Поиск



Счетчики






Яндекс.Метрика

Трагедия «животворящего духа» (Ю.Н. Солонин)

На старом гейдельбергском кладбище, занявшем склон возвышенности в южном пригороде, в стороне от людных дорожек и посещаемых памятных захоронений устроена небольшая терраса. Посреди нее покоится большой черного гранита кубообразный шлифованный камень. На его лицевой стороне издали видна вырезанная во всю ее длину скупая надпись: Gundolf. 20 Juni 1880 — 12 Juli 1931.

Когда-то могила была основательно благоустроена: к ней вели каменные ступени, площадка была вымощена таким же серым камнем с местом для двух небольших клумб. В этом чувствовалось сдержанное величие. Все говорило о том, что лицо, покоящееся в могиле, было достойным, всем известным и не нуждавшимся в дополнительных свидетельствах.

Ныне не видно, чтобы могила находилась под попечительным присмотром; вокруг нее ощущаешь, скорее, запустение, неизбежное следствие забытости. Вырезанное на камне имя никому ни о чем не говорит. Мирская слава — мираж, зыбкий и легко рассеивающийся под дуновениями ветров времени. Такая доля уготована всем людским деяниям, да и самим их виновникам — мысль, никогда не имевшая достоинства новизны и оригинальности. И все-таки: кто же такой Гундольф, на чем строилось убеждение в его общеизвестности?

Энциклопедические справочники и биографические словари вносят первое пояснение1. Они свидетельствуют, что Фридрих Гундольф, литературовед и историк литературы, в годы своей творческой активности обладал огромной, доходившей до беспрецедентности, известностью в немецком научном мире и даже вне его. Науки, в которых он работал, ему удалось вывести за жесткие рамки второстепенных эмпирических дисциплин, представить их как важнейшие составные части науки о духе и культуре. Фр. Гундольф заявил о новом понимании художественного творчества и сущности самого творения, искать истоки которого безнадежно в ворохе фактов и обстоятельств жизни творца, его среды, в особенностях относящегося к нему времени, безразлично какими бы они ни были: политическими, экономическими или социальными. Творческая личность определяет свои творения совершенно иными связями, образуя с ними органичное единство, «феномен» в том понимании, которое было утверждено философией Гуссерля. Вместе с тем концепция Гундольфа находилась в согласии с философией культуры В. Дильтея и вызванного ею движения в интеллектуальной среде Германии. Гундольф не был склонен к метафизическим спекуляциям, равно как и к философским декларациям. Его сила сказалась в мастерской, доходящей до художественного совершенства интерпретации литературного творчества, стремящейся передать тайну его целостной неповторимости.

Итак, необыкновенная известность Гундольфа в интеллектуальной среде, оригинальность его исследовательской установки, соединившей в себе научный и философский подходы к предмету понимания, к тому же отвечающие новым духовным тенденциям, утвердившимся в начале прошлого века благодаря Э. Гуссерлю, В. Дильтею, А. Бергсону и др., казалось бы, надежно гарантировали ему прочный и продолжительный научный авторитет. Но этого не случилось. Гундольфу не удалось создать школу в историко-литературной науке. И это при том, что его лекции в Гейдельбергском университете вызывали ажиотажный интерес, равно как и научные доклады, сделанные им в различных научных центрах Германии. Писавшие о нем отмечали определенное влияние гундольфовского подхода на ряд исследователей и интеллектуалов. В первую очередь называют Э. Бертрама, у которого оно проявилось в «Ницше. Опыт мифологии» (1918)2. И тем не менее школы не возникло. Скорее всего, сам Гундольф стал пусть и ярким, но все же одним из представителей утвердившейся философии культуры, оперировавшей эмпатическими приемами проникновения в глубины творческого процесса, интуицией и психологизмом. Кроме того, его труды несли на себе настолько выразительный отпечаток индивидуальности и неподражаемой оригинальности, что сами по себе полностью замыкались на личности Гундольфа.

Как бы то ни было, с кончиной Фр. Гундольфа это направление в литературоведении потеряло своего самого главного и яркого представителя. Последующая деградация его казалась неизбежной. Но ситуация радикально изменилась в худшую сторону, когда менее чем через два года после кончины Гундольфа в стране установилась нацистская диктатура. Как известно, изменились все духовные основания, бывшие ведущими в Веймарской республике. Отброшено всякое понимание культурной жизни, если оно не покоилось на принципе «крови и почвы», на культе «фелькиш». Не приходится говорить, что еврейское происхождение Гундольфа автоматически накладывало запрет на любое пользование его сочинениями и вычеркивало само его имя из научного и литературного сообщества Германии. Сохранились разительные примеры демонстративного расчета с прошлым теми, кто принял новый режим и освятил себя его ценностями. упоминавшийся Э. Бертрам постепенно отмежевался от круга Стефана Георге. Т. Манн объяснил это тем, что «его протестантизм и германизм сопротивлялся римско-имперским и иезуитским тенденциям этого священного кружка». Возможно, оно и так, но куда более убедительно звучит следующая мысль Манна: «К тому же, на взгляд Бертрама, там было, наверно, слишком много евреев». (Если бы на то требовалось его согласие, говорил он, Гундольф никогда бы не стал ординарным профессором.)3

Замалчивание творчества Гундольфа, начавшееся со времен нацизма, продолжалось и после его крушения. Если со второй половины 40-х годов стали восстанавливаться оборванные традиции, преданные забвению имена и труды, то Гундольфа это не коснулось, в сущности, ни как личности, ни как мыслителя. Отдельные переиздания его работ, в частности такого принципиального сочинения как «Шекспир и немецкий дух», не вызвали сколько-нибудь заметного интереса к идеям, на котором оно покоилось. Более того, были высказаны резко неприязненные оценки всего, что было создано Гундольфом. Рассмотрением причин такого положения дел занялся в свое время Виктор Шмитц, один из позднейших слушателей Гундольфа, сохранивший представление о значительном месте Гундольфа в немецкой умственной жизни4. В 1962 году он рискнул издать сборник его статей, очерков и извлечений из важнейших сочинений5. Автор рецензии на это издание признал затею возбудить к нему внимание пустой и ненужной. Он утверждал, что Гундольф является представителем «давно изжившей себя эпохи, которого, вместе со "школой Георге" давно следовало бы выбросить за борт»6. Сходных, может быть более мягко выраженных, суждений было немало.

Поднимая вопрос о значении Гундольфа, Шмитц обращал внимание на то, что многого в духовной жизни Германии Веймарской эпохи понять нельзя, не обращая внимания на место и значение в ней Гундольфа. Но и нынешнее состояние наук о культуре и культуры в целом не может быть верно истолковано, если не учитывать скрытые импульсы его влияния и неявную полемику с его идеями и оценками художественного наследия. А между тем о Гундольфе в общем-то и знали только то, что он небольшой поэт из круга Стефана Георге. Прояснение могло произвести издание их переписки, предпосланное основательным очерком правоверного георгеанца Роберта Берингера, содержавшим весьма основательную характеристику личности Гундольфа7. Но в силу специфики издания оно было знакомо лишь узкому кругу специалистов. «Научный же мир и общественное мнение полностью обошли Гундольфа»8. Почему в оценке его не происходило перелома, ответ был дан с подкупающей ясностью: в послевоенное литературоведение пришли новые методы, новое понимание его проблем и самой сути предмета, возник новый понятийный язык и стиль научного мышления, с которым гундольфианская научная манера не только не вяжется, но и вообще предстает неуместным анахронизмом9.

Вердикт впечатляет своей ясной определенностью. Но следует учесть, что он относится к такой стороне культуры, которая по природе своей менее всего отвечает однозначности ее понимания. Объяснение художественной деятельности и ее продуктов, проникновение в глубины творческой личности, в чем неутомимо упражняются мыслители самых несоразмерных между собой масштабов, включая самих творцов, порождают неиссякаемый поток всевозможных учений, теорий, толкований. Предпочтения в выборе последних менее всего зависят от их убедительности или достоверности. Обычно они согласуются с преобладающими на данный момент философскими, социологическими и подобными им воззрениями, определяющими общий духовный или, более узко, интеллектуальный характер времени. Оценка научного наследия Гундольфа произнесена была в обстановке, когда центральное место в культуре, казалось бы, навсегда упрочилось за рационализмом, который имел за собою поддержку как в здравом смысле, так и в критической аналитике, раскладывающей любое сложное интеллектуальное состояние на элементарные компоненты, каждый из которых с неоспоримой наглядностью соотносится с простейшими эмпирическими элементами фактуальной реальности. Все должно быть доказано, обосновано, эмпирически подтверждено и непротиворечиво сведено в соответствующие предметным особенностям системы. Кстати, последнее понятие энергично отбрасывалось Гундольфом, но зато оставалось средоточием интеллектуального движения, получившего название сциентизма.

Сциентизм означал не только общую ориентацию культуры на науку как высшую ее ценность, но и понимание всей умственной деятельности как целеустановочного, следовательно, прагматического познания. То, что наука совершает эту миссию наиболее успешно, побуждало видеть в ней образец для всякой духовной деятельности и сводить последнюю до формально-конструктивных рациональных процедур. Большая часть XX века прошла под лозунгами перестройки всего необозримого и, казалось, анархистки-неупорядоченного мира, учений и толкований о человеке, культуре, творческой деятельности, истории по регламентным предписаниям этого сциентизма. Все они должны становиться настоящими науками, чтобы отвечать своей миссии и получить благосклонность разума. Гундольфовская позиция ни при каких допущениях не отвечала этой тенденции. Более того, полезно обратить внимание на то, что время деятельности Гундольфа как литературоведа пришлось на время кризиса, постигшего рационализм в том виде, который был придан ему позитивистской философией XIX века. Рационализм показал свою недейственность в той сфере, которая представлялась порождением его всемогущества, — в естествознании. Если кризис охватил теоретические устои естествознания, то что же говорить о ситуации в культуроведении!

Философия предложила ряд проектов выхода на иное видение всех миросозерцательных проблем. Их своеобразие — попытка выйти за границы рационалистического ригоризма. Мы не будем втягиваться в изложение в общем-то известных образцов этих философских программ. Ограничимся простым называнием имен некоторых их создателей, чтобы понять нашу мысль. Это А. Бергсон, В. Дильтей, Э. Гуссерль. Помимо них было много менее известных мыслителей, даже тех, кто принадлежал к миру строгой науки. Если иметь в виду немецкие реалии, то стоит назвать хотя бы Х. Дриша и Я. Икскюля, своими научно-философскими воззрениями предуказывавшими движение по иным интеллектуальным стратегиям.

Отход от постулатов естественнонаучного рационализма позитивистского толка был настолько значителен, что даже теоретики, начинавшие свою духовную карьеру под знаком трактовки культуры и антропологии в понятиях и методами естествознания, перешли на радикально противоположные позиции. Это относится к Г. Кайзерлингу с его философией смысла и особенно к Л. Фробениусу, перешедшему от попыток дарвинистического объяснения сущности культуры и механики культурных кругов к трактовке ее как живой органической целостности, ядро которой образует ценностно-витальная пайдеума. Неожиданно воспряла, казалось бы, забытая в дебрях бесчисленных мантических наук далекого прошлого физиогномика в трактатах Р. Касснера. Л. Клагес, в свою очередь, вознес до культурантропологических вершин свою версию графологии, превратив ее вскоре в составную часть общего учения о человеке — характерологию. Даже если мы упомянем Л. Циглера и Т. Лессинга, то далеко не исчерпаем перечень тех, кто в начале XX века дал образцы философии культуры, философии истории и философской антропологии несциентистской редакции.

Достойно примечания, что те, кто оставался в русле научно-рационалистической традиции, нередко искали пути к смягчению ригоризма его критериев, вводя новые понятийные комплексы. Мы имеем в виду Макса Вебера и Ганса Файхингера. О первом еще будет повод поговорить, второй же философ, похоже, плохо известен в нынешнем ученом сообществе. Ему принадлежит «философия фикционализма», в которой сделана попытка синкретического объединения различных школ позитивизма и «критической философии» ради доказательства фиктивного статуса всех культурно-духовных элементов: науки, религии, права, морали и т. п. Культура как комплекс этих фиктивных компонентов неизбежно находится в процессе постоянных трансформаций. Поскольку культура есть способ приспособления человека к жизни, а фикции есть изобретения его ума в качестве непосредственных орудий этого приспособления, то, как только их эффективная польза теряется, человек заменяет их новыми, более действенными, — и тем самым разом или постепенно происходит изменение всего состава культуры и ее самой. Очевидно, что в этом случае интеллект выполняет существенно иные функции, чем те, которые ему полагались в рамках традиционного сциентизма.

Гундольф не был в строгом смысле философом, а предстал литературоведом, хотя в своих интересах и в понимании сущности этой науки уходил от ее тесных границ далеко в сторону философии. Но он сыграл значительную роль в развитии антисциентистского сдвига в гуманитарном знании. Гундольф не пошел по пути сомнений в значимости старых методов, усовершенствования понятий и расширения новых объяснительных техник. Все подобные паллиативы им были отброшены — речь могла идти только о принципиально новом понимании всего дела литературоведения и в особенности истории литературы. Именно эта установка звучала в университетских лекциях, докладах и воплотилась в сочинениях Гундольфа. Ему претила профессионализация этой сферы культуры со строгим разграничением предмета, понятий, с дотошной скрупулезностью в фактических деталях, биографических мелочах и учетом всех факторов среды и обстоятельств, якобы значимых для объяснения природы творческого процесса и возникшего в нем произведения. В противовес этому Гундольф возвышал литературоведение над границами его как профессии до животворной истории культуры и науки о духе. Он преодолел завороженность исследователя фактичностью и переориентировал его внимание на идеи и силы, пропитывающие духовную жизнь творца и являющиеся истинной причиной всего поэтического. В центре внимания должен стоять творец, а его творчество есть истинная и единственная жизнь заключенного в нем духа. Все необходимое для понимания содержится в искусстве, в его творениях, а всевозможные предпосылки, условия среды, источники, отношения следует рассматривать в лучшем случае как второстепенное, нечто в роде приуготовления (Vorschule) к последующему воззрению на само произведение искусства и его создателя. Прежнее литературоведение дробило внимание на деталях, на единичных явлениях, новое же изначально ориентировано на созерцание сущности. Все дело в том, что надо овладеть способностью видеть целое, абсолютное, исключительное и в этом смысле общечеловечески значимое. Такая способность достигается, если не отграничивать познание, а соотносить его с другими процессами духовной жизни и в первую очередь с верой10.

Но, как бы значителен ни был сдвиг, ослаблявший позиции традиционного рационализма, он не мог его обессилить и тем более преодолеть. Он даже не сформировался в мощное духовное явление, обособившись в «философию жизни», утонувшую в море бесчисленных философских школ. Сдвиг не привел к глубоким изменениям в господствовавшей ментальности людей ученого мира, он не привел и к интеллектуальным результатам, продуктивность которых была бы для всех бесспорной. Зато сциентизм проявил жизнеустойчивость — существенно усовершенствовав свои принципы, он оказался в состоянии сохранить позиции едва ли не до конца XX столетия. Его оппоненты в сущности превратились в маргинальную линию культуроведения11.

Сказанное, как представляется, объясняет, с одной стороны, успех и внимание к Гундольфу в обстановке кризиса и критики рационализма — его сочинения на какое-то время родили иллюзию начала принципиально нового по своим возможностям литературоведения. С другой же стороны — быстрое истощение этого интереса, подкрепленного разочарованием, что в его трудах и представленном воззрении нельзя найти материала, позволяющего построить общедоступный метод подхода к истолкованию разнообразных видов творчества и художественного процесса. Отсутствие инструментальной составляющей, методологии было воспринято как существенный недостаток позиции Гундольфа. Кстати сказать, это отнюдь не случайный недосмотр или упущение: Гундольф, насколько можно судить, принципиально отрицал методологию и само понятие метода как предрассудок рационализма, ограничивающий свободу ученого. Конечно, в текстах Гундольфа можно найти немало трафаретного, повторяющиеся ходы мысли и другие интеллектуальные константы. Но это не свидетельства структурной упорядоченности текста как результата его методологической упорядоченности. Гундольф вместе со своими великолепными писаниями остался в стороне от вновь упрочившегося сциентизма, не подобравшего к ним адаптивных техник. Как у алхимика, поражающего несведущего наблюдателя эффектами своих загадочных преобразований веществ, но не раскрывающего их таинственных предписаний, так и у Гундольфа очарование его волшебным проникновением в глубины творческой жизни корифеев немецкой духовности действовало, пока сохранялось обаяние неповторимой художественности его трудов, замыкающейся на личности мыслителя и более никому недоступной. Можно было поддаться влиянию Гундольфа, такие примеры известны, и при этом не обрести навыков и приемов его работы для самостоятельного движения вперед. Именно в связи с этим и родилось убеждение о нем как эзотерическом мыслителе, принципиально несовременной частичке давно исчезнувшего интеллектуального мира.

Но насколько оно может быть признано окончательным приговором? Некоторые тенденции в современном гуманитарном знании (и шире), сказывающиеся и в литературоведении, позволяют сделать осторожное, но все же перспективное предположение, что в нем меняются приоритеты, возникают новые представления о предмете, границах научных размежеваний и т. д. Немаловажно и то, что четко вырисовывается стремление литературоведения отрешиться от профессиональной замкнутости и перейти к интенсивному поиску взаимодействий с социальной философией, философией культуры и антропологией. В этих условиях, в чем-то схожих с теми, которые определили исследовательскую философию Гундольфа сто лет тому назад, можно предсказать почти неизбежное обращение внимания на его наследство. Возможно, издаваемое сочинение — знак такого поворота. Как отмечает тот же Шмитц, который как раз и причислил себя к самым последним ученикам Гундольфа, труды последнего вне отношения к ним входят в разряд классических трудов по литературоведению. Они суть шедевры историко-литературной науки, особенно в отношении классическо-романтической эпохи, изобретателем и истолкователем которой он в значительной мере и выступал (романтики, Гёте, Клейст, рецепция Шекспира в немецкой культуре, Гёльдерлин и др.). И если послегундольфовское литературоведение достигло немалых результатов, особенно в методах интерпретации, техниках анализа и проч., то труды Гундольфа показывают способы выхода из замкнутой традиции на новые познавательные перспективы. В частности, имеет особое значение гундольфовский опыт целостного представления творца и его творения, то есть связанных не формальными каузальными отношениями, а глубоко в их сущности коренящимся единством. Поучителен и его опыт мастерски извлечь из самого художественного произведения средства для понимания, не требующего привлечения внешних факторов, и еще менее результатов предшественников, несущих в себе, как правило, ложные предпосылки12.

Тем не менее Фридрих Гундольф пока остается в тени неведения не только у нас, но и на своей родине. Спорадически появляющиеся переиздания некоторых сочинений не способны вызвать широкий интерес к их автору. Еще более редки исследования, посвященные немецкому литературоведу. Чаще всего о Гундольфе вспоминают в связи со Стефаном Георге13. Последнее неизбежно ввиду особой общности, которая существовала между ними на протяжении почти двух десятилетий. Но такой подход вел к представлению о Гундольфе как о фигуре вторичной, как и всех тех, кто входил в поэтически-духовное окружение выдающегося немецкого поэта. Конечно, говорить о Гундольфе — значит уделить внимание той духовной и научной среде, в которой он жил, говорить о тех мыслителях, подобных М. Веберу, с которыми он не просто общался, но вырабатывал и оттачивал собственное понимание культурной традиции «германского духа». Интеллектуальная сторона его личности куда более значительна, чем биографическая в обычном понимании. Жизнь Гундольфа небогата событиями. Переломное время, в которое ему довелось жить, мало затронуло его своей событийной стороной. Научные и художественные интересы доминировали в его жизни. О них-то и будет преимущественно идти речь.

Жизненный путь Гундольфа, если понимать его в узко биографическом плане, можно было бы признать как успешно сложившуюся карьеру ученого и университетского профессора, получившего значительную известность и признание студентов. На него, как говорится, «шли».

Родился Фридрих Гундольф, как было сказано в начале, 20 июня 1880 года в Дармштадте, в семье ординарного профессора математики Зигмунда Гундельфингера (1846—1910)14.

Семья, похоже, была состоятельной и по своему образу напоминала жизнь тестя Томаса Манна А. Прингсгейма (кстати, тоже известного математика), то есть интересы отца вовсе не поглощались его профессиональными занятиями, а распространялись на искусство, философию, религию и даже политику15. Во всех отношениях семья чувствовала себя принадлежащей к немецкому культурному миру, хотя была генетически еврейской. Но об этом в ней не думалось и, более того, изгонялось из сознания.

Дармштадт, небольшой немецкий город, с конца XIX столетия стал играть значительную роль в немецкой художественной жизни. Его облюбовали художники-модернисты и создатели «юнгштиля», образовав в нем особую культурную среду. Являясь столицей небольшого Гессен-Дармштадтского герцогства, город потерял всякое политическое значение после создания Второй Империи (1870). Но, стремясь сохранить значение и даже вернуть себе блеск, он стал привлекать и поощрять артистические и интеллектуальные силы как Германии, так и извне. Так, в 1919 году по приглашению герцога в нем обосновалась «Школа мудрости» и действовала вплоть до 1933 года. Ее создатель философ Герман Кайзерлинг был движим амбициями воспитать особую духовную элиту, способную внести в мир ценности, объединяющие все культуры мира и выводящие человечество из тупиков, в которые вогнала его современная цивилизация.

Гундольф закончил знаменитую дармштадтскую гимназию, в которой учились такие выдающиеся немцы, как Георг Бюхнер, Юстус Либих, Вильгельм Дильтей. Среди выпускников этой гимназии значились знаменитый поэт, создатель немецкой поэтики нового стиля Стефан Георге (1868—1933), Карл Вольфскель (1869—1948) и Карл Август Клейн (1867—1952). Со всеми ними у Фр. Гундольфа не просто сложились тесные духовные и дружеские взаимоотношения, но их судьбы настолько переплелись, особенно со Стефаном Георге, что без признания этого обстоятельства биография его не только скудеет, но и попросту становится невозможной.

Наоборот, дармштадтский университет не представлял собой привлекательное учебное заведение, и, по немецкому обычаю, высшее образование Гундольф предпочел получить в университетах Мюнхена, Гейдельберга и Берлина, где изучал историю искусства, немецкую литературу и философию. Из многочисленных университетских учителей Гундольфа укажем только на Дильтея и Вёльфлина. Первый имел на него особенное интеллектуальное влияние, сказавшееся позже в формировании философии культуры, положенной Гундольфом в основание его литературоведческой концепции. В 1903 году он защищает в берлинском университете диссертацию «Цезарь в немецкой литературе». Ее публикация закладывает начало научно-литературным трудам Гундольфа как ученого16. Первоначально Гундольф выступает публикатором, и в этой деятельности сразу же обнаруживается интерес к периоду немецкой литературы, отмеченному по времени рубежом XVIII—XIX веков, а по предметности творчеством Гёте, но вначале — романтиков. В 1907 году он выпустил избранную переписку романтиков, охватывающую почти 40 лет их деятельности: 1786—1824. Гундольф снабдил издание своим литературоведческим введением «О романтической школе» и скупыми комментариями17. Видимо, стоит отметить, что переписку открывает письмо Каролины Михаэлис, прозванной «музой романтиков», к сестре Лотте. Именно ее образ, закрепленный (единственным во всем издании) графическим портретом, властвует над всей перепиской, вошедшей в издание.

Для Гундольфа романтики — последнее духовное и плодотворное движение. Как современник упрочившегося модернизма он еще не мог иметь ясного представления о его размахе, хотя бы в сфере художественной жизни. Но в его оценках культурных эпох, может быть, сказалось и восхищение романтиками, а также неприятие филистерско-мещанской культуры и самодовольно-ограниченного в высших запросах немецкого обывателя, ставшего главной фигурой так называемой вильгельмианской Германии. Сошлемся на следующие заключенные в докторском сочинении Гундольфа суждения: «Знаками времени после смерти Гёте и после падения романтики, последнего великого духовного движения, являются раздробленность, политическое делячество, отсутствие всяких эстетических измерений и лишенное творческой способности сознание. Упразднение всех великих духовных тенденций имело следствием, что индивид, наоборот, стал уходить в самого себя без связи с жизненным током, либо, насколько он был творческим и мог себя выразить, шел к самоотражению, душевному анализу или к критицизму в отношении себя и других. В ином случае он мог без собственного глубинного отношения литературно-механически употребить мотивы великих предшественников: Гёте, Шиллера, Шекспира или романтиков»18. По Гундольфу, первую позицию самоуглубления представляли Гейне и Геббель, вторую — эпигоны классиков его времени. Таким образом в контексте литературоведческого исследования невольно проступил облик социального мыслителя, от которого Гундольф пытался отстраниться19.

Уже в докторской диссертации Гундольфа можно обнаружить начатки понимания литературного процесса как составной части общей духовной истории (Geistesgeschichte), автономной от социальной обусловленности, которое вскоре разовьется в своеобразное литературоведческое учение и, более того, в философию культуры.

В работе поставлена задача проследить складывание образа Цезаря и тенденции, приводящие к изменению мифа о нем. Гундольф не обращается к общей социально-исторической панораме эпох, внутри которых складывалось то или иное представление о Цезаре20. Исследуемую фигуру он воспринимает не в ее социально-психологических мотивациях, как это делалось в некоторых школах современного ему литературоведения, а как культурно-историческую модель или целостность (Gestalt). Хотя главный материал берется им из поэзии, Гундольф ищет его во всей доступной литературе, то есть и исторических анналах и устной традиции, именно чтобы уловить характер всеобщей атмосферы, из которой следует объяснить сей образ21.

Всякое воззрение, идейную предпосылку, находимые им в источниках, а исследуемое время охватывает более восьми веков, начиная с X века, Гундольф толкует «всегда как культурные воззрения», как порождение духа культуры. Эта установка будет в дальнейшем непрестанно разрабатываться. Вторая особенность исследовательского приема Гундольфа — избегать крайностей индивидуализации и обобщения («единичностей я точно так же избегаю, как и обобщений»). Третий момент, касающийся уже важнейшей в то время проблемы, а именно генезиса «германского духа», состоял в утверждении, что его корни покоятся в недрах римской имперской традиции. Он-то и объясняет выбор, на первый взгляд, странной и отвлеченной темы диссертации.

После памятного 1870 года в Европе, и особенно в Германии, вновь вспыхнул давнишний спор: вклад каких народов и культур определил европейскую культуру и историю. Полемика велась двумя, в сущности, не научными, а политико-идеологическими партиями: романистов и германистов. Средоточием первых была французская историческая наука, всячески выдвигавшая определяющую роль романских народов, якобы наиболее органично воспринявших ценности и формы римской империи, заложивших основы их языка, психических комплексов, государственных и юридических институций. Германисты исходили из того, что германские народы в столетия «великого переселения народов» и позже уничтожили римскую государственность и весь дух римской жизни, заменив их новыми основами жизни молодых, энергичных народов. Что есть значимого в европейской истории, то привнесено ими, и в первую очередь — особый духовный культурный комплекс. Оттого-то германские народы — прежде всего народы культуры, духовности. Эта антитеза, безусловно, отложилась в глубинных смыслах, противопоставивших «цивилизацию» (романтический тип жизни) и «культуру».

Позиция Гундольфа, хотя еще и далекая от надлежащей обоснованности, несколько иная. Он указал на восприятие в немецкой традиции с самого ее начала личности и имени Цезаря как высшего символа римской культуры. Это выразилось в том факте, что именно оно было древнейшим заимствованием для обозначения высшего достоинства: Kaiser, Kêsur, Keiser — и «превратилось в объединительный пункт всех отражений, которые у немцев составили восприятия о римлянах»22. Таким образом, немцы не в меньшей мере обладают правом считать римскую историю и культуру одним из своих первоначал, чем другие народы23.

История в ее обычном исполнении как наука загружена частностями; в ней стал превалировать интерес к индивидуальностям, что неизбежно ведет к описательности как главному историческому жанру. Гундольф признает важность внимания к историческим индивидам, но лишь постольку, поскольку они манифестируют собой тип, типичное. Каждая культура обладает рожденным ее духом набором типов, символизированных определенными личностями, в которых духовные свойства выражены с наибольшей полнотой и совершенством.

Введение механизма типологизирования при рассмотрении исторических персонажей не означает подмену живой индивидуальной образности некими абстрактными конструкциями. Утверждать подобное означает не понимать принципиальное различие между особого рода целостностями — типами и формальными логическими конструктами (класс, множество и др.24). Близко к этому понятию в немецком философском языке стоит понятие «гештальт» (Gestalt) — целостная конкретность, обладающая полнотой реальной предметности, особенно если оно относится к социально-философскому осмыслению культуры. Данное понятие чрезвычайно широко использовано в немецкой «науке о духе», в частности в философии истории: О. Шпенглер, Э. Юнгер, Г. Кайзерлинг, Х.С. Чамберлен, Т. Лессинг, М. Вебер, Ф. Теннис, О. Шпанн, Л. Клагес, Р. Касснер, Л. Циглер и многие другие. Фр. Гундольф входил в их число. Попытки найти русскоязычный эквивалент ему, насколько известно, не дали позитивного результата, и «гештальт» вошел надежно в наш научно-философский язык.

Для Гундольфа типологический подход к представлению истории в, так сказать, личностном аспекте означал очищение ее от частностей, прояснение ее материала и выявление тех жизнетворческих сил, которые концентрируются в типе и через деятельность совершенных его образцов сообщают истории ее сущность и движение. Конечно, тип — это целостность из однородных свойств, и в каждой культурной эпохе их набор различен. Свойства рыцарскости, духовного подвижничества, городского цехового ремесленничества, феодального мышления и прочее характеризует Средние Века. В последующие культурные эпохи появляются иные духовные целостности. Надо помнить, что у Гундольфа тип — это духовно-культурная сущность, что отличает его, например, от веберовского «идеального типа». Индивидуальность тогда приобретает продуктивное значение, равно как и понимание ее роли, когда она относится к типической группе.

Неожиданно в ходе рассуждений о трансформации образа Цезаря в контексте истории немецкой духовности возникает тема о Шекспире. Чувство неожиданности несколько сгладится, если мы обратим внимание на то, что Гундольф, в сущности, следует романтической традиции, открывшей Шекспира для немецкой культуры. И то, что в исторических драмах Шекспира Цезарь присутствует как один из их центральных персонажей, является лишь одной из мотиваций подключения английского драматурга. Но Гундольф приводит и иное обоснование: «он (Шекспир) принадлежит всему миру и оказал сильнейшее влияние на немецкую почву»25. Ни у кого в мировой литературе Цезарь не представлен с такой силой, полнотой и художественным совершенством. И именно природа творческой энергии Шекспира, как нам кажется, начинает интересовать немецкого литературоведа больше, чем собственно значение образа римского деятеля в немецкой литературной традиции.

Итак, в самом первом теоретическом исследовании Гундольфа возникла тема, реализации которой он будет уделять много внимания. Одной из важнейших черт шекспировского отношения к героям драм (исторических), Гундольф признал то, что мы позволили себе назвать отстраненным объективизмом: Шекспир не оправдывает и не осуждает, он создает (bildet). Вторую черту Гундольф видит во вневременной универсальности тех коллизий и типов, которые представлены в драматургии. Самый хладнокровный наблюдатель воспринимает борьбу вокруг персонажей, столкновение партий «за» и «против» них так, как если бы они встретились в его жизни. И в этом, полагает Гундольф, принципиальное отличие Шекспира от Гёте: у последнего нет установки на создание человека во всей его полноте; спорят не о сущности его героев, но об их значении, ценности. Его персонажи суть конструкты из природных и духовных сил. Гундольф высказывает мысль, что в этом приеме сказалась не особенность творческого дарования Гёте или его художническое видение, а сознательное нежелание быть подобным Шекспиру: «создателем человека, как Шекспир, он не был и не хотел быть». Увлечение последним доходит у Гундольфа до того, что он смело утверждает: «Исторический Цезарь был едва ли более многообразно понимаем, чем Цезарь Шекспира». Иными словами, литературный образ претендует на то, чтобы быть тождественным конкретной исторической личности. Кажется, от подобной иллюзии или художественной утопии, Гундольф никогда и не отходил.

Исследуя способы формирования цезарианского мифа в XIX столетии, Гундольф в качестве образца рассматривает художественное творчество Г. Гейне. Он находит в немецком поэте увлечение личностями Александра Македонского, Цезаря и Наполеона. Но его восхищение, якобы, имело в своей основе мощное эмоциональное чувство или чувственную интуицию (Anschauung); именно чувственность определила то поклонение и благоговение, которые Гейне запечатлел в своем творчестве. Однако они были недостаточными и вели Гейне по ложному пути — и Наполеон и Цезарь вдруг оказались у него носителями демократических идей. «В сущности, он сам был чувственно ориентированным индивидуалистом и по своим инстинктам вовсе не демократическим»26. Гейне — символизация неспособности современников решить задачу воспроизвести человека адекватно его сущности художественными средствами. И мы уже показали, что потеря способности не в преходящем безвременьи и таланте, а в самом свойстве культуры. Гундольф писал: «Представители современного общества лишены способности исторического переживания, великой силы творческого воображения (Gestaltungskraft), какой она была у Шекспира или по меньшей мере в Ренессансе или французском классицизме, которым еще были ведомы живая радость и участие в истории или в древности»27.

Вывод неутешительный; он констатировал дегенерацию художественной литературы в ее основной эстетической установке: творении культуры и времени в образах. Но то, чего лишилась литература по Гундольфу, сохранила и даже возвысила историческая наука. Только за нею остается надежда представить «единственно действительный» образ Цезаря. В лице Т. Моммзена наука заменила литературу. Обращаясь к его «Римской истории» и другим сочинениям, Гундольф видит в них образ Цезаря во всех его аспектах. Место полумифического завоевателя мира занял реальный политик. Героический профиль, фреска уступили место прекрасному, бесконечно нюансированному портрету. Но все же его главной заслугой Гундольф считает то, что во времена, которые слишком трезвы, расчетливы и гуманны(!), Моммзен обосновал личность Цезаря как носителя культуры и ее хранителя. Сверх того, Гундольф видит в том направлении немецкой историографии, на которое она встала благодаря работам немецких историков рода Моммзена, Ранке, синтез научности и художественности, по своей глубокой сущности никогда не противостоящих друг другу.

Мы остановились столь подробно на диссертации Гундольфа не в силу ее капитального научного значения, а чтобы показать возникновение многих тем, которые в будущем станут литературоведческой программой, и зарождение миросозерцательных и философских принципов, в свете которых она будет разрабатываться. Уже в этой первой работе обнаруживается и понятийный аппарат, или теоретический язык, выражающий воззрения Гундольфа. Он специфичен, но для ученика В. Дильтея и поклонника А. Бергсона вполне органичен: интуиция, чувственная наглядность, инстинкт, тенденция, эмоциональность, при ограниченном обращении к аппарату абстрактно-теоретического мышления, да и то в сдержанной манере...

Ю.Н. Солонин

8 июня 2014 года умер Ю.Н. Солонин. Среди материалов, над которыми он работал в свои последние дни, была и эта вступительная статья к книге Ф. Гундольфа. Юрий Никифорович не успел ее закончить.

Примечания

1. Отсылаем к Литературной энциклопедии (М., 1930. Т. 3): содержащаяся здесь статья о Ф. Гундольфе — в сущности, лучшее, что написано доныне о нем на русском языке. См. также: Gundolf, Friedrich Leopold // Neue Deutsche Biographie. Bd 7 (1966). S. 319—321.

2. Русский перевод: СПб., 2013. — Бертрам долгое время был другом Гундольфа, примыкал к поэтическому кругу Стефана Георге, что могло наложить отпечаток на его знаменитое сочинение, воспринятое позже как «влияние».

3. Манн Т. Письма. М.: «Наука», 1975. С. 252. — Автор этих слов сам долгое время почитал Бертрама своим другом и разрыв произошел только тогда, когда стало ясно, что последний полностью принял ценности и строй «новой Германии».

4. Schmitz Viktor A. Gundolf. Eine Einführung in sein Werk. Muenchen, 1965.

5. Gundolf Friedrich. Dem lebendigen Geist — Aus Reden, Aufsätzen und Büchern ausgewählt von Dorothea Berger und Marga Frank. Mit einem Vorwort von Erich Berger. Heidelberg, 1962.

6. Цит. по: Schwitz Viktor A. Gundolf. S. 9—11.

7. Stefan George — Friedrich Gundolf: Briefwechsel / Hg. von R. Boehringer mit G.P. Landmann. Muenchen, 1962.

8. Schwitz Viktor A. Gundolf. S. 5.

9. См.: Neue Deutsche Biographie. S. 319—321.

10. Schwitz Viktor A. Gundolf. S. 9—10.

11. Университетское сообщество Германии («мандарины») строго блюло чистоту своих научных рядов. Так, В. Дильтей рекомендовал Г. Кайзерлинга на философский факультет Берлинского университета, но этому воспротивился один из столпов сциентизма — Алоиз Риль, который был поддержан коллегами. И Дильтей отступил. По такой же причине не попал туда и сам Гундольф.

12. Schwitz Viktor A. Gundolf. S. 11, 162. — Последнее демонстрируется Гундольфом специфическим стилистическим приемом, призванным воспротивиться выхолощенной научности. Он никогда не цитирует ученые труды своих предшественников, относящиеся к той же теме, у него нет и ссылок на других авторов, и дискуссий с альтернативными позициями, а равно и других свидетельств «компетентности».

13. Так оценен он в материалах капитального исследования о Георге в монографии: Вибраний Стефан Георге по-українському та іншими передусім словянськими мовами / Вид. I. Костецький, О. Зуевський. Т. 1—2. Мюнхен, 1971—1973.

14. Начав свою научно-литературную деятельность, его сын Фридрих сменил родовую фамилию на Гундольф, под которой и вошел в немецкую литературу. Новую фамилию не следует рассматривать как псевдоним, и его младший брат Эрнст в свою очередь присвоил себе то же прозвище. Это явление было распространено в еврейской среде Германии, и за ним стоял сложный комплекс переживании, направленный на вытравление из общественного мнения напоминания о еврействе носителей таких фамилий. На него обратил внимание Теодор Лессинг (1872—1933), немецкий философ и весьма экстравагантный общественный деятель. Он сам носил измененную по воле отца фамилию, правда, оставшуюся в зоне признанных еврейских именований, который являлся страстным поклонником знаменитого просветителя Г.Э. Лессинга. Возможно, Т. Лессинг был не первым, кто отметил факт изменения фамилий, но он был первый, кто попытался объяснить побудительные к этому мотивы. Главный из них — страстное желание абсолютной идентификации себя с немецким духом, с немецкостью вообще, ведущее к самоотречению от генетического и духовного еврейства, распространенное среди тех, кто осознавал нерасчлененность вклада в культуру посредством деятельности во всех сферах немецкой жизни на огромной культурно-исторической протяженности. Т. Лессинг обозначил этот отказ от еврейства «самоненавистью» (Selbsthass) и проследил его на примере ряда выдающихся немецких интеллектуалов, между прочим Г. Зиммеля. См.: Lessing T.: 1) Intellekt und Selbsthass. Eine Studie über den jüdischen Geist. Heidenheim: Edition Antaios, 2007; 2) Der Jüdische Selbsthass. Berlin, 2007. А также: Солонин Ю.Н. Жизнь и призвание. Три очерка по культур-философской персонологии. М., 2012. С. 240—250.

15. Об А. Прингсгейме и вообще культурном весе еврейских деятелей в немецкоязычном мире см: Беркович Е. Томас Манн в свете нашего опыта // Иностранная литература. 2011. № 9. С. 213—256. В частности, автор этого очерка сообщает, что евреи составляли не менее одной пятой всех немецких математиков.

16. Эта работа, подписанная еще природной фамилией, выдержала ряд переизданий, иногда с изменением названия. См.: Neutjens C. Friedrich Gundolf. Ein biobibliographischen Apparat. Bonn, 1969.

17. Romantiken Briefe / Hrg. v. Fr. Gundelfinger. Jena, 1907.

18. Gundelfinger Fr. Caesar in der deutsche Literatur // Palaestra. Vol. 33. Berlin; Leipzig, 1904. S. 128.

19. В 1908 году последовало издание автобиографии еще одного представителя романтического движения, Хенрика Стеффенса, — «Что я пережил» (см.: Steffens H. Was ich erlebte. Muenchen, 1908).

20. Гундольф писал: «Индивидуальные воззрения я всегда буду пытаться понять как культурно-детерминированные воззрения и избегать как индивидуализаций, так и обобщений». (Gundelfinger Fr. Caesar in der deutsche Literatur. S. VI).

21. Gundelfinger Fr. Caesar in der deutsche Literatur. S. V.

22. Ibid. S. 1. — Можно сделать предположение, учитывающее существующую к этому времени связь Гундольфа с С. Георге. Последний считал, что французов и немцев единит общий корень: их отдельная история начинается с империи Карла Великого, возрождавшего Западную Римскую империю, в которой под наименованием франки оба народа существовали равно. Каролингское возрождение было делом вклада представителей самых разных этносов, и император никому не отдавал предпочтения по факту его этногенеза.

23. Ibid. S. 3.

24. См.: Забулионите К. Типологический таксон культуры. СПб., 2009.

25. Gundelfinger Fr. Caesar in der deutsche Literatur. S. 58.

26. Ibid. S. 124.

27. Ibid. S. 125.