисовали мир троянской войны средневековые и елизаветинские писатели) разложившимся под влиянием алчного духа капитализма, развращающего и отдельную личность, и общество. То, что Шекспир живописует этот дух в виде разгула алчных, ненасытных инстинктов, обусловлено традицией и восходит к средневековому представлению об общественной жизни, согласно которому силы, направленные на удовлетворение инстинктов, считались необходимыми, но подчиненными по отношению к собственно человеческому началу в жизни. Эти силы рассматривались как проявление животных качеств в человеке, противоположных его человеческой, гуманной сущности. Следовательно, Шекспир без колебаний осуждает низведение всей жизни до простого удовлетворения потребностей, ибо он видит в этом свидетельство упадка; ведь при этом главными проявлениями жизни становятся насыщение утробы и удовлетворение похоти, а человек, делаясь рабом своих вожделений, посвящает себя поискам средств к их удовлетворению. Вот почему Троил поклоняется Крессиде на такой же манер, как «бережливые горожане», о которых говорит Деккер, поклоняются золотому мешку.

В «Троиле и Крессиде» Шекспир исходит из характерного для средневекового гуманизма представления об обществе. Согласно этой концепции, общество мыслится как совокупная сверхличность, как государственный организм с головой, конечностями и всеми прочими важнейшими органами, исполняющими разнообразные функции, аналогичные функциям человеческого организма. Поэтому в обществе, описанном Уилером, где человеческая деятельность направлена на удовлетворение низменных потребностей, такие понятия, как «обжорство» и «распутство», которые мы употребляем применительно к индивиду, служат средством политической оценки состояния общества в целом. Соответственно анализ социальной действительности, подобный тому, который дают в своих произведениях Армигейл Ваад и Шекспир, нередко производится в форме медицинского диагноза, воспринимаемого современным читателем как метафора. Однако для самого Шекспира или для Ваада употребление таких, казалось бы, сугубо личных понятий, как «болезнь», «обжорство», «распутство», имело хотя и двойственный, но никоим образом не метафорический смысл: ведь общество представлялось им своего рода гигантским индивидом со всеми характерными особенностями конкретной человеческой личности. В двойственном характере этого средневекового по своей сущности образа мыслей и коренится политический гуманизм Шекспира. Мы ощущаем в «Троиле и Крессиде» силу и последовательность этого гуманизма, причем не вопреки его исторической ограниченности, а именно благодаря ей.

В этой пьесе государство, общество, трактовавшееся средневековой социальной теорией как живой организм, предстает воплощенной ненасытностью, «всеобщей волчьей, звериной алчностью», пользуясь выражением Улисса; существом, пораженным неизлечимыми недугами, которые являются результатом всяческой невоздержанности; поэтому такое общество обречено на неминуемую гибель. Для того чтобы лучше оценить последовательность в применении этой средневековой социальной теории, следует иметь в виду, что она отражает средневековую социальную действительность — феодализм; этого уклада жизни коснулось разложение, он был обречен. А ограниченность подобного взгляда заключается в том, что, будучи сугубо феодальным, он не принимает в расчет новых форм социального развития. С позиций сегодняшнего дня мы способны различить, как из грубой и вульгарной ненасытности выросло новое уважение к материальному благосостоянию человека, а из чувственной любознательности возникла современная наука. Впрочем, понимание ограниченности взгляда на общество с которым мы сталкиваемся в «Троиле и Крессиде», не имеет особого значения именно благодаря специфической направленности интересов автора. Шекспир привлекает наше внимание к самой человечной, к самой глубокой и сокровенной области жизни, в которой дух капитализма не может рассчитывать на успех. Ведь, как говорил Д.Г. Лоуренс, «любовь — это не сделка и не объект купеческого торга»48.

Примечания

1. Max Weber, The Protestant Ethic and The Spirit of Capitalism, 1930.

2. John Wheeler, A Treatise of Commerce, 1601, pp. 6, 7.

3. Фамилия Пенилесс означает в буквальном переводе «без гроша». — Прим. перев.

4. Thomas Nashe, Pierce Penilesse His Supplication to the Devil—Three Elizabethan Pamphlets (ed. G.R. Hibbard), 1951, p. 78.

5. Thomas Dekker, The Wonderful Year — Three Elizabethan Pamphlets (ed. G.R. Hibbard), 1951, p. 176.

6.
...В церкви,
Смотря на камни здания святого,
Как мог бы я не вспомнить скал опасных,
Что, хрупкий мой корабль едва толкнув,
Bce пряности рассыпали бы в воду
И волны облекли б в мои шелка, —
Ну, словом, что мое богатство стало
Ничем?

7. G.С. Brook (ed.), The Harley Lyrics, Manchester, 1956, p. 9.

8.
Мое сердце принадлежит моему возлюбленному, а его сердце — мне.
Мы произвели справедливый обмен: одно сердце за другое.
Я дорого ценю его сердце, а он бережет мое.
На свете не было более выгодной сделки.

9. David Lloyd Stevenson, The Love Game Comedy, N.Y., 1946, pp. 11. 12.

10.
Сей день решит судьбу и славу Трои:
Коль он герой, то все мы с ним герои.

11.
  ...Честь моя
Велит сегодня утром мне явиться
Пред ними!

12.
Скорей возьми троилова коня
И отведи его к моей Крессиде.
Скажи, что я красе ее служу.
Влюбленного троянца уничтожив,
Я буду рыцарем ее теперь.

13. J.С. Maxwell, Shakespeare: The Middle Plays, в сб.: «The Age of Shakespeare» (ed. Boris Ford), 1955, p. 218.

14. Отметьте, например, как легко ускользает от внимания буржуазный характер этики Фрейда. Между тем, как пишет Эрих Фромм, «область человеческих взаимоотношений во фрейдистском понимании аналогична рынку». Erich Fromm, The Fear of Freedom, 1942, pp. 8, 9.

15.
Открой мне, Аполлон, во имя Дафны,
Которую любил ты, что такое
Крессида, Пандар? Что мы все такое?
Как Индии жемчужина, сияет
Она в своем дому. Нас разделил
Стремительный поток — свирепый, дикий.
Я лишь купец, а храбрый мой Пандар
И лодка мне, и кормчий, и надежда!

16.
Недаром венценосные цари
Купцами стали, оценив добычу
Дороже многих сотен кораблей.

17.
Мы, тысячами нежных воздыханий
Купившие друг друга, отдаем
Теперь друг друга дешево, поспешно.

18.
...Покажем, Нестор,
Как мудрые купцы, плохой товар,
Чтоб сбыть его скорее.

19.
  Достойны оба.
Он — тем, что ищет вновь ее вернуть,
Изменою ее пренебрегая,
Ты — тем, что удержать ее стремишься,
Не замечая, что она бесчестна,
Ценой страданий и затрат несметных,
Ценой потери доблестных друзей.
Он рад, рогатый, выпить все подонки,
Которые останутся в сосуде;
Ты, сладострастник, на развратном ложе
Готов зачать наследников своих!
Вы со своей распутницею вместе
Друг друга стоите, сказать по чести!

20.
Прекрасный Диомед! Ты, как торговец,
Порочишь то, что покупать задумал.
Но мы благоразумно помолчим:
Расхваливать товар мы не хотим.

21.
   ...Я — безумец!
Когда ты говоришь: «Она прекрасна»,
Ее глаза, улыбка, нежный голос,
Ее уста и кудри возникают
B открытой ране сердца моего.
Не вспоминай ее прекрасных рук:
Все белое темнеет перед ними,
И по сравненью с их прикосновеньем
Лебяжий пух покажется грубее,
Чем пахаря корявая ладонь.

22.
Кружится голова. Воображенье
Желанную мне обещает встречу,
И я уж очарован и пленен.
Что ж станется со мной, когда вкушу я
Любви чудесный нектар! Я умру!
Лишусь сознанья или обрету
Способность высшее познать блаженство,
Чья сила сладкая непостижима
Для грубых чувств и недоступна им.

23. В любви, дорогая, чудовищна только безграничность воли, безграничность желаний, несмотря на то что силы наши ограничены, а осуществление мечты — в тисках возможности.

24.
Лишь верности ее обрывки, ее любви объедки,
Остатки трапезы, обглоданные кости, отбросы сальные
Того, что было женской честью, достались Диомеду.

(Перев. В. Воронина)

25.
  ...остатки нашей пищи
Мы в сточные канавы не бросаем,
Насытившись.

26.
...Он уж так спесив,
Что даже сам беседуя с собою,
Способен обижаться на себя.
От чванства, себялюбия и спеси
Уж сам не знает он, как поступать.
Он, царственный Ахилл, теряет силы,
В самом себе потворствуя раздору.

27.
У гордеца урвать кусочек счастья
Нетрудно, ежели гордец беспечен.

28. Гордый человек сам себя пожирает.

29. Похоть всегда сама себя пожирает.

30.
Троянцы здесь отведают, пожалуй,
Одно из наших лучших блюд.

31.
Теперь, Улисс, я раскусил
Совета твоего глубокий смысл.
Но поглядим, что скажет Агамемнон.

32.
Моя печаль могуча и безмерна,
Остра, сильна...
(Когда бы силу чувства
Могла я сделать, как питье, прохладней,
Тогда б и боль была не так остра.

33. Он питается одними голубями, радость моя, а это распаляет кровь, а пылкая кровь порождает пылкие мысли, а пылкие мысли порождают пылкие действия, а пылкие действия — это и есть любовь.

34. R.N. Tawney, Religion and the Rise of Capitalism, 1938, p. 47.

35.
Как вор, спешит безжалостное время
Награбленное кое-как упрятать.
Все наши вздохи, клятвы, поцелуи,
Которых больше, чем на небе звезд,
Оно сжимает, душит, превращает
В короткое «прощай», как подаянье,
Оставив нам лишь поцелуй безвкусный,
Приправленный жестокой солью слез.

36. E.M.W. Tillyard, Shakespeare's Problem Plays, p. 63.

37.
...Будь Хароном мне
Ты сам: перевези меня скорее
На светлые поля, где буду я
На ложе белых лилий наслаждаться!

38. Глагол «to wallow» означает «валяться, барахтаться в грязи, в воде, в песке и т. д., получать скотское, чувственное наслаждение». — Прим. перев.

39. «The Distresses of the Commonwealth, with the Means to Remedy Them», цит. по: Henry Gee, «The Elizabethan Prayer-Book and Ornaments», 1902, Appendix III, pp. 206—215,

40.
Волнение меня обуревает.
Как сильно бьется сердце! Мысли, чувства
В смятенье.

41.
Шелка не возвращают продавцу,
Испортив их; остатки нашей пищи
Мы в сточные канавы не бросаем,
Насытившись.

42.
Лишь верности ее обрывки, ее любви объедки,
Остатки трапезы, обглоданные кости, отбросы сальные
Того, что было женской честью, достались Диомеду.

43.
...нас обескровил
Соперничества яростный недуг.
Вот это все и помогает Трое.

44. А что как вдруг Агамемнон покроется чирьями?.. А что как эти чирьи вдруг лопнут? Может, тогда и сам он лопнет, и все лопнет? То-то было бы здорово!.. Только в таком случае из него могло бы что-нибудь выйти.

45.
О боги, боги, пощадите Трою,
Послав ей гибель скорую, как милость,
Чтоб нам позора своего не видеть.

46. О торгаши и сводни, как охотно принимают наши услуги, когда они нужны, и каково нам потом приходится!

47.
Я завещанье вам прочту сейчас.
. . . . . . . . . . . .
Пойду опять трудиться. Ну, а вам
Болезни по наследству передам!

48. D.Н. Lawrence, The Overtone — The Lovely Lady, N.Y., 1946, p. 154.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница