Счетчики






Яндекс.Метрика

3. Милый Робин

Вот как описана в «Игре» казнь графа Эссекса:

25 февраля 1601 года тридцатитрёхлетний Роберт Девере, 2-й граф Эссекс, фаворит и родственник королевы, взошёл на эшафот, сопровождаемый тремя священниками. Покаявшись в своих грехах и препоручив себя милости Божией, простив ставшего перед ним на колени палача, он лёг на эшафот и положил голову на плаху. Первый удар топора пришёлся по голове, второй — в плечо, и только третьим ударом палач отрубил голову, упавшую на помост.

А вот рассказ о состоянии и поведении Елизаветы после этого (Д.):

Со смертью Эссекса она лишилась покоя и сна. Шотландский посол сплетничал: «Она больше не отдыхает днём и не спит по ночам. Ей нравится сидеть в темноте и лить слёзы, оплакивая Эссекса». Елизавету охватывала то безвыходная тоска, то ярость, и тогда шестидесятичетырёхлетняя королева металась по коридорам дворца, изо всех сил вонзая кинжал в ковры и гобелены, развешанные по стенам.

Почему авторы столь увлекательных текстов так небрежно считают? Согласно рэтлендианской книге, год рождения Эссекса — 1566, и если так, в ноябре 1600 ему уже исполнилось 34. Елизавета родилась в 1533 году; в сентябре 1600 ей исполнилось 67. (И в этом возрасте она ещё могла метаться и махать кинжалом. Завидное здоровье.) В отличие от И. Гилилова я думаю, что рассказы о неординарных (и, тем более, неадекватных) поступках правителей становятся общеизвестными легко и быстро. Является ли эпизод с убийством Полония «переработкой» того, что рассказывали фрейлины о метаниях королевы? Вряд ли в елизаветинской Англии было такое обыкновение — чуть что, разить клинком ковёр. В хронике Саксона Грамматика Амлет пронзил подслушивателя вместе с соломенной подстилкой, под которой тот прятался. Думать, что в Главной трагедии присутствуют намёки на состояние и поведение королевы, позволяют и кое-какие реплики безумной Офелии. Елизавета называла Робинами двух своих фаворитов: Роберта Дадли, графа Лейстера, и его пасынка Роберта Девере, графа Эссекса. Офелия в своём бреду поёт (К.Р.): «Ведь милый мой Робин вся радость моя!» У Шекспира два эпитета: bonny (скорее всего, «весёлый») и, разумеется, sweet. Уилсон пишет, что это стих из хорошо известной баллады, упоминаемой также в «Двух благородных родственниках» — пьесе, о которой у меня ещё не было случая что-либо сказать. Полагают, что она написана не без участия Шекспира. О балладе в ней упоминает сумасшедшая дочь тюремщика. Сразу по прочтении перевода этой драмы я начала удивляться. Почему столь малошекспировское скучное произведение стали вносить в собрание сочинений великого барда охотнее, чем занимательного «Эдуарда III»? Прямо перед пением о Робине Офелия произносит (П.): «Я было хотела дать вам фиалок, но все они завяли, когда умер мой отец. Говорят, у него был лёгкий конец». Последние слова — good end. Судя по прочитанным мною описаниям, граф Эссекс был убит первым ударом топора и дальнейшее оказалось лишь кромсанием тела. Конечно, про такую гибель нельзя сказать (К.Р.) «умер доброю смертью», но подданные Елизаветы, наверное, утешались, говоря, что могло быть хуже, кабы палач рубанул сначала по плечу, а только потом — по голове. Напомню, что толпа едва не растерзала горе-исполнителя, когда он шёл из Тауэра. Может быть, следует считать намёком на эту непрофессиональную экзекуцию рассказ Главного героя о содержании переделанного им послания, вручённого Клавдием Розенкранцу и Гильденстерну для передачи англичанам (V, 2; К.Р.):

      Что ж я нашёл, Гораций?
О, подлость царская! Приказ точнейший,
Где было множество различнейших причин,
И благо Дании, и Англии, где даже —
Ха, ха! — я пугалом, чудовищем был назван, —
Приказ, чтоб в тот же час без промедленья,
Не дав и срока наточить топор,
Мне сняли голову долой.

Англия — страна, где рубят головы тупыми топорами. А потом ещё велят публицисту составить ругательный текст о казнённом, который был другом и покровителем этого самого публициста. Наверное, Ф. Бэкон не писал, что государственный преступник Роберт, граф Эссекс, был «с тараканами и гоблинами» (with bugs and goblins, у переводчика это превратилось в пугало и чудовище), но стращал, судя по рассказу Л. Стрэчи, грамотно, без промахов... Возвращаюсь к пению Офелии. Вряд ли современники терялись в догадках о причине, по которой драматург заставил её спеть после слов «good end» именно этот балладный стих — For my bonny sweet Robin is all my joy. Звучал ли он со сцены «Глобуса» ещё при жизни монархини? Первое кварто «Гамлета» вышло (Г.) «уже после смерти королевы Елизаветы, последовавшей 24 марта 1603 года». По-моему, ни эпизод с пронзаемым ковром (и Полонием), ни слова о хорошем конце или о плохо заточенном топоре, ни пение про милого Робина не дают оснований считать вслед за Рэтлендианцем, что барда «больно — на всю жизнь» ударила гибель королевского фаворита, или думать, как Д. Уилсон, что на поэта оказала сильное влияние «яркая личность графа Эссекса и его трагическая судьба». Мне упорно представляется, что Шекспир больше интересовался личностью королевы, чем личностью её фаворита. Гилилов сообщает:

Смерть Елизаветы I была оплакана многими поэтами Англии, но поэт Уильям Потрясающий Копьём никак не откликнулся на это событие. Генри Четл в своей поэме «Траурные одежды Англии» прямо упрекнул его за молчание и призвал «вспомнить нашу Елизавету», которая при жизни «открывала свой монарший слух для его песен». Но «среброязычный» Шекспир промолчал и после этого призыва.

Хорошо, хоть не медоточивый... Вполне достаточно прочитать одну пьесу Шекспира или одну пьесу Марло, чтобы понять до какой степени эти драматурги не были склонны откликаться на хлопотливые призывы. Возможно, пресловутое молчание объясняется слишком сильным разочарованием: поначалу поэт, наблюдая за королевой, полагал, что у неё есть вкус. И вдруг она согласилась казнить ребячливого Эссекса! Положим, Елизавете, ответственной за порядок в государстве, нельзя было позволять себе, если можно так выразиться, чрезмерное сострадание. Но зачем нужен фарс? Зачем накануне экзекуции приглашать во дворец комедиантов? Вероятно, актёр и драматург труппы, оформившей вход в своё помещение девизом «Весь мир лицедействует», считал лицедейское поведение нормой и для монархини. Но где было её чувство жанра? Двух лет, протёкших между казнью графа и кончиной королевы, оказалось недостаточно, чтобы великий бард смог изжить своё недоумение (или даже брезгливое чувство). Убеждена, что камертоном для тогдашнего шекспировского настроения послужили речи бруновских собеседников (ОГЭ, I, 3):

Тансилло.

...героический дух довольствуется скорее достойным падением или честной неудачей, <...> чем успехом и совершенством в делах менее благородных и низких.

Чикада.

Нет сомнения, что лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф.

Я уже приводила формулу Чикады, рассказывая о героическом решении графини Солсбери: лучше умереть, чем уступить домогательствам Эдуарда Третьего. Нечто похожее говорит, перед тем как убить себя, шекспировский Брут («Юлий Цезарь», V, 5): «Благодаря этому несчастному (losing) дню я прославлюсь / Больше, чем Октавий и Марк Антоний / Приобретут благодаря этому подлому завоеванию (vile conquest)». Тансилло и Чикада произнесли приведённые реплики за пятнадцать лет до гибели Бруно и за шестнадцать — до казни Эссекса. Увы, падение графа не было достойным, неудача — честной, смерть — героической. После приговора (Ст.) он захотел исповедаться перед судившими его лордами, те явились в Тауэр и в смущении слушали, как он «изобличал чёрные помыслы, роковые советы, злые дела своих сподвижников», называя их поимённо... Осуждённый повёл себя подло, да. Однако это не добавляет достоинства английской монархине. И её триумф над человеческим достоинством Френсиса Бэкона иначе как подловатым не назовёшь. Возможно, современники узнали о малодушии, если не малоумии, графа Эссекса. Но его гибель на время заслонила и то и другое. Бэкону же заслониться было нечем. Как великий бард мог оценивать политику Елизаветы в отношении философа-карьериста? Если подданный не захотел «заболеть» или уехать, могла же королева не пожелать услуг от этого оперившегося кукушонка? Могла и должна была устоять перед соблазном. Кто не гнушается провоцировать ближнего на гадости, тот сам гадок. Необязательно быть Шекспиром, чтобы понимать это. Если монархине до такой степени изменял вкус, не следует ли считать фарсовыми также её метания по дворцу и протыкания гобеленов? Как раз в ответ на реплику Чикады Тансилло читает программный икарический сонет, который я приводила полностью, когда шла речь о готовности Честеровского Голубя к достойной смерти (III, 9), и цитировала в шестой и девятой главах. Похоже, что в двадцатом столетии настроение, порождённое стихами и рассуждениями Ноланца о героизме, отразилось в книгах, рассказывающих о Елизавете Первой. Одна главка из работы О. Дмитриевой называется «Падение Икара», а в списке литературы имеется такое название — Robert Earl of Essex: An Elizabethan Icarus (автор — R. Lacey, издана в Лондоне в 1971). Что означает здесь неопределённый артикль? Один из елизаветинских Икаров? Или «этакий, некий, своего рода» Икар? Скорей второе. Текст Дмитриевой содержит и другие переклички с текстами отважного итальянца. Известно ли это самой очеркистке? Из её книги понять это мне не удалось. Думаю, бруновские аллюзии содержатся в каком-то из использованных ею текстов. Вот два предложения из главки «Амазонка в парламенте»:

Дева, чьё сердце скреплено цепями, а грудь закована в броню, защищающую её от стрел Амура, — это, несомненно истинная Елизавета или, по крайней мере, та, какой ей хотелось быть. Её героический энтузиазм не мог не вызывать восхищения...

Здесь уж точно не обошлось без Ф.А. Йейтс. Правда, её работы (не о Бруно) стоят в списке книг, использованных в другой главе. Юлия, обладательница закованного сердца из диалогов «О героическом энтузиазме», ничуть не походила на Жанну д'Арк. А вот королеве Англии доводилось вдохновлять подданных пафосными обращениями и чем-то вроде личного примера. Приведу пассаж из её речи, произнесённой перед морским боем с Армадой (1588), а потом широко размноженной и наверняка прочитанной английскими литераторами (Д. здесь и ниже):

я сейчас среди вас не для развлечения или забавы, но полная решимости в гуще сражения остаться жить или умереть с вами, пасть во прахе во имя моего Господа, моего королевства, моего народа, моей чести и моей крови, Я знаю, что наделена телом слабой и хрупкой женщины, но у меня душа и сердце короля, и короля Англии.

А через 13 лет монархиня не побрезговала подлым триумфом и наверное пала в глазах великого барда совсем не по-икаровски. Она перестала блестяще играть свою роль, нравственно и интеллектуально скукожилась. Неудивительно. Власть развращает, ответственность придавливает, 42 года, истекшие с той поры, когда «амазонка» впервые выступила перед английскими парламентариями, — срок, за который лицедейское вдохновение в лучшем случае сильно тускнеет. Перескажу одну особенно интересную для меня историю из жизни королевы, из её тревожной (мягко говоря) юности. Предшественница Елизаветы Мария Католичка, прозванная также Кровавой, и испанский супруг королевы Марии добились (она угрозами, он уговорами) от младшей дочери Генриха VIII обещания «всерьёз поразмыслить над переходом в католичество». Принцессе

принесли гору книг, тексты Священного Писания, и, проведя над ними в уединении несколько дней, она вышла якобы просветлённая и заявила, что искренне готова принять ту веру, которую теперь считает истинной. Она боролась за свою жизнь, и лицемерие было эффективным оружием.

Но любые поступки младшей сестры казались королеве «коварной игрой», и в конце концов Мария приказала Елизавете уехать.

Несмотря на жалобы на нездоровье, слабость и неспособность подняться с постели, той пришлось отправиться в путь. Но напоследок Елизавета решила ещё раз продемонстрировать, какой праведной католичкой она сделалась, и с середины пути послала назад слугу, чтобы он привёз чётки, молитвенники и другую утварь, необходимую для католической службы. Финальный акцент тем не менее не удался: Мария лишь пришла в раздражение от столь лицемерной игры.

Да ведь именно этого — раздражения, досады, недовольства — добивалась отнюдь не трусливая принцесса, не только спасавшая свою жизнь, но и желавшая нравственной победы. Решусь высказать предположение о том, что́ помогло молодой принцессе (ей был 21 год, до рождения Шекспира оставалось чуть меньше десяти лет) составить сценарий «финального акцента», а попросту — финта. Это были тексты Священного Писания, конкретно 31 глава «Бытия», где повествуется о том, как Иаков со всеми жёнами, детьми и служанками, со всем скотом и богатством покинул дом Лавана. «И как Лаван пошёл стричь скот свой, то Рахиль похитила идолов, которые были у отца её». Лаван догнал сбежавших и произнёс перед Иаковом небольшую речь, заканчивающуюся словами: «Но пусть бы ты ушёл, потому что ты нетерпеливо захотел быть в доме отца твоего: зачем ты украл богов моих?» Внук Авраама не знал, что фигурки стащила его любимая жена, и пообещал: у кого тесть найдёт их, «тот не будет жив». Рахиль же, сославшись на «обыкновенное женское», всё время, пока обыскивали её шатер, просидела на этих идолах, засунутых под верблюжье седло. Возможно, читая «Бытие», младшая дочь Генриха сравнивала свою сестру с Лией, а себя с Рахилью (для начала сопоставив с ними двух первых жён отца: пресную Екатерину Арагонскую и прелестную Анну Болейн). Возможно также, что она прикидывала, как сыграла бы роль Рахили в средневековом представлении — миракле (латинское слово означает диво или чудо; если я правильно понимаю, эти представления назывались также мистериями). Ф.Е. Холлидей сообщает в биографии Шекспира, что даже в семидесятые годы, через 20 лет после Елизаветиного финта, в Ковентри (это в двадцати милях от Стратфорда) миракли время от времени ещё игрались; члены ремесленных гильдий представляли библейские эпизоды на импровизированной сцене, которая устраивалась на повозке. Чтобы сыграть Рахиль, следовало быть не принцессой, а подмастерьем у провинциального ремесленника. Театролюбивой Елизавете пришлось устроить представление по мотивам библейской истории прямо в жизни. Дело происходило осенью. Незадолго до этого, весной, принцессу выпустили из Тауэра, где она провела три месяца, в течение которых почти не сомневалась, что её вот-вот казнят по обвинению в измене. Потом её

отправили в Вудсток (графство Оксфордшир) под надзор некоего сэра Генри Бедингфилда. Сей педантичный страж скрупулёзно выполнял инструкции, предписывавшие пресекать все её попытки связаться с внешним миром. Ей по-прежнему не давали ни бумаги, ни чернил, а если она просила привезти книгу, будь то Библия или Цицерон, тюремщик запрашивал Лондон, и проходили недели, прежде чем она получала желанный том. Елизавета часто жаловалась на нездоровье, приступы мигрени, слабость, но когда Мария, не доверявшая сестре, присылала к ней собственных врачей, та предусмотрительно отказывалась от их услуг, опасаясь яда.

В те времена участь подмастерья могла выглядеть очень даже завидной в глазах будущей великой королевы. Во второй половине лета (если я правильно себе представляю) «её вернули ко двору и поселили во дворце Хэмптон-Корт рядом с покоями кардинала Реджинальда Пола, папского легата, очевидно, для острастки». Не верю я, что, покидая этот самый Хэмптон-Корт высокоодарённая и насмешливая Елизавета действительно забыла захватить религиозную утварь. Притвориться, будто при сборах она не вспомнила о чётках и прочих католических идолах, а в дороге хватилась, — отличный ход: наказывать после этого не за что, а сделать вид, что дерзость не замечена, уже нельзя. Артистичная интеллектуалка заменила библейские погоню и обыск возвращением слуги. Эпизод с «обыкновенным женским» пришлось осовременить (постель вместо верблюжьего седла) и перенести в начало действия. Надо думать, Марии недоставало интеллекта и артистизма, чтобы догадаться: ей отвели роли сперва Лии, потом Лавана. Однако она не могла не понять, что сестра специально морочит ей голову... Двор в Хэтфилд-хаусе, где изгнанная принцесса

провела два последних года царствования Марии, стал весьма притягательным местом, и, хотя у Елизаветы не было денег, чтобы вознаградить слуг и придворных, как заметил итальянский посол, молодые дворяне буквально рвались к ней на службу.

Вряд ли это были прозорливые карьеристы. Молодых людей притягивала личность изгнанницы. Жаль, что последняя королева из династии Тюдоров, тонко и блистательно сыгравшая свою молодость — до и вскоре после рождения великого барда, — а потом сносно игравшая зрелость, жаль, что она ко времени Шекспировой зрелости обзавелась классическим, как мне представляется, комплексом стареющей премьерши. Но, чем более востребованной становилась лесть, тем ниже была вероятность, что Шекспир станет воспевать Елизавету, даже умершую. Понадобилось десятилетие и разочарование (надо полагать, сокрушительное) в первом короле из династии Стюартов, чтобы в финале «Генриха VIII» мог появиться энтузиастический монолог Кранмера о новорождённой второй дочери монарха. Н.И. Балашов назвал речь архиепископа гимном Елизавете и обратил особое внимание на одну строку из неё (Тм.): «Как девственница Феникс, чудо-птица...» Напомню: автор «Слова в защиту» соглашался с версией А. Гросарта о стихотворении «Феникс и Голубь». Это, мол, текст про Елизавету I и графа Эссекса: «То, что было в стихотворении — в миноре, в драме 1612 года переложено на мажор». У меня есть замечание. Нарицательным «robin» в английском языке можно назвать малиновку или дрозда, и примерно пятью годами раньше сам Эссекс написал о пении прозываемой так птицы в элегических стихах. Шекспир любил отсылать к чужим образам, пересоздавая их с помощью синонимов. Если бы ему требовалось намекнуть на погибшего фаворита по имени Робин, можно было упомянуть в «Феникс и Голубе» либо птицу «thrush» — дрозда, либо птицу «redbreast» — малиновку. Но этого не требовалось... Перескажу ещё одну историю, которая началась ровно за пять лет до рождения Шекспира (если верить, что он родился 23 апреля, в день святого Георгия, покровителя Англии). В 1559 году первый из фаворитов королевы, Роберт Дадли, тогда ещё не граф Лейстер, был произведён в кавалеры ордена Подвязки и получил медальон с изображением св. Георгия на роскошной золотой цепи. Этот эпизод (Д.)

припомнят спустя несколько лет, когда Елизавета в знак своего расположения примет в орден короля Франции Карла IX. Ему пошлют медальон на такой невзрачной цепочке, что членам Тайного совета станет неловко, и один из них открыто скажет, глядя на сэра Роберта, что если бы у него была такая цепь, он не задумываясь пожертвовал бы её, чтобы поддержать престиж Англии.

Сдаётся мне, что у монархини были свои, вовсе не купеческие, а диктуемые почти шекспировским юмором представления о престиже. Ей хотелось, чтобы и её придворные, и иностранные дипломаты судачили: вот, королева Англии оказала меньше почёта Карлу IX Валуа, чем незнатному английскому дворянину. Роберт Дадли воевал против Франции в правление Марии — в армии её супруга Филиппа. Если великий елизаветинец Шекспир, создатель патриотических пьес о войнах англичан с французами, услыхал в своё время историю про цепь, он вряд ли стал на точку зрения советника, считавшего престижным дарить золото вчерашнему (и быть может, завтрашнему?) врагу. Бард, скорее всего, одобрил дипломатический ход монархини. Пишут, что Елизавета была прижимиста. Может быть, эпизод с цепью послужил одним из оснований для такого вывода? Наверняка мнение о королевской скуповатости сложилось у современников, похожих на того прямолинейного советника. Последователей у него и по сей день сколько угодно. Как-то я услышала краем уха сообщение о том, что Альберт Эйнштейн играл на бирже. Российский радиожурналист, вероятно повторяя за коллегой из США, комментировал так: мнение, что великий физик был бессребреником, следует считать ошибочным. О боги! Но вы же, милостивый государь, сами произнесли это слово — «играл». Может, и было бы забавно смотреть, как люди без воображения отвоёвывают позиции. Но только если бы они отвоёвывали у каких-нибудь вредных инопланетян.