Счетчики






Яндекс.Метрика

1. Влюблён в одну

По-видимому перевод работы Бруно «Тени идей» с латинского языка на русский до сих пор не сделан. В советские времена полагалось изучать произведения, позволяющие считать ноланскую философию материалистической, а эта книга (другой перевод заглавия — «О тенях идей»; опубликована в Париже в 1582), наверное, может считаться образцово идеалистической. Переводчик и комментатор бруновских диалогов Я.Г. Емельянов сообщает, что она написана в тот период, когда мировоззрение автора «ещё не сформировалось». Присутствующий в этой работе образ — золотая цепь, протянутая от неба к земле, — даёт возможность привести ещё одно подтверждение тому, что Честеровский сборник — это памятник поэту-философу Джордано Бруно. Содержится оно в стихах Бена Джонсона, создававшихся не специально для мемориальной книги. В четырёхстраничном «Эпосе-Эподе» о Голубе (Г. здесь и ниже) «говорится в настоящем времени. Нет никаких указаний или намёков на его смерть или на смерть Феникс». Автор восхваляет в герое «целомудрие, чистоту, воздержание от чувственной, плотской любви».

Хотя наши действия контролируются разумом, иногда его ослепляет желание, страсть. «То, что они зовут любовью, — не более чем слепое желание». Истинная любовь чиста, бескорыстна, совершенна, она подобна золотой цепи, спустившейся с небес, чтобы соединить благороднейшие умы в божественный союз равных в духе. Ей не нужны низкие ухищрения для столь высокой цели. Есть люди, которые целомудренны потому, что время страсти для них прошло; другие боятся за репутацию (за своё положение и имя), их чистота вынужденна. Истинная чистота зиждется на любви к добродетели, а не на страхе или расчёте. «Но мы выше всех ставим такую личность, как наш Голубь, украшенный любовью Феникс. Её красота могла бы превратить ночь в день, она прогоняет печаль и рождает радость сердца».

Кто же он? Кто «может подавить в себе желание, отказаться от такого счастья, от обладания той, которая любит его»? Над этим и другими вопросами, связанными со сборником, судя по обзору, сделанному автором «Игры», шекспироведы ломают головы с 1865 года. В 1875 году Р.У. Эмерсон «предлагал даже учредить специальную академическую премию за исследование поэмы [то есть стихотворения о Голубе и Феникс] и Честеровского сборника, хотя сам не имел возможности прочитать его (все экземпляры находились ещё в Англии)». В 1878 году «книга Честера была наконец переиздана небольшим тиражом и прокомментирована известным тогда текстологом Александром Гросартом». Похоже, Эмерсону представлялось, что Роберт Честер задал литературоведам примерно такую же работу, какую задал математикам Пьер Ферма, кстати, родившийся в 1601 году, когда был издан «загадочный» сборник. Наверняка среди разгадывателей были знающие латынь, пусть и не так хорошо, как Бен Джонсон. Ему, впрочем, необязательно было читать латинский текст, чтобы написать своё «It is a golden chain let down from heaven» — это золотая цепь, опускаемая с небес. Ведь английский последователь поэта-философа Александр Диксон в 1583 году написал книгу, опираясь на «Тени идей». Надо думать, в этой книге цепь тоже упоминалась. Хотелось бы мне знать: не был ли её автор для Бруно горациоподобным другом? Я уже сообщала, что Ноланец любил и ценил Диксона, «как свои глаза». Гамлет надеялся на глаза Горацио так же, как на свои. Надо думать, некоторые — из интересовавшихся «Мучеником любви» до Р.Т. Эриксена — владели итальянским языком. Если бы они ознакомились с диалогами «О героическом энтузиазме», их (Г. здесь и ниже) «давно обозначившийся пессимизм относительно принципиальной возможности решения этой головоломной проблемы» развеялся бы, не оставив следа. Вот слова об одном из проявлений этого пессимизма:

В 1938 году крупнейший американский текстолог Х.Э. Роллинз, завершая <...> обзор работ о шекспировской поэме и констатируя, что разгадка этой поэмы и всего Честеровского сборника так и не найдена, высказал серьёзное сомнение, что когда-нибудь удастся найти решение, удовлетворяющее всех учёных.

А между тем в честеровском сборнике отсутствует маскировка. Авторы сделали свои намёки прозрачнейшими. Хотя, наверное, не будь леди Феникс английской матроной и их здравствующей современницей, они разрешили бы себе ещё большую откровенность. В том, что сборник вышел при её жизни, усомниться невозможно; ведь Р. Честер предварил свою поэму-реквием не только приятельским посвящением Джону Солсбери, но и обращением к самой Феникс, перевод которого я выписываю из «Игры» целиком:

Феникс, прекраснейшая из прекрасных птиц,
К тебе я обращаю все мои труды.
В моих глазах ты драгоценнейшая из всех,
Источник и покровитель всех высоких чувств.
Прими мою скромную хвалу твоей любви
И преклонение перед твоим Голубем.

Другой поэт, более искушённый и учёный,
Чьи строфы проникают и очаровывают умы,
Сможет достойно воспеть твои совершенства и красоту,
Повторяя твоё знаменитое и прославленное имя.
А я, последний и скромнейший изо всех,
Доволен тем уже, что петь могу о Феникс.

Никто не составляет посвящений раньше, чем закончит работать над посвящаемым. Выражаю уверенность: в тот день, когда Честер, дописав свою поэмищу, принялся сочинять эти строфы, леди Феникс была жива. И возвращаюсь к речам Джонсона о чистоте истинной любви. Они представляют собой стихотворный пересказ прозаических пассажей Бруно — в частности, из письма к Филипу Сидни перед «Рассуждением о героическом энтузиазме». Я обильно цитировала это вступление в предыдущих главах. Приведу ещё раз кое-какие высказывания из него. Для меня, объявляет поэт-философ, «так же невозможно опуститься до уважения к любви вульгарной и физической, как невозможно видеть в лесу на деревьях дельфинов, а под морскими скалами — кабанов». Его намерение «заключается в том, чтобы показать в этом сочинении божественное созерцание и представить слуху и взору не вульгарные страсти, но героическую любовь». Лесные дельфины и морские кабаны из послания к Пизонам очень нравились Ноланцу. В «Изгнании» о дельфине и кабане упомянул насмешник Мом; он сначала перефразировал, а потом и процитировал стих Горация. Тогда Бруно посмотрел на проблему вульгарных страстей и героической любви с позиций практика и натуралиста (III, 1):

Ведь мы не хвалим добродетель воздержания в свинье, которая отдаётся одной только свинье однажды в год, но в женщине, которую возбуждают не только природа один раз в год для потребностей рода, но ещё и собственный рассудок неоднократно, чтоб испытать наслаждение...

Далее, <...> очень мало хвалим мы воздержание самца или самки свиных, которые по тупости и грубости своего телосложения очень редко и малочувствительно возбуждаются вожделением, всё равно как холодный и уродливый человек или же состарившийся. Но совсем иначе надо смотреть на воздержание, когда оно является поистине воздержанием и поистине добродетелью

— добродетелью человека, созданного более красивым, более одарённым, чувствительным и в высшей степени увлекающимся. «Поэтому-то — в отношении стран — то, что едва-едва добродетель в Германии, во Франции уже больше, ещё больше в Италии и больше всего в Ливии». С «географическим» пассажем и вообще с образной системой «Изгнания» и «Рассуждения» интересно сопоставить речи джонсоновского Вольпоне, который призывает понравившуюся ему чужую жену предаться эротическим забавам (III, 6; действие, напомню, происходит в Венеции):

Юпитером я буду, ты — Европой;
Потом я — Марсом, ты же — Эрициной;
Так пробежим с тобою мы по кругу
И превзойдём все мифы о богах.
Потом в обличье наших дней предстанешь —
Наряженной француженкой весёлой,
Испанскою красавицей, тосканкой
Или женой персидского царя,
Султана одалиской иль, для смены,
Искуснейшею куртизанкой нашей,
Холодной русской, пылкой негритянкой.
В таких же масках встречу я тебя.
В уста из уст проникнут наши души,
Утехи вновь и вновь приумножая.

В «Эподе» не сказано о таких причинах воздержания, как душевный холод и физические недостатки. И старость тоже не названа прямо; но поэт выразительно пишет об утрате желаний... Возможно, влияние бруновского текста сказалось, когда Шекспир вкладывал в уста Полония, узнавшего об ухаживаньях Главного героя за Офелией, речь с такими словами (I, 3; Рд.): «Я знаю, / Когда огонь в крови, как щедро сердце / Ссудить готово клятвами язык». Подразумевается: знаю по опыту, который остался в прошлом. Чуть ниже пожилой отец втолковывает (Л.): «Что до принца, / То верь тому, что молод он и может / Гулять на привязи длиннее той, / Которая дана тебе». Вряд ли он догадывается, что воздержание бывает волевым. Дочь обещает быть послушной. Об уродстве, которое препятствует любовным устремленьям, говорится в «Ричарде III». Будущий узурпатор произносит по существу пролог к пьесе и, характеризуя себя, объявляет (I, 1): «Но я не создан для забав любовных... / Меня природа лживая согнула / И обделила красотой и ростом. / Уродлив, исковеркан и до срока / Я послан в мир живой...» Он не сообщает: к тому же я холоден; однако это следует из его дальнейших речей и поступков. Теперь о главном. В одном из вступительных писем к французскому послу Бруно объявляет, что, будь он землепашцем или же пастухом, садовником или портным, никто не обращал бы на него внимания, но, поскольку он измеряет поле природы, старается пасти души, мечтает обработать ум и исследует навыки интеллекта, к нему относятся весьма враждебно. Причиной тому, говорится далее (ОБВМ),

окружение, которое мне не нравится, чернь, которую я ненавижу, толпа, которая не удовлетворяет меня; я влюблён в одну, и благодаря ей я свободен в подчинении, доволен в муках, богат в нужде и жив во смерти; благодаря ей я не завидую тем, которые являются рабами в свободе, мучаются в наслаждениях, бедны в богатствах и мертвы в жизни; ибо в теле они имеют цель, которая их связывает, в духе — ад, который их угнетает, в душе — заблуждение, которое их заражает, в мысли — летаргию, которая их убивает; и нет великодушия, которое их освободило бы, долготерпения, которое их возвысило бы, сияния, которое их осветило бы, знания, которое их оживило бы.

Поначалу я, подобно моему ударившемуся в бэконианство товарищу, полагала, что Феникс из нестеровского сборника — это мировая душа. Мол, как раз в неё (или, на худой конец, в толкующую о ней философию) был влюблён героический итальянец, и это помогало ему чувствовать себя свободным, довольным, богатым, защищённым даже от смерти. Теперь я в состоянии назвать имя прекрасной умной и достойной женщины — британской Татьяны Лариной. Не исключено, что своей популярностью среди англичан Джордано Бруно гораздо больше обязан платоническому роману с ней, чем, например, грамматическим стараниям Джона Флорио, и что интерес Шекспира к ноланским текстам родился как побочный результат его интереса к отношениям между итальянским поэтом-философом и добродетельной англичанкой. Я буду писать подробно о принцессе Имогене, отразившей бруновскую прекрасную даму, только в шестой главке, но уже сейчас попытаюсь проиллюстрировать сказанное репликами из «Цимбелина» (I, 4). Якимо считает, что Постуму придаёт вес женитьба на дочери короля — его ценят скорее по её достоинствам, чем по его собственным. (Один из честеровцев именно так ценил Голубя — по достоинствам леди Феникс.) С появлением Постума разговор о нём прерывается, речь заходит о совершенствах принцессы. Поддавшийся на провокацию британец объявляет, что готов восхвалять свою даму так же рьяно, как в прошлый раз, когда он чуть не вызвал на поединок спорившего с ним француза. Звучит странное в устах мужа добавление: пусть я и выставлю себя (из-за этих похвал) её обожателем, her adorer, а не её другом — her friend. Я понимаю так. Рыцарское обожание, которым в жизни была окружена дама — прообраз героини, представлялось Шекспиру смешным. И он говорит о собственном статусе, о том, что он — друг леди, а не один из далёких от неё воспевателей, таких, например, как Роберт Честер. За Имогеной следует видеть ту же самую женщину, что и за Феникс из «Мученика любви», к этому я ещё вернусь. А надо ли видеть за Постумом Голубя? Думаю, да. (Но при этом высказывание о друге, а не поклоннике остаётся автобиографичным.) В «Игре» полтора джонсоновских стиха — «a person like our Dove / Graced with a Phoenix love» — переданы словами «такая личность, как наш Голубь, украшенный любовью Феникс». Можно перевести иначе: «наш Голубь, удостоенный любви Феникс». При любом варианте реплика о нищем британце, которого оценивают скорее как мужа королевской дочери, а не как самостоятельную личность, предстаёт недобрым перепевом того, что с одобрением сказано в «Эподе». В общем, я исхожу из догадки, что ноланское влияние на Стратфордца отчасти объясняется так: великий бард был, вслед за поэтом-философом, удостоен особого внимания прекрасной английской дамы. В девятнадцатой главе своей книги Ф. Йейтс пишет:

Нужен совершенно новый подход к проблеме «Бруно и Шекспир». Проблема это очень сложная, и необходимо исследовать — в связи с Бруно — глубокую заинтересованность Шекспира в полнозначном языке, в языке, по прекрасному выражению Бруно, «ловящем голоса богов», в отличие от педантского, или пустого, обращения с языком. Воображение Шекспира насыщено магией, которая часто превращается в некий воображаемый инструмент для решения кардинальных проблем мира. Разве не Шекспир создал Просперо — бессмертный образ благотворящего мага, учредителя идеального государства? Сколь многим представление Шекспира о роли мага обязано той концепции этой роли, которую Бруно выдвинул в ответ на бедствия своей эпохи?

В этом есть правда. Ошибочны слова об учредителе идеального государства. Ничего такого Просперо не учреждал, напротив, в «Буре» всячески подчёркивается его нелюбовь и неспособность к государственным делам. И благотворительностью маг не занимался. Скорее наоборот: наказывал высокопоставленных обидчиков, а также Калибана и двух пьяниц, устраивал судьбу собственной дочери — был озабочен личным, а не общественным. Шекспир и сам не замахивался на кардинальное. Пожалуй, один из секретов его величия в том, как он осваивал тему, преобразуя масштабное в своё, личное. Возможно, и этому он учился у Ноланца. Чуть выше пассажа о языке и благотворящем маге Йейтс цитирует монолог из «Бесплодных усилий» (IV, 3), и Г. Дашевский предлагает такой подстрочник:

Разве по силе Любовь — не Геркулес, по-прежнему лезущий на деревья в саду Гесперид?

Изощрена, как Сфинкс, сладостна и музыкальна, как славная лютня Аполлона, где струнами — его локоны; когда говорит Любовь, то это голос всех богов убаюкивает небеса гармонией.

Эти сравнения вложены в уста Бирона, имя которого, считает Фрэнсис Йейтс, напоминает имя Бруно. Многие, в том числе она сама, пытались доказать, «что в образе Бирона сказалось пребывание Бруно в Англии». Но не было понятно, что надо искать в пьесе, поскольку «не понимали, о чём же говорил сам Бруно». Кажется

совершенно ясным, что в грандиозной речи Бирона о любви отразилось «Изгнание торжествующего зверя», где все боги произносят по поводу одного из созвездий похвалы любви. Далее, тот факт, что действие пьесы разыгрывается при <...> дворе короля Наваррского, где Бирон возглавляет поэтов и любовников, представляется теперь в высшей степени знаменательным, поскольку связывает Бирона-Бруно с исходящими от французского двора идеями и с общеевропейской атмосферой надежд на Наваррца.

Драматург насмешливо относится к своему венценосному персонажу, это очевидно. О скептическом отношении Стратфордца к реальному Наваррцу я уже высказывалась (II, 1) и ещё раз выскажусь попозже. Похвалы богов, на которые похож текст монолога, я, читая «Изгнание», увы, пропустила, а потом специально искала и — ещё одно «увы». Яблоки Гесперид могли прийти на память автору «грандиозной речи Бирона», когда он переводил письмо Энтузиаста к Великодушному Кавалеру, но оно предваряет «Рассуждение». Изругав грязную физическую любовь и физическую красоту, которая в одно и то же время цветёт и гниёт, Ноланец останавливает себя и задаёт ряд вопросов, в частности, такой: «Может быть, я хочу уменьшить число людей, собирающих самые сладкие яблоки, какие могут произрастать в саду нашего земного рая?» Я писала об этом месте (IV, 5), но не делала сопоставлений с монологом, в конце которого Бирон формулирует «призывы». Вот два стиха из них; «И во имя мужчин — создателей (всех) этих женщин; / И во имя женщин, благодаря которым существуют мужчины...» Речь о продолжении рода. В ноланском тексте, адресованном Сидни, она выглядит так:

Однако что я делаю? О чём думаю? Может быть, я — враг продолжения рода человеческого? Может быть, я ненавижу солнце?.. Не собираюсь ли я попытаться избавить себя или других от сладкого и любимого ига, возложенного нам на шею божественным провидением? Может быть, я хочу убедить себя и других, что наши предшественники были рождены ради нас, но сами мы не рождены для наших потомков?

Тут же даётся темпераментный ответ, но я приведу его в четвёртом разделе, а здесь отмечу: формулировки Бруно отразились в самом названии комедии про Бирона. Тансилло рассуждает о попавших в сети любви, разделяя их на две категории. Одни хотят (ОГЭ, I, 2; курсив мой) «собирать яблоки с древа телесной красоты, без получения (или <...> без надежды на получение) которых они считают пустым и достойным осмеяния всякое любовное усилие». Они не стараются облагородить себя — любя достойно и «приспособляя свои усилия и деяния к божественному, при котором только героическая любовь могла бы богаче и лучше развернуть свои крылья». Другие

стремятся вперёд ради плода наслаждения, понимаемого как красота и изящество духа, который отражается в сиянии и блеске грации тела; причем некоторые из них, хотя и любят тело, и немало мечтают о соединении с ним, и жалуются на удалённость от него, и печалятся от разрыва с ним, — всё же боятся, чтобы в случае осуществления желания они не лишились бы той приветливости к себе, того общения с собой, того дружелюбия и согласия, которые для них являются самым главным...

В конце третьего акта Бирон красочно описывает своё соотношение с Купидоном. Он сам — этакий ревностный сторож выразительных вздохов; критик, нет, констебль в ночном дозоре; деспотический педант, присматривающий за мальчиком, неприступный, как никто из смертных. За всё это своенравный божок теперь мстит. И всё это — намёк на Бруно, который гневно обличил влюблённых и их письма, сонеты, эпиграммы, книги — обличил в письме, предваряющем его книгу, полную поэтических и прозаических излияний, в частности сонетов о любви, книгу, повергаемую к стопам прекрасной дамы (а вовсе не её старшего брата, к которому обращено письмо). В первой же сцене Бирон высказывается о несвоевременности королевской затеи с трёхгодичным отшельничеством ради учёбы. Учиться надо было раньше, а теперь — как раз время влюбляться. Последнее не формулируется прямо, но говорящий убеждён: всё должно происходить в свой срок. В одном очень плохо переведённом словаре (Who is Who in Shakespeare) я прочла, что сюжет «Бесплодных усилий любви» целиком вымышлен драматургом. Авторы (P. Quennell, H. Johnson) были бы правы, если бы эпизоды, из которых состоит комедия, стоило именовать сюжетом. Пьеса похожа на собрание иллюстраций к бруновским диалогам, в которых, напоминаю, поэт-философ ратует за то, чтобы женщин «почитали и любили, как должны быть почитаемы и любимы женщины, то есть — постольку, поскольку следует им то немногое, в такую-то пору и по такому-то случаю». В словаре «Кто есть кто у Шекспира» сообщается, что Бирон обещает ухаживать за Розалиной только «в красные годы цветения и честным юношеским образом». В доступных мне текстах этого обещания нет, но вот что сказано в другом словаре (ШЭ): кварто «Бесплодных усилий» впервые вышло в 1598 году, «возможно, по авторской рукописи». В следующий раз комедию напечатали в первом фолио.

Текст включает некоторые фрагменты как первоначальной, так и исправленной редакции, однако, по-видимому, изменения были внесены в период создания пьесы, а не позже. В некоторых изданиях печатались обе редакции, что вызывало путаницу.

Буду считать так. Юношеское обещание Бирона не попало в мои свободные от путаницы варианты. Редакторов легко понять. Может ли женщине понравиться намёк на то, что ей следует лишь немногое, лишь в такую-то пору и по такому-то случаю? И какой влюблённый мужчина станет делать подобные намёки — толковать о быстро кончающейся поре цветения? Впрочем, я знаю такого елизаветинца и стану подробно говорить о нём в девятой главе. А сейчас — об атмосфере вокруг Наваррца, ставшего Генрихом Четвёртым. В 1591 году, сообщается в комментариях к «Бесплодным усилиям», Эссекс помогал маршалу Бирону в войне против католической Лиги, которую вёл первый король династии Бурбонов. В 1592 английский граф вернулся на родину, «а вслед за тем Генрих парализовал происки папы <...> своим переходом в католичество (1593). Это ренегатство разгневало Елизавету, и Генрих сразу утратил свою популярность в Англии». Комедию обычно датируют 1594 годом. Повествование о том, как монарх и его приближённые с лёгкостью нарушают обеты, совсем недавно торжественнейшим образом скреплённые, имело целью указать на хамелеонство французского короля — указать со смехом. Бирон, нарушивший устав «маленькой академии», обнаруживает, что такое же нарушение совершили все её члены. Забравшись на дерево (как Геркулес), он вынужденно подслушивает речи влюбившихся: короля, затем Лонгвиля, затем Дюмена, которого слышат уже трое. Лонгвиль изобличает Дюмена, король — Лонгвиля и Дюмена, Бирон — троих. Но тут подоспевает также его обличение, и он говорит, что теперь к трём глупцам прибавился четвёртый, чтобы составилась артель — the mess. Думаю, это слово родственно итальянскому «messa» и французскому «messe» — обедня. Английское «mess» может означать обед, подаваемый артели, или университетскую столовую... Драматург указывает на заявление Наваррца о Париже и мессе-обедне, хотя его персонаж и не произносит слова «mass».

В кварто на титульном листе про комедию сообщается в частности: «Заново исправленная и дополненная / У. Шекспиром (Shakespere)». И это первый случай издания пьесы великого барда под его именем. Вероятно он сам готовил рукопись. В апреле 1598 года был принят Нантский эдикт, что не могло не обрадовать англичан. Заметен ли в переработанном как раз в то время тексте хотя бы небольшой интерес к религиозным проблемам? Драматург выразил гораздо меньше надежд на Генриха IV, чем можно усмотреть сходства между именами Бруно и Бирон. Он написал комедию о человеческой изменчивости и, чтобы читатель не сомневался, усилил впечатление репликами Розалины об изменчивой луне (V, 2). Если готовность забыть о только что высказанных намерениях может считаться темой комедии, то её главную мысль я рискну сформулировать так. Любовь не мешает заниматься науками, а стимулирует, вдохновляет влюблённого. При этом речь идёт о высшем Амуре, так что отношения в сложившихся парах (король — принцесса, Бирон — Розалина и т. д.) должны остаться платоническими. Бард придумал простенький ход: принцесса вынуждена уехать в связи со смертью своего отца, короля Франции. Окончательные любовные объяснения звучат уже после печального сообщения. И вся пьеса так же несуразна, как этот эпизод. События, участниками которых в жизни были Генрих IV, маршал Бирон и другие, не годятся для отображения в галантной комедии. Шекспир отважно и наивно использовал имена этих персон, чтобы иллюстрировать идеи вовсе не Наваррца, а Ноланца. Это идеи, касающиеся высшей энтузиастической любви, а не политики и религии. Вот некоторые стихи из «грандиозной речи»:

Нельзя ни вам, мой государь, ни нам
К истокам дивным знания подняться
Без лицезренья женской красоты.
Из женских глаз доктрину вывожу я:
Они — тот кладезь, тот первоисточник,
Где Прометей огонь свой почерпнул...
Итак, отказ смотреть на лица женщин
Есть в то же время наш отказ от зренья...
[Любовь], все наши чувства изощряя,
Им остроту двойную сообщает.
Она даёт такую силу зренья
Любовнику, что блеск его зрачков
Способен ослепить глаза орла.

После этого Бирон красиво и убедительно говорит про обострение других чувств и переходит к Геркулесу, лезущему на деревья. Теперь — строки из сонета Бруно, вошедшего в две лондонские книги. Сначала автор поместил его перед прозаическим текстом «О причине, начале и едином», затем — в первом диалоге «Рассуждения» (М.А. Дынник // Э.):

Любви доступны истины вершины.
Сквозь адамантовы проникнув огражденья,
Мой гений свет несёт, для наблюденья
Рождён, живёт он вечным властелином;
Земли, небес и адовой стремнины
Правдивые даёт изображенья... //
Внемли же истине, презренная толпа,
Открой свой слух словам без лжи и без убранства,
Вели, коль силы есть, глядеть глазам своим,
Иди за Отроком, раз ты сама слепа:
Нестойкая, ты в нём клеймишь непостоянство,
Незрячая, его ты смеешь звать слепым!

Адамантовы здесь означает крепчайшие. Наименованием «Отрок» передано Fanciullo, в первом значении «мальчик». Полагаю, именно к этому термину отсылает шекспировское слово «boy», дважды произносимое в заключительном монологе третьего акта. Бирон сначала сравнивает себя с педантом, который следит за «мальчиком», потом характеризует Купидона: «Этот мальчик с завязанными глазами, хныкающий, близорукий, капризный». Во вступлении к диалогам «О причине» сонет имеет заглавие — «О любви». В «Рассуждении» это седьмой стихотворный текст, предваряемый репликами Тансилло и Чикады. Первый говорит, что «любовь сама по себе не слепа и не сама делает некоторых влюблённых слепыми, но лишь при посредстве низменных расположений субъекта»; сама же она «освещает, проясняет, раскрывает интеллект, заставляет его проникать во всё и вызывает чудесные эффекты». Вот их-то, чудесные эффекты, и описывает Бирон в главном монологе. А в бруновском диалоге Чикада откликается на речь о любви, раскрывающей интеллект: «Мне кажется, что Ноланец выражает это в другом своём сонете». И вот начало седьмого сонета в другом переводе (Э.): «Амур, что к истине влечёт мой жадный взгляд, / Чёрноалмазные затворы отпирает...» Попробую истолковать в свете изложенного три стиха, стоящие непосредственно над тем, с чего я начала цитировать монолог Бирона. Думаю, перед «Нельзя ни вам...» он говорит: «И поскольку вы поклялись учиться, лорды, / А потом каждый отверг свою книгу, / Можете ли вы после этого мыслить, вникать, наблюдать?» Из дальнейшего становится понятно, что предназначенные им книги — это прекрасные лица женщин, их глаза... Напоследок — фрагменты из речи Теофила (ПНП, I):

Однако, чтобы приступить и вести дело с начала, придите и вдохновите меня, о Музы! Не призываю вас, говорящих напыщенными и гордыми стихами на Геликоне... Оставляю в стороне то, что вы не только иностранки для меня, но вдобавок из той расы, о которой поэт говорит:

Я не был никогда лукавым греком.

Кроме того, не могу влюбиться в то, чего не вижу. Другие, другие сковали мою душу. И этим-то говорю я: грациозные, милые, мягкие, нежные, молодые, прекрасные, деликатные, светловолосые, белолицые, краснощёкие, с сочными губами, божественными глазами, эмалевой грудью и бриллиантовым сердцем, благодаря вам я столько мыслей порождаю в уме, столько страстей храню в душе, столько чувств черпаю в жизни, столько слёз лью из глаз, столько вздохов испускаю из груди и столько пламени изливаю из сердца. О вы, музы Англии, говорю я: вдохновляйте, внушайте, согревайте, воспламеняйте, очищайте и растворяйте меня...

С началом этого пассажа надо соотносить заглавие сборника «Английский Геликон» (1600). Англичане, вдохновлённые отечественными музами, противопоставили свой Геликон греческому. Видно, что автор «Пира на пепле», первой из лондонских книг на итальянском языке, ещё не успел влюбиться в одну, что ещё не началась эволюция от низменной несвободы к возвышенной любви, которая, терзая душу и тело, освобождала дух и интеллект поэта-философа. Нечто похожее на его стилизованную под псалмы Давида речь о жизни в смерти и смерти в жизни произносит Венера в первой поэме. Она притворяется потерявшей сознание. Адонис всячески старается привести её в чувство, даже целует, после чего богиня открывает глаза и среди прочего говорит: «Вот я ожила, и жизнь стала смертной докукой; / Вот я умерла, и смерть стала живительным восторгом». Надеюсь, я права и это — намёк на посвящение Мовиссьеру третьих лондонских диалогов (ОБВМ), посвящение, в котором сообщается, что автор видит свою вдохновительницу в единственной англичанке. Уже во вторых диалогах (ОПНЕ) был сонет «О любви», помещённый также и в пятых — «О героическом энтузиазме». В пятых же — один из самых впечатляющих сонетов Бруно, толкующего про богов, которых увлечения заставляли опускаться до звериного уровня. Напоминаю последний стих: «Меня любовь преображает в бога!» — и перехожу к подробному разговору о прекрасной английской даме, ставшей объектом высокой преображающей любви Ноланца.