Счетчики






Яндекс.Метрика

5. Птичий рынок

Не стану утверждать, что именно Изидино перечисление подвело Шекспира или Честера к аллегориям в Love's Martyr. Возможно, авторы мемориальной книги просто пошли проторённым путем. В 1593 году вышел сборник «Гнездо Феникса», содержащий элегию, в которой (Г.) «Голубь, Соловей, Лебедь, Феникс и Орёл оплакивают Астрофила». Не исключено, что для честеровцев отправным пунктом, кроме Феникса из диалогов «О героическом энтузиазме», стал голубь из романа Филипа Сидни. Новый Бэконианец полагает, что голубь — это аллегория разума, и цитирует две строфы вошедшего в текст «Аркадии» сонета. Поэт заявляет (пер. В. Швыряева): «Мой разум — тот же голубь». Разум-голубь ищет спасенья в высоте и летает, пока это не закончится падением. Спастись он, судя по всему, хотел бы от любовных мучений. В русском варианте фигурирует небесное блаженство сладкой боли. Бруно обстоятельно толкует о такой боли в «Рассуждении». Конечно, у Шекспира и у других авторов Честеровского сборника идёт речь о разуме смертного и бессмертной истине; только я сказала бы, что о разуме-голубе и истине-фениксе тоже, поскольку прежде и больше всего это стихи о мужчине и женщине. Но сейчас я стану говорить про птиц. В популярной у елизаветинцев книге Бруно «О тенях идей» названы (Й.) создания, посвящённые ночи, и создания света. В списке ночных — ведьмы, василиски, совы; со светом и солнцем связываются петух, феникс, лебедь, гусь, орёл, рысь, баран, лев. В первой строфе стихотворения «Феникс и Голубь» говорится: «Пусть птица, что поёт звучнее всех / На единственном аравийском дереве, / Будет трубачом и вестником печали — / Тем, чьему голосу повинуются непорочные крылья». Перевод начальных стихов, созданный В. Левиком, может ввести читателя в довольно глубокое заблуждение: «Птица с голосом как гром, / Житель важный пальм пустынных». В «Игре» весь перевод назван превосходным и содержащим меньше неточностей, чем работы предшественников. Одна из очень досадных неточностей обнаруживается уже во втором стихе, вот оригинал: «On the sole Arabian tree». Sole — это единственный, одиночный, исключительный; артикль заставляет думать, что речь идёт о совершенно конкретном дереве, незаменимом. Множественное число здесь категорически невозможно — упоминаемая птица не сядет на первую попавшуюся пальму даже помолчать, не говоря уже о самой звучной песне — loudest lay.

Если нужен смысл первых строчек, тогда лучше выбрать вариант Давиденковой-Голубевой: «Громогласный наш глашатай, / С дальних пальмовых ветвей / Протруби нам весть скорей». Предлагаю сравнить первую строфу с высказыванием Себастьяна, который готов поверить, что в Аравии есть единственное дерево — трон феникса и единственная (в обоих случаях «оne») феникс — королева («Буря», III, 3). Надеюсь, я показала: В.В. Левик, переводя «Феникс и Голубя», разрешил себе слишком большую вольность... Удивительную ошибку сделал Р.Т. Эриксен, подумавший, что «похоронную процессию составляют четыре птицы (петух, лебедь, орёл и ворон)». Можно вообразить петуха, пожелавшего взгромоздиться на пальму-трон. Но кто ж ему позволит? Автор статьи о Джордано Бруно как мученике любви понимал: птицы собрались, чтобы оплакать кончину этого самого мученика, которого они именуют Голубем. О том, жива ли Феникс, Шекспир высказался надвое, но, даже считая «королеву» тоже скончавшейся, легко допустить, что провозгласить печальную весть просят её наследника, ведь феникс есть всегда, и именно под мелодичную песнь предшественника появляется наследник. Если заглянуть за аллегории первого катрена, получится, что участники мемориального сборника (птицы «чистого крыла») ждут сигнала к началу церемонии от леди Феникс, возлюбленной Голубя.

Вот вторая строфа: «Но ты, пронзительно кричащий предвестник (harbinger; в третьем стихе — herald), / Отвратительный предтеча злого духа, / Накликающий мучительную кончину, / Будь подальше от этой группы». Причастие «shrieking» образовано от глагола, передаваемого как «пронзительно кричать, вопить, орать». Выбранное В. Левиком прилагательное «хриплый» (а значит, не могущий кричать пронзительно) дезориентирует, рождая представление о криках вороны или ворона. При этом в пятой строфе ворона прямо называют (crow) и приглашают присоединиться к плачущим. Вариант И. Гилилова — «визгливый». Охарактеризованный во второй строфе авгур, предрекающий тяжкую смерть, — это сова. Овидий сообщил, что Прозерпина превратила обидчика в эту отверженную птицу (Шв.): «Гнусною птицей он стал, вещуньей грозящего горя, / Нерасторопной совой, для смертных предвестием бедствий». В «Библейской энциклопедии» о совах говорится: «Ночью они вылетают на добычу и часто при этом испускают пронзительный, жалобный крик, который особенно резко выделяется при окружающей ночной тишине». Как же хорошо знали Шекспира помогшие архимандриту Никифору англичане! В третьей части «Генриха VI» глагол «shriek» в сочетании с существительным «сова» произносит король, которого пришёл убивать будущий Ричард III (V, 6): «Когда рождался ты, сова кричала, / Безвременье вещая, плакал филин, / Псы выли, ураган крушил деревья, / Спустился на трубу зловещий ворон, / И хор сорок нестройно стрекотал». Использованы обозначения: owl, nightcrow, raven, pie. Ворон был женского пола. Птица села на каминную трубу — очевидно погреться — и пропускала дым сквозь перья. Я решаюсь понимать «rook'd» как прошедшее время от диалектного «roke» — дымиться, а не от «rook» — мошенничать. В «Макбете» в ночь убийства Дункана кричала сова, а трубы над одним из помещений замка свалил ветер.

Итак, в первой части шекспировского стихотворения говорится про одно исчадие тьмы — сову и три создания света: феникса, орла и лебедя. В «Песнях Голубя» есть такое обращение к Феникс (Г.): «О, не разглашай мою любовь, ты, вестник дня!» Выходит, вестником дня может быть не только петух. Легко понять, почему такие «чада света» (Й.), как петух и гусь, не участвуют в траурно-романтической церемонии. Но почему среди приглашённых на торжество оказался ворон? Есть ли здесь ещё одна отсылка к «Изгнанию»? Когда в ходе небесной реформы настаёт время подумать о созвездии Ворона, Юпитер объявляет, что этого нерадивого слугу Аполлона не следует оставлять на небе, и Аполлон перечисляет местности, где Ворону будет вольготно, называя прежде всего Англию. Если изгоняемый хочет царствовать, ему следует отправиться на этот остров, где Ворон найдёт таких, как он, целые тысячи. Там у него не будет недостатка в подданных. Среди мест, в которых ещё мог бы поселиться нерадивый слуга, фигурирует большая дорога от Рима к Неаполю (III, 3): «Там четвертовано столько разбойников, что на каждом шагу у него будут дешёвые и великолепные пиры со свежим мясом». Но такого рода «свежатины» и в Лондоне имелось достаточно. Историки и биографы Шекспира сообщают, что головы казнённых, насаженные на пики, отнюдь не были экзотическими деталями городского пейзажа; Э. Берджесс, например, пишет: «Лондонский мост был обвешан отрубленными головами». Существовало предсказание о воронах, живущих в Тауэре. Я не могу точно вспомнить, в чём там дело, но знаю, что англичанам надо лелеять этих воронов, ныне считающихся символом их страны. В «Эдуарде III» малочисленная армия англичан побеждает многочисленную армию французов, которых напугали стаи ворон (или воронов — crows). Английский принц говорит, что теперь, когда у них столько пернатых тварей, им не нужны пернатые стрелы (IV, 6). В общем, в «Феникс и Голубе» сказано о во́роне именно как о птице, представляющей Англию в траурной церемонии. Сам ли бард решил напомнить про культ воронов в королевстве? Или пошёл за Бруно? Скорей второе.

Теперь о созвездии Лебедя. Юпитер счёл правильным отослать в Англию и вторую аполлонову птицу (место Лебедя предназначалось Раскаянию). Бог Мом хотел отправить её (II, 3) «плавать вместе с другими или на озере Перг, или по реке Кайстру». Согласно Овидию, в этих водоёмах обитало множество сладкоголосых лебедей. Но отец богов решил: надо «припечатать клюв его моею печатью и пустить в Темзу: там он будет сохраннее, чем где-либо». Бен Джонсон, конечно, помнил об этом, когда создавал свой знаменитый образ сладостного эйвонского Лебедя, время от времени прилетавшего на берега Темзы. Поэт вовсе не ограничивается этой, ныне популярнейшей, метафорой, которая без продолжения походит на клеёнчатый коврик с намалёванными гордыми птицами. Автор вдохновенного стихотворения видит любимого им мистера Шекспира на небесной сфере (in the Hemisphere), сияющим и создавшим там созвездие — «a Constellation». Джонсон призывает Шекспира — Звезду поэтов (Starre of Poets) — светить и впредь с неистовою страстью (with rage) и, похоже, даёт понять читавшим «Изгнание», что Лебедь, отправленный плавать по Темзе, после кончины великого англичанина вернулся на небо. Что касается самого барда, то он готов был счесть Англию краем не только воронов, но и лебедей тоже. Вынужденная скрываться дочь Цимбелина говорит, что не весь солнечный свет достаётся её стране, что в других местах тоже бывают день и ночь и что Британия — это (III, 4) «в пруду большом гнездо лебяжье». Понимая, что речь идёт об океане и острове, я всё же перевела бы выражение «in a great pool» по-другому: в огромной заводи. В Словаре сказано, что «the Pool» — это часть Темзы, немного ниже Лондонского моста. Возможно, драматургу хотелось подчеркнуть связанность с лебедями именно Темзы, но обстоятельства, описываемые в пьесе, не позволяли сделать это более решительно.

Примерно через триста лет Джером К. Джером незабываемо (и с отсылкой к знаменитым россказням Фальстафа из первой части «Генриха IV») поведал о том, как сражался с лебедями пьяный Гаррис, находившийся в лодке, причаленной к островку. В XIX веке Темза всё ещё могла потягаться и с озером Перг, и с рекой под названием Кайстр. Кроме Ворона и Лебедя, в диалогах Бруно, в Англию был отправлен ещё прародитель ягнят Овен, тоже создание света. Пожалуй, поколебавшись произнёс Юпитер (III, 2), «всего удобнее будет ему у Темзы». И объяснил: «Ибо это место самое подходящее по погоде». Далее небесный реформатор хвалит климат Англии. Видно, что эта страна по душе автору «Изгнания», очень по душе. Сколько может ещё обнаружиться подтверждений тому, что в свою очередь Ноланец и его тексты тоже крепко запали в души английских стихотворцев и драматургов, умевших быть благодарными? Наверное, Честеровский сборник и трагедия «Гамлет» — главные в списке таких подтверждений. Вдохновляющее влияние Джордано Бруно сказывалось и после, к примеру, когда Томас Деккер писал свою книгу «Четыре птицы из Ноева ковчега». Я поняла так, что о ней стало известно из работы А. Гросарта, который, излагая свою версию: Феникс — Елизавета, Голубь — Эссекс, «упоминает (не вдаваясь в тщательный анализ) о маленьком томике, существующем в единственном экземпляре» (Г. здесь и ниже). Этот томик Деккера

содержит молитвы, вложенные автором в уста Голубя, Орла, Пеликана и Феникс; каждому персонажу отведена отдельная глава со своим шмуцтитулом. Особое внимание уделено в авторских обращениях Голубю и Феникс. «Птицы» (и их прототипы) здесь явно те же, что и у Честера, и отношение к ним автора также исполнено глубочайшего пиетета, но характерные для Честеровского сборника траурные мотивы у Деккера полностью отсутствуют — эти прототипы были ещё живы в 1609 году, которым книга о «четырёх птицах» датирована.

Стоит ли сомневаться в том, что голубь и пеликан тоже посвящены солнцу, свету, дню? Один символизирует в христианской традиции святой дух, другой — бога-сына. Существует и герметическое толкование символа, каковым стал пеликан для розенкрейцеров и масонов: это животворящее Солнце (М. Морамарко). Что касается траурных мотивов, то они отсутствуют в книге Т. Деккера не ещё, а уже. Даже если бы Голубем действительно был граф Эссекс, то через 8 лет после его гибели полагалось бы не скорбеть, а рассуждать — хоть с глубоким пиететом, хоть с высоким одушевлением — про его таланты и его благородство, да и про деяния тоже; при Якове-то можно было... Вряд ли стоит сомневаться и в том, что книга Деккера вдохновлена текстами героического итальянца. Джордано Бруно часто упоминает свою раннюю работу «Ноев ковчег». До нас она не дошла. Но интересующимся современникам, скорее всего, была известна — хотя бы в пересказах автора или его друзей-учеников. Один из эпизодов этой книги упоминается во втором диалоге «Пира на пепле». Во вступительном письме к «Тайне Пегаса» — трактату, который посвящён вымышленному епископу, — Ноланец предлагает: считайте,

что я преподнёс вам не менее достойную вещь, чем папе Пию V, которому я посвятил «Ноев ковчег», чем королю Генриху III французскому, которого я обессмертил «Тенями идей», чем его послу в Англии, которому я уступил «Тридцать печатей», и кавалеру Сиднею, которому я посвятил «Торжествующего зверя».

У Деккера есть ещё произведение, озаглавленное Virgin Martyr («Невинный мученик»?). В нём птицы называются ангелами воздуха. Больше я ничего не знаю об этом тексте, судя по названию могущем содержать речи о мучениях высшей любви и немалочисленные отсылки к диалогам «О героическом энтузиазме». Шекспир видел, сколь значительно влияние, оказанное Ноланцем на английских писателей и читателей. Наделив Гамлета качествами поэта-философа, он высказался и про героя и про его прообраз устами Офелии, которая сожалеет о поверженном благородном уме принца (III, 2). Среди прочего она даёт такие определения: зеркало моды — the glass of fashion; лекало (чекан) формы — the mould of form; объект наблюдения для всех наблюдающих — the observed of all observes. Ну, и законодатель вкусов и приличий. Не исключено, что драматург очень мало интересовался лоском (Л.) или изяществом (К.Р., Рд.), или приличиями (П.), поскольку в прообразе Главного героя оценивал вовсе не светскость. Он думал об интеллектуальной моде и намекал на влияние Бруно и его книг на английскую культурную элиту. Вернусь к отсутствию у Т. Деккера траурных мотивов. К 1609 году Джордано Бруно превратился в историческую личность. В «Рассуждении» есть фраза (I, 1): «И смерть в одном веке даёт им бессмертие во всех последующих веках». Это о героических поэтах, одним из коих Ноланец справедливо почитал себя. Обращаясь к Парнасу, музам и Геликону, Энтузиаст говорит: «...преобразите смерть мою в жизнь, кипарисы мои в лавры и ад мой в небеса, — иными словами, предназначьте меня бессмертию, сделайте меня поэтом, дайте мне славу, пока я пою о смерти, кипарисах и аде». Чуть выше приведена классификация, из которой читатель узнаёт, что лаврами венчают поэтов, достойно воспевающих героические дела, кипарисовыми венками — тех, кто пишут погребальные песни, а, например, миртами «могут похваляться» поющие о любви. Речи про Парнас, музы и Геликон стилизованы под «Песнь Песней». В посвящении Бруно сообщает, что поначалу думал дать именно это заглавие своей книге, ибо в ней «под видом любви и обыкновенных страстей» говорится «о божественном и героическом энтузиазме» — так же как, согласно толкованию «мистиков и учёных каббалистов», в книге Соломона. В общем, если четыре птицы из Ноева ковчега пели о дерзком и дерзостном итальянце, уже начавшем жить в веках, им нужны были возвышенные, героические, а не траурные мотивы... Бойкость, с которой Ноланец перечисляет растения, употребляемые на венки (я привела небольшую часть перечня), наводит на мысль, что он был ещё большим ботаником, чем сам великий бард. Да и к зоологии он относился азартно, охотно упоминал животных; среди них — пеликан, рак, заяц, часто собаки, обезьяны, очень часто ослы. Не удержусь от примера. Фракасторий (ОБВМ, III) говорит про неумного, упрямо прикрывающегося Аристотелем Буркия:

Желать доказать истину разумными доводами подобного рода людям — это всё равно что мыть голову ослу различными сортами мыла и щёлока... Употреблять тысячу сортов мыла всё равно что один там, где безразлично, быть ли мытым или немытым.

В начале второй главы я приводила реплики о хамелеоне из бруновской «Песни Цирцеи», цитируемые в книге Рожицына. Там же есть такое сообщение: «Зоологический каталог Бруно интересен тем, что в нём перечисляются и животные, ставшие известными лишь в его время, например жираф, дикобраз, ехидна». То, что здесь названо зоологическим каталогом, в одной из биографий Шекспира именуется зверинцем (Мр.):

Отелло говорит, что Дездемона «честна», как летние мухи на бойнях, которые кладут свои яички в мясо и получают жизнь оттого, что вызывают гниение. Измену жён Отелло называет «рогатой чумой». Замечательно, что эта тема зверинца — козлы, обезьяны, жабы, гадюки, дикие медведи, крокодилы, мухи, рогатая чума — абсолютно тождественна <...> с доминирующей темой в мире образов Яго.

Мне же представляется замечательной степень интереса к животным и растениям. Она очень высока и у Бруно и у Шекспира. И я в который раз задаюсь вопросом: неужто нестратфордианцы в самом деле считают, что это приобретается в учебных заведениях? Я назвала бы качество, о котором хочу потолковать, вниманием к жизни. У великого барда к ней внимателен даже мёртвый. Призрак, рассказывающий Гамлету об ужасных обстоятельствах гибели от яда, заклинающий отомстить, непосредственно перед последним своим заклятием — «Прощай, прощай, прощай (adieu). Помни меня» — говорит (Рд.): «Светляк уж возвещает — скоро утро — / И гасит свой бессильный огонёк». Переводчики написали «утро», поскольку в русском языке нет слова, обозначающего утреннюю песню птиц, а Шекспир употребил именно его — matin. Что такое — университетское образование рядом с талантом? Бессильный огонёк. Есть в речах Призрака и сравнение с дикобразом. Предполагая, как подействовало бы на Гамлета повествование о загробных ужасах, дух говорит, что глаза принца уподобились бы звёздам, выбившимся из их сфер, а расчёсанные и уложенные локоны разделились бы на отдельные волоски и встали дыбом — «Как иглы на сердитом дикобразе» (К.). В примечании Уилсона сказано, что впечатляющее изображение этого зверя венчало герб семейства Сидни; ещё одно — Шекспир, будучи мальчиком, должен был видеть в Уорике у входа в богоугодное заведение, основанное графом Лейстером; кроме того, дикобраза можно было увидеть на какой-нибудь вывеске в Лондоне.

В наставлениях, даваемых Лаэрту перед его отплытием, Полоний тоже произносит «Прощай» (farewell) в последнем стихе своего монолога, а в третьем от конца — упоминает о ночи, сменяющей день (I, 3). Думаю, эта параллель специально выстроена автором и важно, чтобы ещё живой отец говорил о ночи, идущей за днём, а дух умершего — об утренней песне, которая вот-вот ознаменует конец ночи и приход дня. Точен Лозинский, вложивший в уста Полония слова «как вслед за днём бывает ночь». Другие же, написавшие, наоборот, о дне, приходящем после ночи, должно быть, не увидели намёка на то, что самого Полония поджидает очень скорая смена жизни смертью. Хуже всего вариант (К.) «И следственно, как дважды два — четыре». Закон арифметики вместо закона природы и указания на любимую мысль Бруно о незаметном переходе явления в свою противоположность. В какой момент перестаёт сгущаться темнота и начинает светать? Полагаю, именно об этом подумал старый Капулетти, когда, проводив Париса, объявил (III, 4): теперь уже настолько поздно, что мы всё ближе и ближе к тому, чтобы использовать слово «рано» — «it is so very very late, / That we may call it early by and by». В «Пире на пепле» (I) Теофил говорит, что «уважать философские учения по их древности» не умнее, чем решать, «что было раньше: день или ночь». Следует понять: живём ли мы в утреннее (для философии) «время, чтобы закончить ночь, или в вечернее, чтобы покончить с днём». Это запоминается. Последнее замечание — о существительном «matin». Вот как выглядит первая часть посвящённой ему словарной статьи: «поэт. утренняя песня (птиц); to sing matins петь / щебетать / на заре / по утрам». Случай с этим словом похож на тот, когда бард употребил прилагательное «fretted», зная, что у Бруно воображённое Аристотелем состояние звёзд описывается огромной фразой с десятью определениями. Одним словом, обозначающим утреннее щебетание, Шекспир обошёлся там, где бруковский персонаж наговаривает несколько абзацев. Речь идёт о приближении утра, об ужасе ночных созданий перед криком петуха и пробуждении созданий света (ОПНЕ, I). Ночные птицы, «едва только увидят, что с ясного востока восходит розовая посланница солнца», торопятся «скрыться в свои мрачные убежища». Призванные «ужасным и мстительным зовом Алекто» («петух» в переводе с греческого), они «раскрывают крылья и быстро направляются к своим жилищам». Но рождённые, «чтобы видеть солнце, радуясь окончанию ненавистной ночи, возблагодарив благосклонность неба», сердцем и голосом

поклоняются востоку... В воздухе и под листвой ветвистых деревьев петухи, орлы, павлины, журавли, горлинки, скворцы, воробьи, соловьи, галки, сороки, вороны, кукушки и цикады <...> удваивают своё шумливое щебетанье. И ещё с водной неустойчивой поверхности белые лебеди, пёстрые утки, хлопотливые гагары, болотные чирки, хриплые гуси, жалобно квакающие лягушки наполняют уши своим шумом,

сопровождая приветствиями жаркий свет солнца. Для Бруно ворон (или ворона?) — дневная птица. Нельзя не сопоставить с этим реплику Бернардо о Призраке (I, 1): «Он был готов заговорить, когда крикнул петух». И тогда, подхватывает Горацио, он вздрогнул, как виноватый — от грозного окрика. К этому учёный друг Гамлета прибавляет: слышал, что петух, вестник утра, будит дневного бога, пение петуха — знак для духов, где бы они ни скитались, что пора возвращаться... Значит, лаконизм Призрака в разговоре с Гамлетом был вынужденным. Может, он и хотел бы перечислить полдюжины просыпающихся птиц, но знал, что перво-наперво грянет петушиное предупреждение. И тогда ночная готика отступит, освобождая место для дневной практики. Пора и мне перейти к разговорам на практическую тему. Но прежде — то, к чему я надеялась (IV, 3) вернуться. Толкая мужа к убийству, леди Макбет говорит о его побледневшей, даже позеленевшей решимости (и это похоже на самообличения Гамлета). Муж отвечает (I, 7): «Я смею делать всё, что подобает человеку; / Кто смеет больше, тот не человек». Леди интересуется: что же за зверь заставил его поделиться с нею замыслом? В третьем акте, видя Призрака, Макбет выкрикивает, что готов сразиться с медведем, носорогом, тигром или ожившим Банко. Призрак уходит, и убийца-узурпатор объявляет: «I am a man again». Неправа А. Радлова, написавшая: «Мужчина снова я». Он уговаривает себя: «Я снова человек». И очень неправ переводчик, написавший в начале реплики про медведя и тигра (Кн.): «Я смею всё, что может сметь мужчина» (то есть выйти против страшного зверя или человека). Аналогичное высказывание из первого акта в этом переводе таково: «Я смею всё, что смеет человек». Убив Дункана (в ноланских терминах — победив), Макбет перешёл грань. В середине трагедии он сам ставит себя в ряд с животными, и на Банко он уже нападал бы не как мужчина-воин, а как зверь. Сознаю: мои умозрения сильно хромают и совершенно не идут в сравнение с шекспировскими образами. Надо поговорить о чём-нибудь попроще.