Счетчики






Яндекс.Метрика

12. Оксфордские турниры

В начале главы я цитировала очерк о прибытии польского пфальцграфа в Оксфордский университет, из которого (Ан.) «вышли известные профессора университета, приветствовавшие его латинскими речами», оборвала абзац на том, что Лаский отвечал им по-латыни, и задалась вопросом: мог ли будущий великий бард узнать что-нибудь о Джордано Бруно прямо тогда — в июне 1583 года? Высказываю предположение, что Уильям Шакспер, девятнадцатилетний отец новорождённой девочки (крещена 26 мая), присутствовал на оксфордских торжествах и видел Ноланца. Поэт-философ состоял в свите Альберта Лаского. Вот пропущенный мною фрагмент:

Вблизи города его ждали представители правительственных учреждений, секретари которых опять произносили приветственные речи и, по обычаю того времени, одаряли его свиту перчатками. В Оксфорде несколько дней происходили празднества в его честь; на них представитель польской интеллигенции блистал своим красноречием, умом и при этом сорил деньгами так щедро, что когда вскоре затем он возвращался через Лондон на родину, то там оказалось, что состояние его совсем расстроено, а самому ему пришлось доживать свой век в Кракове в нищете.

Сообщу кое-что из области экономической географии. Через Стратфорд шла дорога из Бирмингема в Оксфорд и Лондон. (Считается, что великий бард имел обыкновение ездить из родного города в столицу и обратно через Оксфорд.) Наверняка стратфордцы были наслышаны о приезде в университетский город знатного поляка и о торжествах по этому случаю. Может быть, кто-то специально ездил поглазеть на них. Ведь народ, как сказано в «Генрихе VIII», всегда к этому склонен. Далее — сведения из биографий Шекспира. Неподалёку от Стратфорда находился город Кенильворт. «Древний замок этого города, возведённый в XII веке, был заново отстроен и украшен всесильным временщиком, любимцем королевы Елизаветы графом Лейстером» (Мр. здесь и ниже). В июле 1575 года королева гостила у графа.

Он устроил — пышный приём. Ворота парка открылись для всех желающих. И перед изумлёнными жителями тихой старозаветной провинциальной глуши в торжественной и пышной процессии прошли боги и богини античного мира, фавны, нимфы, наяды и другие удивительные существа. А вечером палили из пушек и жгли огромный фейерверк, многоцветное зарево которого, как свидетельствует современник, было видно за сорок километров. Шекспиру было тогда уже одиннадцать лет, и можно поэтому предположить, что он был на этих празднествах.

Выше, выражая надежду, что бард не толпился вместе с провожающими Эссекса, я рассуждала так. Шекспиру было без одного месяца 35 лет; к этому времени он, скорее всего, успел выработать брезгливое (и боязливое) отношение к толпе. А подростком он, надо полагать, с удовольствием присутствовал на торжествах в поместье. Шенбаумовская биография Шекспира начинается с главы «Город Стратфорд и стратфордская церковь». Город характеризуется как рыночный. Легко догадаться, куда посылал управляющий Кенильворта за очередной партией перчаток. А к кому велел обратиться граф Лейстер — канцлер Оксфордского университета и хозяин Кенильворта, когда понадобилось очень большое количество перчаток для польского гостя и его свиты? Конечно, к стратфордским ремесленникам. В судебном документе 1556 года отец великого барда «Джон Шекспир назван перчаточником. Другие бумаги вплоть до 1586 года также указывают на его занятие этим ремеслом» (А.). В 1583 году он был одним из стратфордских поставщиков (или единственным поставщиком?) модного товара. Не вызвался ли его старший сын отвезти перчатки в Оксфорд? Или, если отец досадовал из-за женитьбы Уильяма, он сам предложил: езжай, посмотри, где ты мог бы ещё лет пять-шесть жить и учиться, кабы не сделал этой глупости. Впрочем, считается, что у Шекспира-отца не было денег на учёбу сыновей. Так что более вероятно всё же первое: старший сам попросил, чтобы его отправили в университетский город. Он поехал в Оксфорд, рассчитывая всего лишь поглядеть на знатного поляка и его свиту. А довелось услышать о безродном итальянце, дерзкие речи которого сильно заинтересовали юношу, наделённого тягой к настоящему и равнодушного к мишуре. Не исключено, что он слышал самого Ноланца (но, увы, не сумел в достаточной мере понять его причудливую латынь). Трудно вообразить, что среди оксфордских школяров не было ни одного земляка-приятеля будущего великого барда, и наверное он не пренебрёг возможностью пообщаться со своими учёными ровесниками. Молодой Шекспир внимал за кружкой эля рассказам студентов о бесстрашном философе и его зашоренных оппонентах — носителях докторских мантий. А может быть, студенты спорили: одни защищали Бруно, а другие — Аристотеля...

Итак, Ноланец мог получить в подарок перчатки, изготовленные Джоном Шекспиром и доставленные Уильямом. Стратфордец, в свою очередь, мог наблюдать процедуру одаривания и увидеть поэта-философа собственными глазами. Не думаю, что молодой человек очень стремился обратно, к семье. Празднество без большого количества публики — это не празднество, следовательно сын перчаточника был допущен на диспуты и на студенческие спектакли. Очень может быть, что в вопросе Гамлета об игре на университетской сцене и ответе Полония: играл и считался хорошим актёром — отразились воспоминания Шекспира об оксфордской самодеятельности. В первом акте (2) «Венецианского купца». Нерисса перечисляет женихов Порции и вторым называет некоего пфальцграфа. Отзыв хозяйки о нём таков: «Этот только и знает, что хмурит брови и <...> самые весёлые рассказы слушает без улыбки. Раз он в молодости так неприлично угрюм, боюсь, что к старости он превратится в плачущего философа». В примечаниях говорится: «Думают, что здесь содержится намёк на некоего польского пфальцграфа Альберта-а-Ласко, который в 1583 г. вёл в Лондоне роскошную жизнь, а затем, наделав долгов, скрылся». Возможно, великий бард помнил о долгах польского аристократа, когда писал «Ричарда II» (его, как и «Венецианского купца», чаще всего датируют 1595 годом). После коронования Болингброка, сделавшегося Генрихом IV, герцог Йорк — дядя и низложенного монарха и его двоюродного брата, нового короля, — разговаривает со своим сыном, который из-за дружбы с кузеном Ричардом при Болингброке перестал быть герцогом Омерлем и остался лишь графом Рэтлендом. В частности отец спрашивает (V, 2): «Какие новости из Оксфорда? Продолжаются ли эти турниры и торжества?» Через несколько реплик выясняется, что бывший герцог Омерль и ещё одиннадцать приверженцев Ричарда поклялись убить узурпатора именно в Оксфорде, то есть, вероятно, во время какого-нибудь из празднований. Таким образом вопрос про тамошние торжества органичен. Но я думаю, для Шекспировых современников он был ещё и актуальным намёком на суетность университетских мужей. Вот как герцог Йоркский узнаёт о заговоре. Он замечает шнурок с печатью и требует показать запечатанную бумагу, сын отказывается, Йорк настаивает, и тогда вмешивается мать разжалованного Омерля.

Герцогиня.

Чего боитесь вы?
Расписка это, верно, долговая:
Вошёл в долги он, чтобы нарядиться
К оксфордским торжествам.

Йорк.

      Вошёл в долги?
И самому себе вручил расписку?
В уме ли ты?

Вряд ли предположение герцогини понадобилось для того, чтобы показать, что она несообразительна, а её муж груб (в оригинале Йорк называет её дурой). Зрителям-читателям намекают на долговые расписки пфальцграфа. Как и положено в добротном произведении, тема оксфордских турниров не исчерпывается единственным упоминанием. В следующей сцене речь о непрекращающихся тамошних торжествах заводит Генри Перси, который, встретив на днях принца Генри (будущего Генриха V), поговорил с ним про эти мероприятия, о чём и рассказывает новому королю. Тот спрашивает (Кш.): «И что ж сказал повеса?» Перси откликается: «Ответил, что пойдёт в публичный дом, / Возьмёт перчатку у последней шлюхи, / Что, прикрепив сей знак благоволенья / На шлем, участье примет он в турнире / И выбьет там любого из седла». Отец комментирует: столько же безрассудства, сколько распущенности, однако сквозь всё это видны кое-какие искры надежды на лучшее. Лучшее происходит в «Генрихе IV», в конце второй части, и в «Генрихе V». История беспутного принца, превратившегося в очень хорошего короля, — очередная разработка темы гадкого утёнка, раньше предпринятая в «Укрощении строптивой». Задам два вопроса. Первый. Не является ли перчатка, упомянутая любимым персонажем барда, таким же сигналом, как разговор о долговой расписке? Ответ: перчатки и долги — это два конца ассоциативной цепочки, средние звенья которой — польский вельможа и оксфордское торжество. Второй вопрос. Не прилагал ли Шекспир, быть может оказавшийся в Лондоне в 1585 году, специальных усилий для того, чтобы ещё раз увидеть Ноланца? Отвечать надо, начав издалека. Говорят, королева, ознакомившись с текстами Бруно, назвала его безбожником. Однако нашлись не побоявшиеся издатели. Правда, лондонские диалоги (Р.) «выходили сложными обозначениями места издания». Вот сообщение о людях, занимавшихся в те времена книгопечатанием (Вс.):

Нет ничего терпимее типографов-издателей XVI века: сами — люди, большею частью образованные, иногда специалисты по какой-нибудь науке, они охотно принимали у себя всякого учёного, какой бы он ни был религиозной окраски и философского убеждения; помогали ему деньгами и давали работу. Мы не узнаём их в современном ремесленном типе.

Далее говорится о франкфуртских издателях Бруно, с которыми он сотрудничал в 1590 году. Ав 1579 в Женеве он и сам (Р.) «занимался исправлением печатных оттисков в типографии». В сноске добавлено: «Такая работа поручалась обычно серьёзным учёным». Меня интересует английский период — с весны 1583 по осень 1585. Шенбаум сообщает про Томаса Ватролье, гугенота, владевшего типографиями в Лондоне и Эдинбурге. В лондонской в течение шести лет (с 1582) служил подмастерьем уроженец Стратфорда Ричард Филд. В первой половине девяностых годов он напечатал две поэмы великого барда, в 1601 — стал одним из двух издателей честеровского сборника. Полагают, что Шекспир и Филд, ставший вскоре после смерти (1587) Ватролье хозяином типографского бизнеса, были знакомы с детства. Француз Ватролье, в свою очередь, мог быть знакомцем Мишеля де Кастельно, о котором известно следующее (Р.):

Он был врагом Католической лиги, горячим сторонником веротерпимости. Свои мемуары он заканчивает призывом против жестокостей инквизиции и религиозных войн. Джордано Бруно в Лондоне находился в его свите или был его секретарём, получил благодаря его покровительству возможность печатать свои итальянские сочинения и познакомился с передовыми писателями Англии. Бруно посвятил ему три <...> диалога...

Ясно, что такой католик не станет избегать деловых связей или приятельских отношений с протестантами. Вот что у меня получается. Бруно живёт в доме французского посла и пишет на итальянском языке. (Латинские рукописи, вошедшие в сборник, с публикации которого началась его писательская карьера в Англии, были, скорее всего, приготовлены к изданию ещё в Париже.) Посол знаком с печатником, который выпускает книги отважного мыслителя, не указывая места издания или указывая, например, Венецию. В этой почти нелегальной деятельности хозяину помогает его единственный подмастерье. Возможно, Филд ездит на праздники в родной город, где и рассказывает горячо интересующемуся Шекспиру о произведениях бесстрашного и насмешливого итальянского монаха. Рассказы приводят к тому, что будущий великий бард вспоминает, как летом 1583 года в оксфордской пивной его коснулось предвестие истины. Если до разговоров с приятелем-печатником он ещё убеждал себя, что Коперник, космос, Гермес Трисмегист, неоплатонизм — всё не его ума дела, то, узнав о существовании текстов, написанных тем самым итальянцем, молодой отец уже троих детей понял: дольше сидеть в Стратфорде нельзя. И отправился в Лондон — может быть, вместе с Филдом, может быть, осенью 1585 года, может быть, в тот самый день, когда Ноланец уехал обратно в Париж. Если Шекспир в самом деле видел и слышал Бруно в 1583 году, ему, да ещё с помощью лондонского издателя, нетрудно было оказаться сразу в кружке людей, изучавших ноланскую философию и (как без этого?) поддерживавших что-то вроде культа Джордано Бруно.

Теперь мне придётся взять назад часть сказанного о роли Филда в формировании интересов его земляка. В первом же примечании к двенадцатой главе своей книги Ф. Йейтс пишет (речь о сборнике латинских текстов): «Установлено, что издателем как этого труда, так и итальянских диалогов Бруно, вышедших в свет в Англии, был Джон Чарливуд (John Charlewood)». Что ж. Буду считать так: цепь удлинилась на одно звено. Ведь Ричард Филд вполне мог быть хорошим знакомым, а то и другом этого Чарливуда. Перескажу теперь кое-что об отце печатника. Кожевник Генри Филд, похоже, поддерживал приятельские отношения с отцом великого английского драматурга. «Когда в 1592 г. Генри умер, Джон Шекспир помогал оценивать старую кровать и прочий скарб, составлявший скромное имущество Филда» (Шн.). Вероятность, что два стратфордских ремесленника дружили семьями, очень велика... Через некоторое время после того, как я изложила свои представления о характере и степени знакомства В. Шекспира и Р. Филда, мне довелось прочесть о будто бы принятом мнении, что Шекспир (Нм.), «только прибывший в Лондон и не имевший в этом городе ни родных, ни друзей — никого, кроме графа Саутгемптона! — должен был вспомнить о земляке, разыскать его и вручить ему своё произведение». Речь идёт о публикации «Венеры и Адониса». Согласно этому представлению, бард прибыл в столицу самое раннее в 1592 году. Что ж, Ричард, сын умершего Генриха, должен был приехать в родной город на похороны. Во время поминок он разговорился с Джоном Шекспиром и убедил того отправить старшего сына в Лондон — уж не знаю, ради заработка или чтобы избавить сноху и внуков от постоянного раздражения, в котором пребывал Уильям — носитель громадного и никак не реализуемого таланта. Возможно, речь шла всего лишь о краткосрочной поездке, способной развеять недовольство и тоску. Ясно, что версия о 1592 годе предпочтительнее для всех желающих видеть в Шекспире не слишком плохого семьянина, в том числе для меня. Однако я склоняюсь к предположению о раннем отъезде. В любом случае потерянные годы (1585—1592) вряд ли когда-нибудь перестанут быть таковыми. Что же касается как бы иронической нестратфордианской фразы о графе Саутгемптоне, то нет смысла тратить усилия ни на её критику, ни на подробный разговор обо всей книге «Кто придумал Шекспира?». Если бы придумка приписывалась не графине Пембрук и её близким, я, пожалуй, не стала бы дочитывать это сочинение. Но раз уж прочла и процитировала, придётся и возразить. Правильно ли говорить о разыскивании земляков? Конечно же, стратфордцы своевременно сообщали оставленным в провинции родным, друзьям, соседям свои лондонские адреса — как и положено цивилизованным людям, коими они являлись.

Я решила присоединить к речам об оксфордских показательных диспутах раздел, который прежде открывал третью главу и назывался «Слова о словах». Я люблю Вильяма Шекспира. И любовь подвигла меня на создание этих записок. Вильям Шекспир, очевидно, любил Джордано Бруно, и это отразилось в наследии английского гения. А Джордано Бруно? Любил он кого-нибудь такою, текстосозидательной, любовью? Я не смогла вычислить. Потолкую о тех, кого он терпеть не мог, — о поверхностных самолюбующихся словопроизносителях. К их числу поэт-философ, конечно же, относил оксфордских перипатетиков — и преподавателей, и студентов. Черты учёных мужей из деградировавшего университета наверняка отражаются в образе грамматического педанта Полиинния. Гервазий характеризует его следующим образом (ОПНЕ, III): когда приходит время высказаться, этот пустослов начинает

вытягивать изнутри своего ветром подбитого педантства салат изречений из латинских и греческих фраз, которые никогда не приходятся кстати к тому, что говорят другие; поэтому нет слепца, который бы без особой трудности не мог увидеть, насколько он глуп в своём образовании, между тем как другие мудры в своей необразованности.

В первом диалоге Филотей подчёркивает, что он всегда предпочтёт «культуру ума, какой бы невзрачный вид она ни имела, культуре самых отборных слов и выражений». Полиинния он называет святотатственным педантом, питающим пылкие чувства к своему стаду схоластов. В своё время А. Аникст уверенно заявлял, что великий бард терпеть не мог схоластов. Не вдаваясь в рассуждения о том, что́ подразумевал под этим шекспиролог, приведу цитату из «Лукреции». Прежде чем заколоться, римская матрона успела подумать об очень многом. Есть в её внутреннем монологе и такие строчки; «Прочь, праздные слова, рабы шутов! / Бесплодные и немощные звуки! / Лишь в школах место для бесцельных слов, / Иль в дебрях схоластической науки». В оригинале анахронизма нет, поскольку нет прилагательного «scholastic»; праздные слова названы слугами пустых дураков, беспомощными звуками и бессильными судьями. Героиня говорит им: ищите себе применения в школах изощрённых спорщиков, дебатируйте там, куда досуг приводит тупых любителей дебатов. Вот что сказано о рассуждениях праведной римлянки в современной шекспироведческой книге (Км.): «Риторические обращения Лукреции к Ночи, Случаю, Времени психологически неправдоподобны, в них выражены авторские идеи, которые встречаются в сонетах и драмах». А также, добавлю, в диалогах Джордано Бруно. Правда, я склонна оперировать понятием «оценки идей» (а не «идеи»). Похоже, что в обращении к словам отразилась в высшей степени одобрительная оценка бруковского противопоставления культуры ума культуре изящных словесных завитушек.

Выше я предполагала, что Гамлет прогуливается по галерее с книгой «Рассуждение о героическом энтузиазме» и что отсюда — речи о самозарождающихся червях и слабоумных стариках. Но ведь на вопрос: «Что вы читаете, милорд?» — принц отвечает: «Слова, слова, слова». Так что же, Шекспир считал диалоги Ноланца не более чем словами? Или же Главный герой полагает, что его назойливый собеседник не в состоянии пробиться сквозь словесную ткань к смыслу книги, «углубиться во мнения» её автора (вместо того чтобы толковать слова, способствуя упадку философии). Ясно, что вопрос о чтении задан Полонием с одной лишь целью — возобновить разговор. Гамлет, прекрасно понимая, что содержание книги ничуть не интересует «нудного старого дурака», оценивает не её, а читательские способности спросившего. В работе Бруно «О бесконечности, вселенной и мирах» есть выразительное высказывание про слова, принадлежащее Буркию (который выражал надежду, что бесконечность реальна и что свалиться «с этого мира» не так уж страшно). В конце первого диалога участники договариваются приходить «в тот же час и в то же место в течение стольких дней, сколько понадобится» для прояснения всех спорных вопросов. И Буркий так завершает их беседу: если «не пойму смысла, то послушаю, по крайней мере, ваши слова; если же не услышу слов, то я услышу хоть голос». Похоже, что Полоний представляется Гамлету не более толковым, чем этот бруновский персонаж. Справедливости ради отмечу: выступая против словоговорения, Ноланец бывал феерически многословным. Вот он обращается к грамматикам-стилистам (ОПНЕ, I):

О вы, приятнейшие водолеи, при помощи красивых элегантностей изгоняющие из нас дух, связывающие наше сердце, <...> приведите в хорошее состояние наши варваризмы, пунктируйте наши солецизмы, <...> кастрируйте наших силенов, обуздайте наших ноев, <...> заштопайте наши ошибки, ограничьте наши тавтологии, умерьте наши акрибологии, снизойдите к нашим эскрилогиям, извините наши периссологии, простите наши непристойности.

Весь период состоит из одного обращения к водолеям, четырёх определений этих водолеев и двенадцати призывов к ним. Итого семнадцать пунктов, из которых я пропустила четыре. Я не испытываю раздражения из-за непонятных греческих терминов в этой шутовской фразе и охотно извиняю автору его периссологию, иначе называемую плеоназмом, о чём сообщается в примечании. Вот ещё два сообщения из него: «Акрибология — точность в выборе слов. Эскрилогия — сквернословие». Думаю, что эта игра не раздражала и Шекспира. Но такой текст вполне можно охарактеризовать формулой «слова, слова, слова». При этом бард, конечно, понимал: Бруно готов отвечать за всё, сказанное им всерьёз. Его обильные страстные речи, как про жизнь, так и про философию, всегда содержательны и личностно обеспечены. А словоизвержения педантов, участвующих в его диалогах, внушают догадку о слабоумии говорителей. Блестящая пародия на схоластическое говорение есть в Главной трагедии (II, 2; Л.):

Полоний.

Светлейшие монархи, излагать,
Что есть величество и что есть долг,
Зачем день — день, ночь — ночь и время — время,
То было б расточать ночь, день и время.
И так как краткость есть душа ума,
А многословье — бренные прикрасы,
Я буду краток. Принц, ваш сын, безумен;
Безумен, ибо в чём и есть безумье,
Как именно не в том, чтоб быть безумным?
Но это пусть.

Тут лопается терпенье Гертруды, и она призывает: «Побольше смысла (matter) и поменьше искусства». Полоний откликается (П.):

Здесь нет искусства, госпожа моя.
Что он помешан — факт. И факт, что жалко.
И жаль, что факт. Дурацкий оборот.
Но всё равно. Я буду безыскусен.
Допустим, он помешан. Надлежит
Найти причину этого эффекта,
Или дефекта, ибо сам эффект
Благодаря причине дефективен.

Нет слов для комментария! Но есть смысл вернуться ещё раз к самому простому и, вероятно, самому крылатому высказыванию Гамлета. Связано ли оно с характеристикой праздных слов, даваемой в «Лукреции»? Думаю, да. Ведь героиня толкует про школы для искусных спорщиков и про дебатолюбивых тупиц. Очень похоже, что эта строфа отсылает читателя к речам о праздных умах, «которые хотят спорить для забавы» (ПНП, IV). Ниже я поведу подробный разговор об эпизоде, в котором Ноланец выступал по существу, а профессор Торквато, не слушая, выкрикивал: «К делу, к делу, к делу!» Эпизод очень смешной. Троекратное оксфордское «к делу!» заслуживает такой же популярности, как троекратное «слова», и почти наверняка послужило моделью для принцева ответа суетливому вельможе. Мысль Бруно может быть сформулирована так: рождённый спорить не может сквозь слова увидеть это самое дело. Торквато принимал своего оппонента за такого же любителя дебатов, каким был он сам. Похожего говорителя намеренно изображал в Полонии великий бард. В той же сцене, где советник разглагольствует о причине дефективного эффекта, Первый актёр читает монолог о гибели Приама, зверствах Пирра и несправедливости Фортуны — читает со страстью, что настойчиво подчёркивается. Прослушав 30 стихов, Полоний не выдерживает и объявляет: это слишком длинно. Чуть выше он говорит, что сам принц читал замечательно — «с хорошим произношением и членораздельно» (Пш.). Вот, значит, каковы его требования. На эстетское замечание Гамлет не откликается вовсе, а на ещё менее уместную реплику о длиннотах отвечает весьма непочтительно (Л. здесь и ниже): «Это пойдёт к цирюльнику вместе с вашей бородой». И говорит актёру: ему нужна джига или неприличная история, иначе он засыпает. Долгое время и ответ, и комментарий представлялись мне чересчур грубыми и вообще странными; объяснение — что в этом эпизоде Главный герой близок к героическому неистовству — не воспринималось как достаточное. Теперь я наконец-то вспомнила: борода — это же символ, обозначение, сигнал! Я сама недавно писала об атрибутивности бороды и тоги.

Пожалуй, монолог Энея, читаемый по просьбе принца, пребывает в одном ряду с флейтой, о которой Гамлет говорит Гильденстерну (III, 2): вот, «в этом маленьком снаряде — много музыки, отличный голос; однако вы не можете сделать так, чтобы он заговорил». Правда, королевского советника не просят делать так, чтобы заговорил Первый актёр. И, более того, после стихов, повествующих о страдании Гекубы, Полоний добивается, чтобы он замолчал: «Смотрите, ведь он изменился в лице, и у него слёзы на глазах. — Пожалуйста, довольно». Думаю, если бы канцлер читал этот монолог в книжке, он не испугался бы страсти, а не заметил её. Главный герой произносит своё «Слова, слова, слова» не потому, что он мрачен, утомлён или рисуется. И не потому, что ходит по галерее с недостойной его внимания книгой. Зрителям и читателям трагедии (элитарным, конечно) намекнули: принц изучает бруновскую книгу, а в ней поверхностный Полоний, для которого «дело» — это джига или анекдот, способен увидеть одни лишь слова. Как бруновский Буркий. Словом, слова о словах — это насмешка над педантом, боящимся страсти и сути. Сверх того они могут указывать на то, что датский принц утратил интерес к занятиям и перестал усваивать смыслы. Сообщение «добрым друзьям» об этой утрате вполне искреннее, рассказ принца лишён позы. Драматург показывает Гамлета без гамлетизма или, как я бы сказала, без тоги. Но из этого рассказа, так же как из реплики о словах, чаще всего делают красивую драпировку, этакий романтический плащ. И будут делать. Главный герой в плаще и с черепом — вот неизбывный глянцевый образ. Что ж. Теофил из «Пира на пепле» (II) сказал так: пусть даже

невозможно достигнуть цели для получения приза, всё же бегите и напрягайте усилия в деле такой важности и сопротивляйтесь до последнего вздоха. Не только тот получает славу, кто побеждает, но также и тот, кто не умирает трусом и подлецом...

Моя задача скромнее — не умереть глупой и недалёкой. Славе, даже благородной, о которой сказано здесь, я предпочитаю истину. Отваживаюсь думать, что таким же был выбор великого барда.