Счетчики






Яндекс.Метрика

16. Стеганография Мишеля Монтеня

Искусство стеганографии, расцвет которого в Европейской культуре пришелся на XV—XVII века, уже в XVIII веке было совершенно утрачено широким массовым сознанием. Впрочем, и художественные элиты Европы также удалились от понимания существа того, о чем писали их блестящие предшественники.

Причин тому, на наш взгляд, было две.

Во-первых, просвещенческие тенденции склонили большую часть художников к атеизму, — и даже получая образование в системе католических и лютеранских университетов, писатели уже не включались в жизнь «творческих» подразделений Ватикана — монашеских орденов. Не становились монахами-бенедиктинцами или францисканцами-терциариями... А только в их среде и могло существовать и развиваться искусство стеганографии как искусство для посвященных.

Второй причиной было уже в XVIII веке утверждение в умах скалигеровской схемы всемирной истории. Хотя тот же Вольтер отзывался об истории с издевательской прямотой, ему и в голову не приходило, что эта самая история породила до него целую «литературу сопротивления».

Таким образом, светская литература XIX—XX веков предалась бытописательству, романтическим мечтаниям, социальной публицистике — и другим бесплодным занятиям вплоть до закономерного постмодернизма (капитуляции избранной творческой парадигмы) — и на

счастье католической церкви (Рима—Ватикана) перестала подкапываться под фундамент существующего миропорядка — под ВСЕМИРНУЮ ИСТОРИЮ.

Европейские интеллектуалы, считающие себя светочами Просвещения, читали того же Монтеня — не видели главного, стеганографического. Поразительную слепоту и глухоту проявили они и к Данте — ведь до сих пор его жизнеописание, состряпанное Боккаччо на потеху публике, считается серьезным трудом!

Они же, обращаясь к творчеству гениального Шекспира, ничего не понимали в его драматургии... Да, историческую канву, поверхностный слой аллюзий они усматривали, но не более того. Яркий пример тому Гете — его Вильгельм Мейстер, желая поставить «Гамлета», считал необходимым выбросить из него лишние страницы и сцены... Так поступали и театральные деятели последующих эпох — каждый на свой лад и в меру своего разумения кроил тришкин кафтан из шекспировских трагедий, выдавая это за свое, оригинальное, новое прочтение... Выбросят первый акт из трагедии «Король Лир» — и кажется им, что они улучшили несовершенного Шекспира...

Впрочем, все эти попытки изуродовать «Гамлета» или «Лира» — всего-навсего свидетельства, и притом ярчайшие, неспособности проникнуть в замысел художника Шекспира.

Российскому читателю особенно трудно понять природу и традицию стеганографии — ведь в российской империи никогда такого явления не было! Изоляционизм Москвы и конфронтация православия с католицизмом (как раз в XVI веке Москва объявила себя «третьим Римом»!) привели к тому, что Россия была выключена из общеевропейского культурного контекста не только в эпоху Реформации и Контрреформации, но и значительно позже.

Думаем, и подавляющее большинство наших читателей из нашей книги впервые узнает, что такое стеганография.

Мы не претендуем на полное освещение этого вопроса. Однако у нас есть под рукой материал, который поможет понять некоторые из методов сокрытия одной информации в другой на конкретном образце.

Мы говорим об «Опытах» Мишеля Монтеня.

Разумеется, мы не можем анализировать весь его обширный труд. Однако уже по эссе «О суетности» видны некоторые приемы, к которым прибегал автор-стеганограф.

Есть у Монтеня и эссе «О книгах» — оно коротенькое и говорит о том, какие книги автор любит читать. Читатель, не сомневающийся в скалигеровской истории, скользит по именам Овидия, Вергилия, Плутарха...

Но тот, кто уже знает о том, что Монтень, находясь в самом пекле Контрреформации, вынужден принимать условия игры, — ясно видит, как автор искусно обходит скалигеровские установки — новейшими авторами для Монтеня являются Овидий, Вергилий, Гораций, Плутарх.

Причем сначала автор по обыкновению жалуется на свою некомпетентность и дырявую память, затем дает «наводящее указание»: «Не следует обращать внимания на то, какие вопросы я излагаю здесь, а лишь на то, как я их рассматриваю». «Я иногда намеренно не называю автора тех соображений и доводов, которые я переношу в мое изложение и смешиваю с моими мыслями».

Чуть ниже автор пишет:

«К числу книг просто занимательных и которыми стоит развлекаться, я отношу из новых — "Декамерон" Боккаччо, Рабле и "Поцелуи" Иоанна Секунда, если их можно поместить в эту рубрику. Что касается Амадиса и сочинений в таком роде, то они привлекали мой интерес только в детстве. Скажу еще — может быть, смело, а может, безрассудно, — что моя состарившаяся и отяжелевшая душа нечувствительна больше не только к Ариосто, но и к доброму Овидию: его легкомыслие и прихоти фантазии, приводившие меня когда-то в восторг, сейчас не привлекают меня».

Вот нам и продемонстрирован один из приемов «стеганографии» — и добросовестный читатель не покривит душой, если скажет, что ничто в этом фрагменте не говорит о том, что Овидий — древний автор. Более того, сам контекст, в котором он стоит, перечень современных писателей заставляет думать о том, что и Овидий современник Монтеня! Если б мы не знали «хронологию Скалигера», — мы бы так и думали!

А так, обогатившись знаниями скалигеровской истории в школе и университете, мы с досадой мысленно упрекаем Монтеня: и зачем он все мешает в одну кучу — древних и современных? Он ведь собирался рассказать о новых авторах!

Но посмотрим, как далее Монтень использует свой эзопов язык. А именно так и использует — почти не скрываясь! Он делает краткое отступление — о своих скромных задачах, о слабости своего ума, о толкованиях и об... Эзопе. «Большинство басен Эзопа многосмысленны и многообразны в своем значении» — стоит ли упоминать о том, что скромняга-Монтень говорит о том, что до самых глубоких и существенных смыслов он добраться не смог?

И непосредственно вслед за этим философ пишет:

«Однако возвращаясь к прерванной нити изложения, скажу: мне всегда казалось, что в поэзии издавна первое место занимают Вергилий, Лукреций, Катулл и Гораций...» Заметьте эту связку — и при этом уклончивую осмотрительность: нигде никаких дат и временных привязок нет... Что такое «прерванная нить изложенная» — он ведь говорил о новых авторах? Что такое «издавна» — это когда? Десять лет назад? Десять столетий назад?

(Здесь мы хотим напомнить нашему читателю то место из эссе «О суетности», где Монтень утверждает, что его отделяет от умершего отца такое же расстояние, как и от древних римских авторов — шестнадцать веков!)

Далее идет отвлекающий текст, рассуждения об особенностях античной поэзии (Катулл и Марциал), затем туманный намек на шутов, которые, оставаясь не в шутовском, а в обычном платье, могут рассмешить лучше шутов. Затем сравнение Вергилия и Тассо — первый «уверенно парит в высоте», второй — перепархивает с сюжета на сюжет. Оба Монтеню нравятся.

Далее Монтень говорит о чтении не только развлекательном, но и полезном — останавливаясь на именах Плутарха и Сенеки (у них даже биографии схожи!). Пускает несколько критических стрел в адрес Цицерона и Платона. И в заключение переходит к историкам.

У Плутарха он ценит жизнеописания именно за то, что в них «мало фактуры», а больше — описания намерений и внутренних побуждений. (Видимо, таким образом переводя историка Плутарха преимущественно в беллетристы.)

Резко критичной оценки удостаивается добрейший Фруассар — «это сырой и необработанный материал...» «Такого рода историки берут на себя отбор фактов, достойных быть отмеченными, и часто скрывают от нас то или иное слово или частное действие, которые могли бы объяснить нам значительно больше, они опускают как вещи невероятные, то, чего не понимают... Большей частью, особенно в наше время, в качестве историков выбираются люди из простонародья единственно на том основании, что они хорошо владеют пером, как если бы мы стремились научиться у них грамматике!» «Надо признать, что наши познания в нашей собственной истории весьма слабы. Но об этом достаточно писал Боден в том же духе, что и я».

Способы искажения истории разные — от вымышленных мотивировок до «редактирования».

Монтень отзывается о Гвиччардини — о каких бы замыслах и действиях он ни судил, все их он выводит из низменных побуждений, выгод, порочных стимулов.

«Лакировка» истории — у Филиппа де Комина. Монтень считает, что сковывает автора высокий сан и чрезмерная опытность.

А вот и пример редактирования истории — братья Дю Белле. «Мемуары Дю Белле — это не история, а скорее апология Франциска I, направленная против Карла V <...> ни одним словом не упомянуты отступления Монморанси и Бриона, отсутствует даже самое имя госпожи ПД Эстамп. Можно умалчивать о тайных делах, но не говорить о том, что всем известно, и о вещах, которые повлекли за собой последствия большой государственной важности, — непростительный недостаток».

Еще несколько слов о французской истории — и конец.

Повторим еще раз извилистый путь, по которому двигалась мысль Монтеня, когда он счел нужным написать эссе «О книгах».

Жалобы на память и признание в использовании безымянных цитат, несколько слов о многосмысленности басен Эзопа, анализ современной ему поэзии легкой (Овидий, Тассо, Вергилий, Амадис), затем историки-беллетристы (не дающие фактов, т. е. их скрывающие), затем историки французские (изымающие из истории существенные факты)...

Посвященный, владеющий искусством стеганографии, видимо, понимал, что речь идет о поэтах и книгах, «выкинутых» из истории... И если кто-то уличит Монтеня в «диссидентстве», то он уже объяснил путаницу своих мыслей и чужих цитат — быстро прогрессирующий «склероз»...

Во всех трех книгах «Опытов» Монтеня разбросаны указания на то, что мысль его находится в оковах, что он не имеет возможности говорить прямо и что хочет. Видимо, для посвященных эти знаки говорили больше, чем способны увидеть мы. Тем не менее приведем еще несколько цитат. Из эссе «О хромых». Оно писалось «года два или три тому назад» — когда был сокращен на десять дней календарный год (в октябре 1582 г.). Вот что по этому поводу говорит Монтень:

«У нас нет иного исчисления времени, как по годам. Весь мир употребляет этот способ уже много веков, и тем не менее он еще не окончательно упорядочен прежде всего потому, что мы постоянно пребываем в неведении — какую форму придали ему на свой лад другие народы и как они им пользуются (! — Авт.). А может быть, как утверждают некоторые, светила небесные, старея, опускаются ниже к нашей земле и повергают нас в сомнения насчет длительности дней и годов? А насчет месяцев еще Плутарх говорил, что наука о звездах в его время не могла точно определить движение луны. Как удобно нам при таких условиях вести летопись минувших событий и дел!»

Горькая ирония и сарказм переходят в прямое обличение.

Далее Монтень говорит о неумении мыслить и понимать изложенное. Более того, стремясь упорствовать в заблуждении, некоторые люди начинают чуть ли не клясться в том, что видели все собственными глазами и ссылаются на непререкаемые авторитеты.

«А ведь немногие люди, особенно когда речь идет о вещах, убедить в которых трудно, не станут утверждать, что они сами это видели; или же ссылаться на таких свидетелей, чей авторитет заставляет умолкнуть возражающего. Следуя такому обыкновению, мы и узнаем основы и причины вещей, никогда не существовавших. Так и спорит весь мир по поводу тысячи вещей, коих все за и против одинаково ложны».

Способы сковать интеллектуальную деятельность, независимую мысль — многообразны. Это и давление авторитетов (церкви и папы). Это и давление общественного мнения (утвердившихся в массовом сознании «истин»).

«Спервоначалу чье-то личное заблуждение становится заблуждением общественным, а затем уж общественное заблуждение оказывает влияние на личное. Вот и растет эта постройка, к которой каждый прикладывает руку так, что самый дальний свидетель события оказывается осведомленным лучше, чем непосредственный, а последний человек, узнавший о нем, — гораздо более убежденным, чем первый».

Есть еще один способ «убеждения» — оскорбления и угроза расправы. Особенно если ты веришь чудесам, которые, исходя из контекста монтеневского эссе, можно отнести к откровенному мошенничеству (прикрытому «юридическими соображениями»).

«Трудное это дело — сохранить в неприкосновенности свое суждение, когда на него так давят общепринятые взгляды. Сперва предмет разговора убеждает простаков, после них убежденность, поддержанная численностью уверовавших и древностью свидетельств, распространяется и на людей тонкого ума. Я же лично если в чем-нибудь не поверю одному, то и сто одного не удостою веры и не стану также судить о воззрениях на основании их древности».

Откровенней, пожалуй, не скажешь. Здесь мы прервем цитирование эссе «О хромых» — внимательный читатель, верно, уже потерял всякое терпение — когда же автор дойдет до существа, то есть до хромых? Дойдет, будьте уверены — в самом конце... Но какого рода «скрытая» информация изложена в этой открытой, доступной любому, — читатель, надеемся, поищет самостоятельно...

На первый взгляд, большая часть эссе никакого отношения к «хромым» не имеет — на поверхности лишь лежит аллюзия с «хромотой» дьявола... Вполне возможно, и объясняющая посвященным позицию авторов-стеганографов... навязанную властью и общественным мнением (и угрозой репрессий) массу заблуждений они, видимо, расценивали как происки «предавших» Бога...

Но последнее мы также самокритично относим к разряду толкований, а не твердо установленных истин, посему на верности объяснения и не настаиваем. Не способные — по многим и вполне понятным причинам — раскрыть во всей полноте искусство средневековой стеганографии, — мы ограничиваемся лишь доступными нашему читателю примерами. И если наш читатель думает, что мы слишком далеко ушли от главного предмета нашего разговора, то он ошибается.

Мы как раз подошли к самому главному, что позволит нам вернуться к теме разоблачения Шекспира — вернее, скрывшихся за этим английским псевдонимом двух авторов, Феникса и Голубя. В истории поэзии они остались под латинскими именами Вергилий и Гораций.

О Горации мы уже говорили — и о том, как высчитывались годы его жизни, и о том, как он вместе с «блюстителями народа римского» давал римское гражданство Мишелю Монтеню.

А теперь пришла пора сказать о Вергилии — тем более что в третьей книге «Опытов» Монтеня содержится эссе «О стихах Вергилия».

Оно представляет собой еще один образец стеганографии.

Начинает Монтень, как всегда, издалека — общими рассуждениями о душеполезных размышлениях, о необходимости умеренности, которой он смог достичь только в старости, о воздержанности. Об угасшем любострастии. О Платоне и телесных радостях юношества... О скромном стремлении ограничиваться маленькими удовольствиями жизни — по причине слабого телесного здоровья. Опять о Сократе и Платоне... О благопристойности, прегрешениях, пороках... Сожаления о том, что «Опыты» служат дамам предметом обстановки...

Далее начинается основная часть эссе — и посвящена она... проблемам пола. К лицу ли старцу то, что естественно для юноши? О страсти супружеской (Вергилий мягко критикуется за то, что в его поэзии Венера в замужестве чрезмерно пылка) — усиливает ее брак по страсти или брак по расчету? Как относиться жене к изменам мужа? Можно ли вступлением в брак исцелить любовь? Как часто нужны «сближения» меж мужем и женой? Полезно ли женщинам воздержание?

Далее Монтень перечисляет труды классиков, посвященные половому вопросу: Стратон, Теофраст, Аристипп, Гераклид, Антисфен, Аристон, Клеанф, Сфен, Хрисипп... Небольшой экскурс в историю — об обожествлении неприличной части тела, о покрое одежды, подчеркивающей срамные части, о похабных рисунках, которые оставляют мальчишки на стенах общественных зданий, о наготе. О вожделении, об ухаживаниях...

О нелестной для женщин молве, о ревности, о брачном и внебрачном зачатии. О целомудрии и о рогоносцах...

Далее идет история Мессалины, упоминание Вергилия и Венеры, похвалы в адрес латинских авторов.

Плавный переход — к использованию языков, когда итальянский, а когда латинский, об особенностях французского языка... И вновь возвращение к предмету разговора — «я нахожу, что любовь, в конце концов, не что иное, как жажда вкусить наслаждение от предмета желаний, а радость обладания — не что иное, как удовольствие разгрузить свои семенные вместилища, и что оно делается порочным только в случае неумеренности или нескромности».

Что думал о любви Сократ? А также ессеи, Плиний, афиняне?

«Стихи двух поэтов, повествующих о любострастии со свойственной им сдержанностью, раскрывают, как мне кажется, и освещают его с возможной полнотой».

Любовь испанцев и итальянцев более почтительная, робкая, чопорная, скрытная.

О продажных женщинах, о свободе, предоставленной француженкам, об охлаждениях любящих...

Как всегда неожиданно, Монтень вновь начинает заниматься исследованием самого себя — рисует свой портрет, о своем любовном опыте — пространно и в разных ракурсах... И завершаются эти рассуждения («поток болтовни») ссылками на Платона, Антисфена...

«Гораздо легче обвинить один пол, нежели извинить другой. Вот и получается, как говорится в пословицах: потешается кочерга над сковородой, что та закоптилась». Такова последняя фраза.

В академическом издании 1960 года это эссе занимает 75 страниц!

Напомним, называется оно «О стихах Вергилия» — дотошный читатель может самостоятельно ознакомиться с содержанием этого диковинного произведения — мы, конспективно пересказав его, хотели лишь дать представление о ходе мысли философа.

Теперь настала пора ответить на вопрос — много ли мы узнали из этого эссе о стихах Вергилия?

Имя Вергилия упоминается всего 2 раза. Еще 2 раза использована формула «два поэта» — там, где речь идет о Горации и Вергилии.

Отметим, что сам Вергилий цитируется в эссе 15 раз, Гораций — 12, Катулл и Овидий — по 9 раз... А есть еще несколько десятков авторов, цитаты которых разбросаны по всему тексту (в том числе и Марциал).

Но какое отношение имеют эти вопросы пола к стихам Вергилия? Посвященным, видимо, это было понятнее, чем современному массовому читателю. Мы тоже не беремся прочитать полный стеганографический смысл этого эссе. Но попытку «взлома» осуществим.

И для этого воспользуемся ключом, который дал сам Монтень в своем эссе «О дружбе». Вот он:

«Присматриваясь к приемам работы одного находящегося у меня живописца, я загорелся желанием последовать его примеру. Он выбирает самое лучшее место посередине каждой стены и размещает на нем картину, написанную со всем присущим ему умением, а пустое пространство вокруг нее заполняет гротесками, то есть фантастическими рисунками, вся прелесть которых состоит в их разнообразии и причудливости. И по правде говоря, что же иное и моя книга как не те же гротески, как не те же диковинные тела, слепленные из различных частей как попало, без определенных очертаний, последовательности и соразмерности, кроме чисто случайных?»

Воспользуемся этим ключом и поищем ту самую «середину стены» в эссе «О стихах Вергилия», ибо мы уже убедились, что все остальное пространство занято причудливыми случайными гротесками.

В середине эссе (как мы смогли ее высчитать) находится цитата из Ювенала: «Наложи засов, держи ее взаперти: но кто устережет самих сторожей? Твоя жена хитроумна и понесет от них».

Посмотрим на поэтическое окружение этой цитаты.

До нее цитируется Марциал: «Меня меньше возмущает более бесхитростное распутство».

После нее цитата из Лукреция: «Кто повелевал столькими легионами и был лучше тебя, бесстыдный во всех отношениях».

Попробуем выстроить связный «сюжет»:

Марциал знает, что прелюбодеяние было хитроумным. Ювенал считает, что хитроумная жена согрешила со сторожами, призванными ее охранять. Лукреций считает, что этому способствовал тот, кто повелевал «столькими легионами».

Переводя на понятный нам язык, мы видим, что не зря Монтень так всесторонне размышлял о любви, заполняя причудливыми гротесками пустое пространство стены: посереди ее написано главное о Вергилии — а именно то, что нам известно об Эдуарде де Вере, графе Оксфорде.

О Вергилии, авторе «Буколик», «Георгик» и «Энеиды» мы знаем, что он едва ли не всю сознательную жизнь уединенно творил и жил в своем именьице... недалеко от сабинского поместьица Горация... О женах их и детях античная история ничего не сообщает...

А вот Эдуард де Вер, как мы помним из предыдущего нашего изложения, «дитя государства», агент английской разведки, женившийся на дочери всесильного лорда Берли, Уильяма Сесила, и затребовавший у нее развод, ибо родившегося у нее ребенка своим не признал — видимо, обвинял тестя в том, что тот, «повелевавший легионами английских шпионов», не углядел за дочерью или помог ей согрешить...

Желающим поломать голову над эссе «О стихах Вергилия», возможно, удастся найти и другие скрытые смыслы в этом произведении. Мы же пока ограничимся сказанным.

И сделаем два небольших добавления.

Первое — о Лукреции. Автор поэмы «О природе вещей» Монтенем цитируется нечасто, но почти всегда цитаты из Лукреция искажены... Иной раз существенно. Мы полагаем, что это может быть вызвано только одним — применением еще одного приема стеганографии. Следующего за ссылками на плохую память. Вольно обращаться с высказываниями можно лишь тогда, когда они принадлежат тебе самому! Таким образом, мы приходим к мысли о том, что «блюстители народа римского» — Гораций и иже с ним чествовали в лице кавалера Мишеля Монтеня — самого Лукреция! Вот почему имя его не названо в «золотой грамоте»...

И здесь будет уместно сказать несколько слов о Лукреции — увы, историкам неизвестны точные даты его жизни, даже словарь Брокгауза и Ефрона приводит два варианта с разницей в 4 года... Оба варианта, однако, указывают одинаковую продолжительность жизни Лукреция — 44 года! Незадолго до смерти якобы он и написал блестящую поэму «О природе вещей». И закончил жизнь самоубийством...

Применяя эти данные к жизни Мишеля Монтеня, получаем следующий вывод — философская поэма «О природе вещей» была написана им незадолго до 1577 года, и почти сразу он был «записан в Книгу Смерти»... (Заметим в скобках, что у Монтеня есть эссе «О том, что философствовать — это значит учиться умирать», в котором он обильно цитирует поэму Лукреция «О природе вещей»).

Лукреция более не существовало. С этого момента автор, возродившийся под национальным именем, начинает писать на родном французском — и в 1581 году выпускает первый том «Опытов», приезжает в Рим, где ему «дает римское гражданство» еще живой Гораций...

Заимствования из Лукреция и подражания ему — во множестве находятся у младших его современников Вергилия, Горация, Овидия.

Теперь, в 80-е, после прохождения «папской цензуры», ничто не мешает «воскресшему» Монтеню цитировать «мертвого» Лукреция... И изменять его цитаты как ему заблагорассудится. И даже смело отвергать сравнение Вергилия и Лукреция — в пользу последнего.

(Согласно традиционной скалигеровской истории оба — и Гораций и Лукреций — сосланы в I век до нашей эры! — и жили они в Великой Греции, то есть на юге Италии, близ Неаполя. Мы думаем, что греческие аллюзии были одним из принципов стеганографии. В ней Неаполь назвался Афинами. А остров Пафос находился где-то там, где обитали английские поэты шекспировской эпохи.)

И второе соображение. Не претендующее на истину, но позволяющее придать некое новое измерение эссе «О стихах Вергилия». Это эссе из третьей книги «Опытов». Она писалась в конце 80-х годов XVI века. Монтень, очевидно, занимавший довольно высокий пост в духовной иерархии Рима, давал советы французскому королю в письменном виде... Ничто не мешает нам предположить, что его советами могли воспользоваться «Гораций» и «Вергилий» — один, завершив свою литературную карьеру в имперской литературе латинской культуры, уже под именем Филипа Сидни умер (1586), а под именем Голубя томился на острове Пафос... Другой, завершивший свою литературную карьеру под именем Вергилия, продолжал колесить по Европе под итальянским именем Джордано Бруно, для прочих же безвылазно сидел (с 1586 г.) на пенсии в своем имении... Но над этим вторым сгущались тучи... Нет сомнения, что Монтень знал о его аресте в Венеции... О его приезде в Рим и заключении в свинцовую тюрьму, из которой он бежал...

Только после смерти Монтеня в 1592 году наступила пора следствия по делу Джордано Бруно, завершившаяся по легенде в 1600 году... Но есть основания думать, что «римская прокуратура» — Доминиканский орден — еще в 1592 году вынесла приговор о сожжении еретика...

Мы думаем, что Мишель Монтень, говоря в эссе «О стихах Вергилия» так много о любви и браке, о разврате и увлечении, о плотской его стороне и о духовной, говорил о возможном будущем младшего коллеги — ведь он сам имел «опыт умирания» в латинской своей ипостаси. Как человек, умеющий давать взвешенные советы даже королям, Мишель Монтень мог стать и «крестным отцом» нового проекта — проекта воскрешения двух опальных латинских гениев под новым, единственным, национальным именем! Это был «духовный брак», давший единое Совершенное творение, и впоследствии в честеровской поэме мы прочитали именно о нем, о таинственном браке Феникса и Голубя — нераздельно вышедших из огня, возженного в жертвеннике Аполлона, — под именем Уильяма Шекспира!