Счетчики






Яндекс.Метрика

6. Уменье намекать

О том, что «Генрих VIII» — пьеса про пышные торжества и тяжкие удары судьбы, сообщается прямо в прологе. В первой сцене за рассказом о роскошном праздновании следует арест герцога Бекингема, вскоре после этого (I, 4) — пиршество у кардинала Вулси; второй акт начинается с разговора двух джентльменов о несправедливом осуждении Бекингема, который в этой же сцене отправляется на казнь (и его сопровождает процессия). Четвёртая сцена — суд над королевой Екатериной, тоже неправедный. В третьем акте длинная сцена (2) посвящена разоблачению и отставке Вулси. Четвёртый акт начинается рассказом о торжестве — коронации Анны Болейн; во второй сцене развенчанной Екатерине сообщают о смерти изгнанного кардинала, и она распоряжается о собственных похоронах. В финале — грандиозный праздник по случаю крещения Елизаветы. Речи персонажей постоянно напоминают о том, как мало надо, чтобы перейти от триумфа к ничтожности и даже гибели или, наоборот, выйти из неизвестности в фавориты. Приведу один пример из уже цитированной беседы джентльменов, пришедших поглазеть на коронованную Анну.

Второй дворянин.

А дама знатная, что шлейф несёт,
Не старая ли герцогиня Норфолк?

Первый дворянин.

Ну да. И остальные все — графини.

Второй дворянин.

Видать по их венцам. Они как звёзды...
Падучие иной раз.

Это начало четвёртого акта. В конце третьего Вулси, уже лишённый доверия, полномочий, богатства, среди прочего восклицает (В.): «О, жалок тот и беден, кто зависит / От милости властителей земных!» Вывод, к которому он приходит, таков: когда этот зависимый падает, он падает, как Люцифер, навсегда утрачивая надежду. Должно быть, в образной системе Шекспира именно такая метафора подходила для низвержения Эссекса (тогда как в падении Икара отразилась судьба Ноланца, не восстававшего против властителей, но устремлённого к знанию). Надо полагать, в 1613 году великий бард покидал труппу и Лондон с чувством удовлетворения. Ему нравилась участь бюргера, чьё благополучие обеспечивали, наряду со зрелищным бизнесом, откуп и операции с недвижимостью. А если приходилось ссужать и, не донкихотствуя, брать положенные проценты — тогда нравились и такие операции. Главное, все статьи его дохода, включая подарки Саутгемптона, были независимыми. Уверена, он не позавидовал бы пятому графу Рэтленду, о котором И. Гилилов сообщает следующее: в 1604—1605 годах молодой человек, «находясь в крайне тяжёлом финансовом положении, был вынужден выпрашивать субсидии <...> у правительства». Не думаю, что у Шекспира могут обнаружиться намёки на такую мелкую фигуру, как Роджер Мэннерс. Скорее всего, этот граф был для великого барда не более чем супругом леди, которая приходилась племянницей прекрасной даме. Или чуть-чуть более: несимпатичным супругом.

Вернусь к Эссексу и поговорю об одном намёке из «Зимней сказки». В последней сцене четвёртого акта пастух, приёмный отец Утраты, говорит, что принц Флоризель поступил нечестно не только со своим отцом, но и с ним — хотел сделать его королевским свояком. Сын пастуха откликается (Лв.): «Именно свояком, никак не меньше. Вот вздорожала бы наша кровь, уж я не знаю, почём бы стала за унцию!» Не следует ли сопоставить это с одной фразой из письма молодого фаворита к королеве? В 1600 году Елизавета не возобновила его монополию на сладкие вина. Поскольку (Д. здесь и ниже) «золотой ручеёк её милостей был единственным источником» его благосостояния, это стало крахом для прославленного английского рыцаря. Граф написал королеве, что эта лицензия — «единственное средство удовлетворять алчущих кредиторов», затем поручил своему управляющему передать ещё более решительные слова государственному казначею и наконец написал Её Величеству: «Вы никогда не услышали бы этих просьб, если бы кредиторам можно было уплатить несколькими унциями моей крови». На вопрос о том, как современники узнали о содержании письма, поможет ответить рассказанное в «Игре». Изучавшие Честеровский сборник, естественно, желали узнать всё, что возможно, о Джоне Солсбери, коему посвящена эта книга. Семейный архив этого человека хранится в библиотеке Оксфорда. В нём, кроме прочего, оказались

копии письма Эссекса лорду Томасу Эгертону и писем поэту Филипу Сидни от его отца и сестры. Письмо Эссекса Эгертону (1598) получило тогда широкую <...> известность и распространялось в списках... Письмо дышало благородным гневом и чувством оскорблённого достоинства...

Речь шла о полученной от Елизаветы пощёчине — вероятнее всего, заслуженной. Думаю, граф был склонен делать многие свои письма (или выбранные места из них) открытыми. Все известные мне эпистолярные тексты, адресованные им королеве, дышат чем-нибудь весьма подходящим для обнародования. Вообще, распространявшиеся в списках послания важных персон в те времена выполняли функции газет — как и всевозможные оперативно отпечатанные листки. В середине 1600 года философ-хлопотун Ф. Бэкон, ещё не отвернувшийся от своего благодетеля, придумал полониевскую хитрость (Д.): «написал два письма с намерением "случайно" показать их королеве: одно от себя к Эссексу, другое — якобы ответное от графа, полное раскаяния и изъявлений любви и преданности Её Величеству». Если бы при жизни Бэкона существовала периодика, он наверняка сделался бы журналистом. И наверняка он показывал эти письма многим, тоже стремившимся изменить тяжёлую ситуацию, в которую попал фаворит. А точнее — поставил себя. Графу, при всей его рыцарственности, недоставало не только полководческого дара и политического чутья, но и просто человеческого такта... В унции чуть меньше тридцати миллилитров. Несколько — это, на мой взгляд, не больше пяти. Полагаю, читатели открытого письма шутили: как же дорого должна стоить каждая унция, чтобы несколькими удалось погасить долг в 20—30 тысяч фунтов. К моменту создания «Зимней сказки» (1610) прошло достаточно времени, чтобы Шекспир начал видеть в Эссексе историческое лицо, а не казнённого современника. Рука не пишет «героя», не верю я, что после ирландских скандальных событий, после несбывшихся ожиданий, о которых говорится в «Генрихе V», бард продолжал считать «Полководца нашей милостивой Повелительницы» героический персоной. Юмористические намёки, делаемые лет через десять после казни, вряд ли выглядели бестактными.

Ещё одно моё наблюдение относится к ранней пьесе. В «Виндзорских насмешницах» действует паж по имени Робин. Миссис Пейдж одалживает его у Фальстафа. В третьем акте (2) она велит «маленькому кавалеру» занять полагающееся место и добавляет: «До сих пор ты следовал за своим господином, а теперь ведёшь даму. Что тебе больше нравится: указывать путь моим глазам или любоваться пятками твоего господина?» В примечаниях поясняется: дамы брали на прогулку «щёгольских пажей, которые шли впереди своих хозяек; мужчин же сопровождал мальчишка, идущий сзади». Мальчик отвечает, что ему, конечно, нравится идти впереди неё, чувствуя себя человеком, а не сопровождать его и выглядеть как гном. Дама говорит: «О, ты угодливый малый; я теперь вижу: быть тебе придворным». Вот сообщение о главном Робине в жизни Елизаветы (Д.):

Королева охотно жонглировала именами и раздавала прозвища. Роберт Лейстер всегда гордился символическим значением своего латинизированного имени Robur, что означало «крепкий», и избрал своим символом изображение дубовой ветки. Но Елизавета предпочитала называть его по-другому — «Глаза», мои «Глаза», подчёркивая, как дорог был для неё граф...

В письмах к ней Лейстер вместо подписи рисовал два глаза. Не сомневаюсь: выражение миссис Пейдж — lead mine eyes — призвано указать на обоих Робинов-фаворитов. Надо полагать, граф Эссекс не унаследовал прозвище своего отчима, умершего в 1588 году. Комедию датируют 1597. Поворотное событие в придворной карьере младшего Робина, когда он позволил себе отнюдь не лестное высказывание в адрес Елизаветы и получил от неё пощёчину, произошло в 1598. Вспоминая о предании — что Шекспир написал «Виндзорских насмешниц» по заказу королевы, — я пытаюсь понять: можно ли счесть имя пажа и куртуазный намёк на прозвище графа Лейстера литературным фактом, говорящим за то, что заказ действительно был? Или же всё наоборот: предание возникло потому, что кто-то внимательный в XVII веке сопоставил этого Робина и эти «глаза» с фактами из биографии «одной из величайших королев, когда-либо живших на свете»? Такой отзыв о Елизавете (я привела только самое начало) даёт (С. здесь и ниже) «некий Джон Деннис». Считая самым правдоподобным самое простое, я голосую за первый вариант: монархиня действительно высказала своё желание и бард выполнил его. «И предание гласит, что королева потом, при представлении, осталась очень довольна», — так заканчивает Деннис, который опубликовал свою переработку пьесы про влюблённого Фальстафа в 1702 году. Напомню: Генри Четл писал, что Елизавета «открывала свой монарший слух» для Шекспировых произведений. А вот сведения из послесловия (1959): в недавнее время обнаружен

документ, свидетельствующий о том, что комедия Шекспира исполнялась (видимо, в первый раз) в день св, Георгия, 27 апреля 1597 года, на празднестве в честь ордена Подвязки в Гринвиче. Эта новая датировка <...> подтверждает предание о «заказе», данном Елизаветой ещё под свежим впечатлением постановки «Генриха IV». А с другой стороны, это сведение проливает свет на <...> выбор места действия (Елизавета часто любила проводить время в Виндзоре), восхваление виндзорского замка и ордена Подвязки (V, 5), капитул которого собирался в Виндзоре...

До обнаружения документа думали, что комедия, отсутствующая в списке Мереза (если только он не назвал её «Вознаграждёнными усилиями любви»), написана в 1600 или 1601 году. Дальше в послесловии говорится о приезде в Виндзор германского герцога; в 1597 году он посетил там Елизавету, надеясь выхлопотать себе орден Подвязки, «но ничего не добился и стремительно уехал, наделав много шуму». Проезжий немецкий герцог упоминается в связи с «загадочным эпизодом кражи лошадей на постоялом дворе», интересным более всего потому, что, рассказывая об этой краже, Бардольф восклицает (IV, 5): «Все трое пришпорили коней и умчались прочь, как три немецких дьявола, три доктора Фауста!» Хотелось бы мне понять: для кого в 1597 году Фауст был синонимичен дьяволу? Всего лишь для действующего лица или для автора тоже? Так или иначе, я вижу здесь очередную отсылку к текстам Марло. И сделана она из любви к искусству. Таких отсылок немало в четырёх пьесах, имеющих отношение к жирному рыцарю. Прежде чем говорить о них, закончу с послесловием. Весьма вероятно, говорится в нём,

что в связи с этим молниеносным приездом и отъездом герцога возникли какие-то местные анекдоты, отразившиеся в названных сценах, хорошо известные той публике, для которой была поставлена пьеса. Как мы видим, «заказ» был дан не одной Елизаветой, а всем её придворным кругом, любившим и поощрявшим зрелища лёгкие, развлекательные и полные намёков на обстоятельства жизни высшего общества.

Что ж. Имелись бы обстоятельства, а с намёками бард справлялся мастерски. Как говаривал Главный герой (П.): «Не стыдитесь только показывать, а он без стыда будет объяснять, что это значит». Может, и я время от времени захожу в своих толкованиях так же далеко, как «этот парень», не практиковавший стыда? Впрочем, стесняться стоит, когда рассуждаешь именно о житейских намёках, меня же гораздо больше интересуют литературные. Напоминание о «Трагической истории доктора Фауста» и цитата из «Тамерлана Великого» есть в «Генрихе IV», намёк на гибель Марло — в «Генрихе V». Эпизод с лошадьми (их крадут, чтобы отомстить хозяину гостиницы), по-видимому, тоже навеян марловским текстом — про лошадиного барышника. В финале Форд обзывает жирного рыцаря в частности мешком с куделью. Уж не знаю, похож ли такой мешок на охапку сена, в которую у барышника превратилась лошадь. В первой части «Генриха IV» второй акт начинается с беседы на постоялом дворе двух поднявшихся затемно извозчиков. Среди прочего один из них говорит (Бр.): «В этом доме всё пошло вверх дном с той поры, как помер конюх Робин». Другой тоже сожалеет о Робине, которого якобы свело в могилу подорожание овса. Шекспировский Robin Ostler напоминает о конюхе постоялого двора из «Трагической истории»: там Robin the Ostler обрадовался, когда Мефистофель решил превратить его в обезьяну (III, 2; Бр.): «Вот здорово! То-то я позабавлюсь с мальчишками! У меня будет вдосталь орехов и яблок». В «Виндзорских насмешницах» один из свиты Фальстафа радуется своему переходу в услужение к хозяину гостиницы. Рыцарь в связи с этим говорит (I, 2), что из потрёпанного кавалера можно сделать свеженького трактирного слугу, а Бардольф восклицает: «Вот жизнь, о которой я всегда мечтал!» Чтобы зритель-читатель не сомневался в том, что это — отсылка к радостному восклицанию из «Фауста», ниже (III, 1) врач-француз в цветистой реплике обзывает пастора трусом, собакой и обезьяной (второго негодяя марловский Мефистофель превращает в собаку).

Скажу ещё несколько слов про Фальстафова пажа, который появляется не в комедии про виндзорских насмешниц, а раньше — во второй части «Генриха IV». Там у него ещё нет имени. Вряд ли драматург назвал бы его как-нибудь в следующей пьесе, если б не желание сделать намёк сразу на двух фаворитов королевы. В «Генрихе V» этот персонаж тоже есть. Он больше не паж Фальстафа (в начале второго акта рыцарь умирает за сценой) и снова не Робин. Имя сделало своё дело и теперь может повредить. Его обозначение — Мальчик, и в этой хронике он погибает (тоже за сценой) от рук французов. Вместо пажа и связанной с ним галантной атмосферы в прологе к пятому акту выдвигается Генерал нашей доброй Императрицы... Теперь надо закончить разговор о реминисценциях и цитатах. Точней, не закончить, а прекратить, как поступают с ремонтом. Вот некоторые соображения. Первое. Даже в «заказной», действительно лёгкой, комедии бард умудрился поработать над проблемой беспочвенной ревности и обрисовать свою позицию. Мистер Форд, наконец узнавший о проделках насмешниц и, главное, поверивший дамам, раскаивается следующим образом (IV, 4; В.):

Форд.

Прости, жена, и с этих пор уж делай.
Что вздумаешь. Скорее буду я
Подозревать в холодности свет солнца,
Чем в ветреной неверности тебя.
И честь твоя теперь для человека,
Который был недавно еретик.
Незыблема, как вера.

Пэдж.

Ну, прекрасно.
Не будьте в извиненьях так же крайни,
Как прежде в оскорбленьях.

Полагаю, автор был согласен с Пейджем. Последняя сцена комедии открывается рассуждениями Фальстафа, из которых я выписываю примерно половину (Кз.):

Вспомни, Юпитер, ведь ты превратился в быка для твоей Европы. Любовь довела тебя до рогов. Всевластная любовь! В некотором отношении ты из животных делаешь людей, в другом отношении ты из людей делаешь животных. Ты, Юпитер, обращался также и в лебедя из-за любви к Леде. О всемогущая любовь! Как мало отличался бог от гуся по сложению!

Поскольку он нарядился Герном — охотником, имевшим рога, про себя сэр Джон говорит, что стал виндзорским оленем, должно быть самым жирным в этом лесу. Перекличка речей о Юпитере с одним из лучших сонетов Ноланца (у меня — VI, 6) очевидна. Что касается марловских текстов, то Шекспир не всякий раз утруждает себя, предлагая реминисценции. Пастор Эванс просто поёт (III, 1) начальные стихи «Влюблённого пастуха», перемежая их знаменитой строкой из псалма — о вавилонских реках. Последнее тоже воспринимается мною как намёк — на переводческую работу Филипа Сидни и его сестры. Выше (II, 1) миссис Форд упоминает сотый псалом, а ниже (III, 3) Фальстаф, входит к ней, произнося стих Сидни-Астрофила. Я перечисляю всё это, чтобы стало ясно: Шекспир играл в свою игру, даже (или особенно?) когда приходилось писать по заказу. Сообщение о самом интересном (для меня) в этой игре я приберегла для завершения главки. Назвавшийся Бруком мистер Форд прозой рассказывает толстому рыцарю, как он старался обратить на себя благосклонное внимание миссис Форд и как, преследуя эту женщину, обрёл всего лишь опыт, суть которого можно сформулировать стихами (II, 2; Кз): «Любовь, как тень, бежит тех, кто за ней летит, / И тех преследует, кто от неё бежит». Такова же основная мысль в «Песне» Бена Джонсона про то, что женщины — тени мужчин. Может быть, «Песня» сочинена незадолго до «Виндзорских насмешниц»? И тогда намёк на неё в комедии, которую заказала королева англичан, следует рассматривать как поклон королеве поэтов — ведь стихотворение о женщинах-тенях сделано по её заказу.