Счетчики






Яндекс.Метрика

5. Ёж и лиса, или Шекспир и охота

Я заглянула в книгу Исайи Берлина The Hedgehog and the Fox — «Ёж и лиса». В самом начале её приведена строка греческого поэта Архилоха (пер. А. Наймана): «Лиса знает множество вещей, а ёж знает одну большую вещь». Автор пишет, что учёные по-разному интерпретируют тёмные слова древнего грека... Здесь нужно прерваться. За время, которое прошло от написания этой главки до её редактирования, вышел сборник работ И. Берлина «История свободы. Россия» (М., 2001), и в нём есть перевод «Ежа и лисы», выполненный В. Михайлиным. Буду пользоваться этим текстом. Вот как передана ключевая фраза: «Лис знает много секретов, а ёж один, но самый главный». Может быть, пишет Берлин, «не слишком ясный по смыслу отрывок» означает всего лишь следующее: лис, при всей его хитрости, «не справится с одним-единственным оборонительным трюком ежа». Если же воспринять слова древнего грека фигуративно, получится, что лиса пасует перед единой картиной мира, имеющейся у ежа... Шекспир относится к лисам, Данте — к ежам. Кроме английского гения, лисами в той или иной степени были Геродот, Аристотель, Монтень, Эразм, тогда как Платон и Лукреций больше похожи на ежей. Я выбрала из двух списков только тех, о ком успел узнать великий бард. Работа имеет подзаголовок «Эссе о взглядах Толстого на историю», и автору представляется, что Лев Толстой, считавший себя ежом, был как раз лисой.

Я поняла так: И. Берлин симпатизирует лисам и демонстрирует свои либеральные взгляды. Позволю себе один кон придуманной им игры. По-моему Шекспир — типичный ёж, иными словами, человек, рождённый, чтобы иметь органичное мировоззрение, и действительно выработавший его. Если вообще можно говорить о творческом методе писателя, то у великого барда был дедуктивный метод: руководствуясь своим мироощущением, своим знанием жизни — и в высшем, и в повседневном смысле этого выражения — он находил то, что искал, там, где искал, и, может быть, даже потому, что искал. Как Шерлок Холмс. Но кажется, я играю не по тем правилам, какие предложил сэр Исайя, кажется, у меня другое отношение к слову «знает» (knows). Судя по всему, автор «Ежа и лисы» подразумевает знание, которое получают извне, которым вооружаются и оперируют. По существу это никакое не знание, а теория, учение. Можно считать и называть учение всесильным и верным, но это лишь подчеркнёт его теснейшее родство с обыкновенной верой — явлением, едва ли не противоположным религии. То, что готова считать знанием я, строго говоря, не может быть получено. Оно есть от рождения, его нужно выявлять, будить, включать. Само собою, для этого необходимо соприкасаться с окружающим, получать и осваивать информацию. Такое знание пребывает в родстве с разумом, который и помогает обрести религию (почти всегда принимаемую незадумчивой публикой за атеизм). Вразумительны ли мои выкладки? И бывают ли вразумительными речи о знании? Мне представляется лисой Данте с его визионерскими репортажами с того света, придуманного «средневековыми варварами» и самим сочинителем. Шекспир с его юмором, не дающим обманывать ни себя, ни людей, — самый настоящий ёж. Именно ежи почуяли и поняли, что наша Земля вращается вокруг нашего Солнца, что солнц и земель — неисчислимое количество. Алисы верили в то, что видели: светило ходит вокруг «этого центра», все звёзды прикреплены к одной сфере и т. п. Основоположник индуктивного метода Фрэнсис Бэкон — вот кто был типичной лисой, неспособной написать ничего шекспировского.

Существуют обширные перечни отраслей знания и деятельности, в которых был осведомлён великий бард. В книге Брандеса говорится о юриспруденции и типографском деле, о Библии и медицине, об анатомии, ботанике, о насекомых, о птицах. Гилилов пишет о знании сверх того литературы, мифологии, языков, истории, музыки, военного «и даже» морского дела, а также «об очень близком знакомстве Шекспира с придворным этикетом, титулатурой, родословными, языком самой высокородной знати и монархов». Ну и, конечно, в рэтлендианской книге не раз упоминается знание барских «игр и развлечений, в том числе редких и дорогих»: соколиной и псовой охоты или тенниса. Эти знания, утверждает автор, не могли быть обретены заочно. А по-моему, вполне достаточно послушать про эти игры, чтобы начать без опасения сочинять реплики о них, во всяком случае такие обтекаемые, какие встречаются в пьесах великого барда. Впрочем, он вполне мог и посмотреть на лордское веселье своими глазами. В архиве Филипа Хенсло сохранилось радостное письмо (1602) его падчерицы к мужу — Эдуарду Аллену, вероятно самому прославленному актёру эпохи. В частности, она радуется тому, что любимый супруг получил удовольствие от соколиной охоты. Предаваясь этому поистине дорогостоящему развлечению, Аллен в клочья изодрал одежду, и ему предстояло покупать новую. Однако жена была бы рада видеть его и в лохмотьях, как будто он (Мц.) «в одежде из золота и бархата». Допустим, знаменитого актёра пригласил на соколиную охоту какой-нибудь лорд. Почему бы другому лорду не предложить подобное увеселение знаменитому автору поэмы о юноше-охотнике Адонисе? По логике этим другим должен был стать граф Саутгемптон; по хронологии — охота могла состояться лет на восемь раньше, чем алленовская. В 1602 году былой покровитель Шекспира находился в Тауэре. Теперь нужно задать сакраментальный вопрос. А судьи кто? Чьи экспертные суждения о придворном этикете, о родословных, о языке монархов помогли нестратфордианцам прийти к выводу об очень близком знакомстве барда со всей этой — прошу прощенья у монархов — мишурой? Думаю, гениальному драматургу, чтобы уверенно описывать какие-нибудь церемонии, вполне хватило бы впечатлений от парочки торжественных процессий — из тех, что практиковались при Елизавете. А сколько их он мог видеть! И как много информации можно было получить, участвуя в придворных спектаклях. В «Улиссе» Джойса есть интересный для меня девятый эпизод. Персонажи дискутируют о Шекспире, и один из них упоминает книгу судьи Мэддена, о которой в комментарии сообщается так:

Член Верховного суда Ирландии Джонсон Хэмилтон Мэдден <...> в книге «Дневник магистра Вильяма Сайленса; Шекспир и охота в эпоху Елизаветы» (1897) тщательно собрал всю охотничью терминологию в пьесах Шекспира и выдвинул гипотезу, что автором их был граф Рэтленд...

Забавно. И заставляет вспомнить притчу о сапожнике, которому Апеллес порекомендовал судить не выше сапога. В «Игре» судья Мэдден благоразумно не упоминается. Не стану удерживаться от сопоставления многознающего специалиста по охоте Шекспира с, может быть, ещё более знающим Ноланцем. В «Изгнании» (III, 3) про это «барское безумие, дурачество и неистовство высоких особ» говорит Мом, брезгливый, как сам Бруно:

Я всегда удивлялся, смотря на жрецов Дианы, как они, убив лань, козочку, оленя, кабана или кого другого в этом роде, преклоняют свои колена на землю, обнажают голову, воздевают руки к небу и затем собственным палашом отрубают зверю голову; после этого, прежде чем дотронуться до других членов, вынимают сердце, и затем постепенно, как будто при богослужении, употребляя маленький ножичек, приступают к дальнейшим церемониям. Поглядите, в какой религиозной и благоговейной обстановке умеет обрядить зверя только тот один, что не подпускает к себе даже товарищей дела, предоставляя им с почтением и притворным удивлением стоять вокруг и изумляться. И так как среди прочих он один палач, то его считают точь-в-точь за высшего жреца, кому одному дозволяется входить в святая святых.

Вряд ли необходимо неоднократное участие в «развлечении», чтобы так рассказать о нём. Наоборот, похоже, это или нечто подобное отпечаталось в воображении автора после первого же случая, который он, конечно, мог наблюдать, несмотря на то что не был ни высшим, ни хотя бы рядовым аристократом. Многое в описании преувеличено, а некоторые детали Ноланец наверняка сочинил. Нет оснований полагать, что великий англичанин был менее впечатлителен, менее наблюдателен и менее способен к сочинительству. Кстати, некоторые высказывания Улисса и Диомеда из мрачной комедии по интонации похожи на замечания бруковского Мома, который именно в этом диалоге насмехается над культом эллинизированных мерзавцев. Здесь же Юпитер заявляет, что

ремесло и занятие мясника справедливо считается позорнее палачества, <...> ибо палач калечит человеческие члены, и иной раз служа справедливости, а мясник — члены несчастных животных, всегда служа разнузданной жадности, которой мало обычной естественной пищи, более подходящей к телесному составу и жизни человека (оставляя в стороне иные, более высокие основания)...

К сказанному в скобках переводчик сделал примечание:

другие более достойные основания против употребления мяса животных в пищу, по-видимому, внушены Бруно учением пифагорейцев о переселении душ (метемпсихозе), учением, защитником которого Ноланец не раз выступал в своих произведениях.

Не здесь ли исток пифагорейских реплик, произносимых персонажами шекспировских (а также марловских) пьес? В приводившемся (II, 8) примере из «Двенадцатой ночи» Фесте экзаменует запертого дворецкого, и из этого испытания «любой связной беседой» (Л.), о котором Мальволио попросил «сэра Топаса», можно сделать вывод, что шут играет не типичного для Англии тех времён священнослужителя — образованного. (Нет смысла помнить, что действие происходит в Иллирии.) Казалось бы, пастор-пифагореец — одна из деталей, указывающих на лисье многознание барда и на его лисью беспринципность. Но понимающему, что речи Фесте восходят к диалогам Ноланца, картина не представляется плоской и блестящей; делается понятно: драматург вовсе не тащил на сцену что ни попадя из своего обширного запаса знаний. Скорей наоборот: он подбирал детали, исходя из уже сложившегося достаточно стройного понятия о мире, он подчинял частности главному и сообразовывал случайные с виду высказывания — лирические и драматургические — с одним большим знанием. В мою голову приходил такой вопрос: не попал ли автор «Ежа и лисы» под обаяние статей и монографий об осведомлённости великого барда во многих областях знания, не из-за них ли назвал его лисой? Как-никак, сэр Исайя был оксфордским профессором, пусть и современным. А если без шуток, он, конечно, видел в произведениях Шекспира то же, что вижу я, — прежде всего, беспримерную объективность, умение отражать, не вступаясь ни за какую из сторон. Судя по другой работе из сборника — «Обязательства художника перед обществом» (пер. С. Силаковой), профессор соглашался с Шиллером, который назвал великого англичанина богом, скрывшимся за своими творениями, цель которых — они сами. Если Шекспир ставил перед собою какие-нибудь задачи, это, вероятно, были задачи потешника, призванного развлекать. А вот «Данте, Тассо, Мильтон в глазах своих почитателей (а возможно, и в своих собственных) были боговдохновенными пророками».

Мне не представляется глубоким замечание о Шекспире потешающем. Сэр Исайя повлёкся за Львом Толстым с его призывом делать религиозную драму. Было время, когда я обдумывала раздел под названием «Оглупляемый Шекспир». Если маргиналы порой вынуждены приписывать своим кандидатам некоторую дебильность, то в основном потоке нередко случаются этакие лихие струи, способные нечувствительно обтекать вдумчивость великого драматурга, его склонность к анализу, систематичность, присутствующую в образном строе его произведений. Неужели он видел в себе развлекателя и только? Пожалуй, попытаться понять, ка́к Шекспир относился к себе-художнику, — одна из моих задач. Очевидно в период ранних комедий он солидаризовался с Жаком-меланхоликом, заявившим, что правдивый шут может очистить заражённое тело мира. Хроники и трагедии полны вопросов и размышлений. Принять их тексты за развлекательные не мог бы даже такой заядлый оксфордец, как Полоний. Поздние сказки? Я буду говорить подробно о «Буре» и «Цимбелине», тогда и посмотрю: что́ в них есть, кроме занимательности. Здесь же перескажу написанное Э. Берджессом, который полагал, что великий бард «не был всерьёз привлечён интеллектуальными дискуссиями», что он руководствовался в своём поиске интуицией. «Что же касается идей, они являлись исходным материалом для поэзии и драмы, и космология Птолемея так же подходила для сонета или речи, как и открытия Коперника». Считал ли автор, что интеллектуальные дискуссии бесплодны? Или думал, что таковыми их считал Шекспир? В любом случае надо предполагать, что в дискуссиях участвовали знакомые Стратфордцу интересные люди, а также те, с кем он хотел познакомиться. Вряд ли внимательные читатели Шекспира станут спорить с тем, что для него люди важнее, чем идеи.

«Университетский ум» Р. Грин обозвал Шекспира Джоном-фактотумом. Многим (и мне тоже) представляется, что это близко к понятию «мастер на все руки». Профессор Берлин пишет, что, будучи лисой, бард мог «одновременно заниматься многими предметами, зачастую не имеющими друг к другу никакого касательства, а то и вовсе противоположными». Писатель Берджесс полагает, что гениальный поэт может, интуитивно поняв, как устроена вселенная, остаться равнодушным к этому пониманию. Наверняка упомянутая писателем космологическая речь — это монолог Улисса, и очень похоже на то, что Энтони Берджесс отнёсся к нему так же, как Георг Брандес. Надеюсь, к этому вопросу мне уже не нужно возвращаться... В пьесах автор не говорит от себя. Надо смотреть на сонеты, и я готова посмотреть. Для начала напоминаю: в «Изгнании» изображается небо, называемое твердью и разделённое на 48 созвездий. Бруно писал от первого лица и счёл необходимым подчеркнуть, что таким видят мир глупые математики и не очень мудрые физики, в частности перипатетики. Случаи, когда Шекспир от своего имени рассуждает о небесах, о солнце и звёздах, немногочисленны, и практически всякий раз читатель имеет дело с метафорами, употребительными и по сей день. Пристального внимания заслуживают сонеты 14 и 21. Во втором стихе четырнадцатого автор отмечает: «Мне думается, я постигаю астрономию (astronomy)». Шесть следующих стихов посвящены разъяснению, что при этом пишущий не владеет астрологией. Термина в тексте нет. Нет и противопоставления расцветавшей в то время науки и дедовской, но всё ещё процветавшей практики, и всё же мне представляется слишком решительным и лапидарным примечание ко второму стиху (Ш.): «astronomy = astrology». Похоже, что астрология воспринималась Шекспиром как часть астрономии, и как раз к этой части он относился с наименьшим интересом.

Сопоставлю девятый стих сонета 14 — But from thine eyes my knowledge I derive (Только из твоих глаз я вывожу своё знание) — и заявление Бирона, которого часто называют рупором авторских идей (БУЛ, IV, 3), — From women's eyes this doctrine I derive (Я вывожу эту доктрину из женских глаз). В главе, посвящённой сонетам, я поговорю подробно об этом сопоставлении, а сейчас напоминаю, что персонаж-рупор иронически отзывался о звездочётах, дающих имена светилам, но не способных проникнуть в тайны природы. В сонете 21 есть выражение «небесный эфир» — heaven's air. Он объемлет (окаймляет — hems) всё в этом громадном круге (стих 8), и он же позволяет золотым светильникам удерживаться на их местах (стих 12). Бруновские речи об эфире я цитировала, когда пыталась понять стихотворные строчки Гамлета, обращённые к Офелии (II, 3). Вселенная «состоит из неизмеримой эфирной области»; «луна, солнце и другие бесчисленные тела держатся в этой эфирной области так же, как и земля» (ПНП). Разбираясь с квинтэссенцией праха (II, 2), я приводила слова Альбертина, готового вслед за Филотеем осмеивать эти «сферы и налепленные на них звёзды» и видеть, как миры «носятся в эфирных океанах» (ОБВМ). Шекспир употребил выражение «fixed in heaven's air» — закреплённые в небесном эфире. Похоже, он сидел на двух стульях — коперникианском (Коперник не тронул тверди с неподвижными звёздами, значит, вселенную окаймляет она) и ноланском (вселенную наполняет эфир, все тела движутся в нём). Что же сказано словами «I have astronomy»? Они стоят в 14 сонете перед стихами, в которых лирический герой «открещивается» от астрологии. Поэт, соблюдая скромность, объявляет: я изучал астрономию и, как мне кажется (methinks), разобрался в ней. Я не смогу ответить на вопрос, было ли отношение Шекспира к картине мира по-настоящему ежиным. Великий бард не заботился о цельности создаваемых характеров, собирал драмы из кусочков, игнорировал классические единства. Но это не исключает возможности единого знания. От кусочков тянутся нити, которые связывают шекспировские произведения с трудом Коперника, диалогами Бруно, пьесами Марло, с другими культурными явлениями и со множеством исторических событий. А больше всего нитей связывает произведения барда между собой.

Потолкую о репликах Офелии, перекликающихся с пифагорейской беседой из «Двенадцатой ночи». Ответив на вопрос Клавдия, что поживает хорошо, девушка добавляет (IV, 5; П.): «Говорят, сова была раньше дочкой пекаря». К этому есть примечание (Мр.): «Согласно средневековой легенде, дочка пекаря, отказавшаяся дать Христу хлеба, была превращена в сову». Следующие два предложения оставлены без комментариев. Вот они (Л.): «Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать. Благослови бог вашу трапезу!» Всё довольно стройно. Первое высказывание — о птице, в которую переселилась душа чёрствой девушки, — это пример. Второе — мы знаем, кто́ мы, но не знаем, кем можем стать, — теория. Если поменять их местами, строй станет идеальным. Но и в таком порядке они ясно указывают на пифагорейский смысл, присутствующий в третьем высказывании: благословляя трапезу, дочь выражает надежду, что на королевском столе не окажется блюдо, приготовленное из птицы, в тело которой переселилась душа её отца. Именно так понимать её призывает автор, вкладывая в уста Клавдия странное на первый взгляд пояснение к речам о сове и трапезе (К.): «Намёк на отца». Рассмотренный в таком свете, получает дополнительную окраску и возглас «Прощай, мой голубь!» — им Офелия чуть позже прерывает свою песню. Разумеется, я не хочу высказаться в том духе, что автор изобразил дочку Полония тайной пифагорейкой и это открылось, когда она сошла с ума. Её так называемый бред содержит и вполне христианские речи. Вот её последние слова (К.Р.):

      Уж нет его, нет,
    Но плакать не след:
    Душе его вечный покой!
И за все души христианские я Богу молюсь. — Бог вас храни!

Важный последний стих точнее переведён А. Радловой: «Боже, смилуйся над его душой». Наверное, это значит: не переселяй его душу ни в зловещую сову, ни в съедобную птицу, ни в противную крысу. Не думаю, что пифагорейские реплики призваны подчеркнуть особенный интерес Офелии к античной философии. У дочери Полония слабая воля, но интеллект не хуже, чем у Розалинды — решительной, изобретательной, способной позаботиться не только о себе, но и о подруге. Ознакомившись со стихами влюблённого Орландо, развешанными на деревьях, она говорит (КВЭП, III, 2): «Такими рифмами меня не заклинали со времён Пифагора, с тех пор как я была ирландской крысой, о чём я, впрочем, плохо помню». Офелия могла бы понять и оценить эту шутку. Что же касается создателя Розалинды и Офелии, то разговоры нестратфордианцев про его неслыханную и разностороннюю образованность не очень убедительны. Имеет смысл думать про его интерес ко множеству сведений из множества областей. Всё в мире связано со всем, и огромное количество связей прошло через ум и душу великого английского поэта. Надеюсь, что он знал одну большую вещь. И чувствую — что был одним большим явлением, а ни в коем случае не коллективом. И не парой гениев. Верю, что он мог сотрудничать с Флетчером. И даже с Чапменом. Но никогда не поверю в то, что придумала Делия Бэкон: автором шекспировских произведений (Мр.) «был тайный кружок вольнодумцев <...> во главе с философом Фрэнсисом Бэконом и поэтом-эссеистом, историком и мореплавателем Уолтером Ролей». Там, где я сделала купюру, у шекспироведа стоят скобки и в них воскликнуто: «Как будто в произведениях великого драматурга нет ярко выраженного индивидуально стиля!» Я хотела бы провозгласить что-то похожее о мироощущении великого англичанина. В поэмах, пьесах и сонетах, созданных коллективом вольнодумцев, отразился бы сектантский и революционный дух. А в них отражены свобода, едкая и в то же время не злобная насмешливость, неустанный поиск и философское мироприятие. Даже Быть или не быть и 66 сонет свидетельствуют о приятии мира. В монологе говорится, что известный мир предпочтительнее (П.) «страны, откуда ни один / Не возвращался»; в сонете, имеющем статус программного, сообщается: уйти не позволяет любовь лирического героя к человеку, остающемуся в мире...

Нужно договорить про взгляд великого барда на задачи драматурга. Я упомянула, что две шекспировские героини произносят одобрительные слова о шутах. Решусь считать эти реплики выражающими отношение самого барда к его делу и скажу так: в «Двенадцатой ночи» излагается теория шутовства. То, что говорит про Фесте Виола, по существу сводится к замечанию: он достаточно умён, чтобы работать дураком (III, 1; Л.):

В нём есть мозги, чтоб корчить дурака;
А это дело требует смекалки:
Он должен точно знать, над кем он шутит,
Уметь расценивать людей и время
И, словно дикий сокол, бить с налёта
По всякой встречной птице. Ремесло
Не легче, чем занятья здравоумных.
Есть мудрый смысл в дурачестве таком;
А умный часто ходит дураком.

Слово «haggard», переданное как «дикий сокол», является охотничьим термином и обозначает сокола, который был пойман уже взрослым (а не воспитан в неволе); я вернусь к этому в следующей главке. То, что говорит своему дворецкому по поводу шуток Оливия, может быть понято так: надо иметь изрядный ум, чтобы правильно понимать дурака. Вот (I, 5; Лн. // Л.):

Мальволио, у вас больное самолюбие: оно не переваривает шуток. // Кто великодушен, безвинен и вольного склада ума, тот примет, как птичьи стрелы, то, что вы считаете пушечными ядрами. Признанный шут не оскорбляет, хоть он только и делает, что издевается, — как не издевается и заведомо умный человек, хотя бы он только и делал, что порицал.

Чем не программное высказывание? А чуть выше сам Фесте говорит дворецкому (Л.): «Сэр Тоби готов поклясться, что я не лисица; но он и двумя пенсами не поручится, что вы не дурак». Зачем Шекспиру понадобилось сообщать, что самый симпатичный из его шутов, умный, грамотный и похожий на своего создателя, не считает себя лисой? Может быть, именно это навело сэра Исайю на мысль о сопоставлении ежей и лис? Буду считать, что великий Стратфордец дал упреждающий ответ о самом себе: он не лиса.