Поиск



Счетчики






Яндекс.Метрика

Акт I

I. Разговор Родриго и Яго.

Мы уже знаем, что действие происходит в Венеции, что Родриго — венецианский дворянин. Кто по происхождению Яго — непонятно; у него необычное имя, и известна лишь его должность: поручик, находящийся на венецианской службе родовитого мавра.

[1.1.1—67]. Из первых же слов Родриго следует, прежде всего, что тот заключил несколько сомнительный с точки зрения дворянской чести договор с Яго: за деньги последний должен информировать Родриго о происходящем (пока неизвестно — где); а во-вторых, что и в рамках этого полумошеннического союза Яго явил себя человеком ненадежным. Мы не знаем Родриго и не можем судить, насколько обоснованы его обвинения в недобросовестности и лживости, адресованные Яго.

Поэтому к ответам Яго (будучи предупреждены, что тот, возможно, лицемер и лгун) мы относимся уже с подозрением.

Что мы видим?

Что Яго представляет Родриго дело так, будто их личные интересы совпали, что у него, Яго, личная обида на мавра, вследствие которой он ненавидит последнего: Яго кажется, что такой аргумент как нельзя лучше свидетельствует о его честности и преданности Родриго.

Он быстро делает ненависть к Отелло общим знаменателем своего и Родриго отношения к миру. Итак, не Родриго говорит первый о ненависти; но Родриго мгновенно оказывается в мысленной (и эмоциональной) колее, которую Яго прокладывает первым. Теперь уже Родриго говорит в тон Яго — о карьере ненавистного Отелло.

Что еще мы можем извлечь из речей Яго?

С достоверностью — только то, что лейтенантом при Отелло назначен флорентинец (и что, вероятно, репутация флорентинцев как людей ученых раздражала более воинственных венецианцев).

С меньшей степенью достоверности:

что Яго обойден по службе; что виной тому Отелло, который нарушил традицию (существовавшую на деле — или только в уме Яго) повышения по старшинству;

что тем самым Отелло задел чувства не только Яго, но и троих влиятельных венецианцев, которые выдвигали Яго на должность лейтенанта, — следовательно, Отелло уже успел нажить себе в Венеции нескольких недоброжелателей (если не явных врагов).

Совсем уже загадочное: Яго говорит о себе, что он не то, что он есть.

Давайте оставим последнее замечание без комментариев, чтобы не запутаться в «парадоксе лжеца».

Достаточно того, что мы насторожились.

[68—142]. Убедившись, что ненависть к мавру подтверждена со стороны Родриго, Яго быстро направляет ее в нужное русло: отравить счастье Отелло, как объясняет он Родриго.

Яго и Родриго будят сенатора Брабанцио и сообщают ему то, что Родриго только что узнал и в сокрытии чего обвинял Яго: а именно, что дочь Брабанцио Дездемона сбежала из дома с Отелло. Брабанцио верит им не сразу, сперва обвиняя Родриго в назойливом домогательстве руки Дездемоны, а незнакомого (или неузнанного им) Яго — в подлости, но затем бросается к дому дожа.

Строки 68—142 мало что говорят нам о характере Брабанцио; мы только видим, что, во-первых, он, судя по всему, был очень придирчив в выборе жениха для своей дочери (Родриго, к примеру, не подходил), а во-вторых, подсознательно беспокоился, что его планы могут сорваться (кошмарный сон Брабанцио). А для нас с вами впервые встает проблема, очень актуальная во все времена: должен ли человек реагировать на информацию, полученную... скажем, не очень хорошим путем (от людей непорядочных или тех, кто берет на себя труд сообщить человеку сведения, которые в данный момент ему знать не надлежит). Иначе говоря: ведь наберись Брабанцио терпения, совладай он со своим беспокойством — он дождался бы того, что через день-другой, если не на следующее же утро, Дездемона сама сообщила бы ему о своем выборе. Но Брабанцио действует так, как этого хотелось бы подлецам (я, однако, не спешу закрепить на ними эту характеристику: такова роль, в какой Яго и Родриго выступают в данной сцене, и Брабанцио это понимает).

Зато данная сцена говорит нам много об уже известных нам героях.

Мы слышим голос Яго в темноте (лучше сказать, в полутьме), так как Родриго еще может открыть Брабанцио, с кем он приходил этой ночью. «Завеса тьмы» исключительно важна для понимания сущности Яго.

В речах, с какими Яго обращается к Брабанцио, впечатляет несколько вещей.

1) Хамство Яго. Это то, чего тот никогда не позволил бы себе по отношению к сенатору при свете. Оно — как бы в двух направлениях. Во-первых — в выражениях, в каких он описывает предполагаемую эротическую сцену Дездемоны с Отелло (впоследствии, говоря Отелло то же самое о Дездемоне и Кассио, Яго изберет совсем другие выражения). Во-вторых, он фактически обзывает сенатора негодяем. Даже если в этом, втором, случае Яго недалек от мнения самого Шекспира — думаю, что это так: ведь композиционно эта последняя перебранка не необходима, — мы видим самого Яго в каком-то смысле насквозь: в такие минуты он упивается собственным величием, властью над людьми (а это наводит на мысль, что в повседневной жизни ему чувства собственной значимости недостает).

2) Не будучи сам ни отцом, ни — судя по всему — аристократом, Яго безошибочно бьет по самым болезненным для любого родителя струнам: это — представление об интимной сцене, в которой в данную минуту участвует его ребенок (особенно девочка); страх перед неблагополучным (в каком бы то ни было смысле — биологическом, социальном и т.п.: критерий тут диктуется эпохой) потомством.

3) Опасения, которые Яго стремится возбудить в Брабанцио, конечно же, разделялись всеми жителями Венеции: боязнь бесчестия — в результате связи белой женщины с чернокожим (усугубляемая намеками на то, что это связь — внебрачная) и будущего темнокожего потомства (не говоря уже о его неродовитости).

Но не меньше мы узнаем из этой сцены и о Родриго. Уже начало пьесы [1—142] позволяет нам проследить его эволюцию (в союзе с Яго).

Во-первых, Родриго безнадежно (и упорно) добивался руки Дездемоны; о чувстве Дездемоны к Отелло он не знал и потому видел главное препятствие к браку в Брабанцио, который не подпускал (или вскоре перестал подпускать) его к дому. Значит, Родриго давал деньги Яго, преследуя цели, связанные с Дездемоной (для чего именно, пока не знаем), поскольку был лишен возможности свидеться с ней.

В сцене, описанной во фрагменте 68—142, уже намеченная в самом начале трагедии эрозия этики Родриго усугубляется. Теперь он — не исключено, что искренне — говорит Брабанцио, что разбудил его с «честнейшими намерениями». Будем считать, что Яго представил ему бегство Дездемоны с Отелло как связь внебрачную (возможно — хотя это трудно предположить — что Яго и сам не знал, что те обвенчались). Тем не менее, говоря о возлюбленной, Родриго недалек от того, что сказал Яго. Что Дездемона повела себя безнравственно, распорядившись, не спросив отца, тем, что унаследовала от него, а именно: своим богатством, честью и красотой — по своему усмотрению, соединив их со сластолюбивым, безродным, авантюрным чужеземцем-мавром. Изложенные в такой форме соображения Родриго убеждают Брабанцио.

Поэтому будем считать, что это и есть общий знаменатель, характеризующий позиции и Брабанцио, и Родриго, и, вероятно, всех остальных венецианцев. В чем отличие их речей от Яго?

— Они не используют похабных выражений в связи с сексуальными сценами;

— они не унижают свою знать;

— они стесняются прямо ссылаться на черноту Отелло, подбирая «окольные» выражения.

На этом фоне выделяется индивидуальная особенность Яго. Но, повторяю, Яго-то говорил в темноте.

[143—157]. Речь Яго.

Мы не знаем, насколько можно доверять его монологам. И все же несколько заключений рискнем сделать.

I. [О характере самого Яго.]

а) Яго действует только при благоприятных для себя обстоятельствах и наделен терпением; б) ненавидя человека, Яго способен изобразить любовь к нему; Яго крайне лицемерен.

II. [О характере сената.]

Суд сената переменчив. В данный момент, ввиду угрозы Кипру со стороны турок, сенат не может отказаться от услуг Отелло. Мы вольны предположить, что, когда гроза минует, сенат поступит с Отелло по-другому.

III. Яго упоминает дом Кентавра. Что он под этим подразумевает, нам неизвестно.

[158—181]. Брабанцио и Родриго.

Разумеется, Брабанцио убит бегством дочери и пытается обнадежить себя тем, что, может быть, она еще не успела обвенчаться с Отелло. Но что характерно:

— Брабанцио бесконечно жаль себя — его роль отца не состоялась, дочь его обманула;

— Брабанцио тут же спешит объяснить поступок дочери подпадением ее под власть колдовства — чтобы оправдаться или самооправдаться, а может быть, и чтобы попытаться спасти дочь.

— На миг жалеет, что не отдал ее в жены Родриго — тогда не случилось бы скандала.

— Чувства Дездемоны Брабанцио не интересуют.

[1.2.1—33]. Яго, Отелло и слуги.

Яго.

Яго говорит банальности — о том, что преступно убивать людей не в условиях войны, но произносит это так убедительно, что кажется, будто он верит в свою искренность. (Чего полностью исключить нельзя: подобное случается с людьми, не обладающими четкой, принципиальной, структурированной натурой.) Не то, чтобы Яго не понимал, что врет, но в момент произнесения прописных истин он кажется себе значительнее, честнее. Вообще мы позднее заметим, что своевременное изречение банальностей — прием, который еще не раз спасет Яго.

Из слов Яго можно заключить, что дож лично покровительствовал Отелло (не исключено, что вопреки сенату или части его).

Говоря о решающем влиянии Брабанцио (на сенат или на судей), Яго не врет: обратим внимание на другой его излюбленный прием — он слегка «смещает» контекст. Не обострись угроза Кипру — возможно, все было бы так, как говорит Яго: Брабанцио развел бы дочь с Отелло.

И — самое для нас неожиданное. Яго клянется языческим богом Янусом. И хотя в данном случае (сообщая, что к ним с Отелло направляется не Брабанцио с родней) он говорит правду, мы заподозрили, что Яго избегает клясться вообще (и это выдает в нем христианина).

Бог Янус — двуликий, Кентавр — двухприродный: Яго на все переносит внутреннюю расколотость, как минимум — только свою.

Кроме того, мы подмечаем еще одну особенность последующих его коммуникаций: Яго так смело упоминает, к примеру, языческих богов, будучи уверен, что его собеседник (Отелло в данном случае) не слышит всех слов предложения, а лишь выхватывает то, что ему кажется важным в тот момент. Мы можем быть уверены, что Отелло обратил внимание на слова Яго о том, что идет не Брабанцио (важно для Отелло); может быть — на то, что Яго клянется; но вряд ли до его слуха доходит, кем именно.

Отелло.

С ним мы встречаемся впервые. У него высокое чувство собственного достоинства, уверенность — возможно, усугубляемая тем, что он влюблен, — в том, что в Венеции руководствуются той же шкалой ценностей, что и он сам, а именно — что его, Отелло, человеческая ценность заключается: а) в его заслугах перед синьорией; б) в царском происхождении; в) в его любви к Дездемоне.

[34—54]. Те же и Кассио со служителями.

Появляется новый герой — Кассио, тот самый флорентинец, которого, по словам Яго, Отелло возвел при себе в чин лейтенанта вопреки мнению нескольких влиятельных сенаторов.

О Кассио судить рано — он говорит с Отелло только о деле. Зато мы узнаем, что:

а) в сенате паника по поводу Кипра (этим подтверждается, что Яго не лгал, говоря о наличии турецкой угрозы); сведения о турецкой эскадре противоречивы, но допустим все-таки, что эскадра и впрямь плывет к острову (есть маленький шанс, что все вообще выдумано — чтобы поскорее отослать Отелло, к примеру);

б) Кассио не знал о планах своего начальника и Дездемоны или делает вид, что не знал.

[54—99]. Брабанцио и Родриго находят Отелло с Яго и Кассио. Объяснение Отелло и Брабанцио.

Брабанцио сразу же выхватывает меч — мы понимаем, что затронута его честь (ясно, что мысли Отелло о значении его царской крови и т.п. оказались утопичны).

Речь Отелло.

1) Отелло (беспрекословно) уважает старших. [Тем не менее дочь у Брабанцио увел без спросу. Если Отелло не лжет, то любовь для него выше почтения к сединам.]

2) Отелло верит в венецианское правосудие, хочет получить официальное оправдание.

3) Начиная осознавать, что идти за оправданием ему некуда, он уповает на последний (и главный) козырь: на покровительство дожа и военную нужду, чувствуя, что последняя и определяет обстановку.

Речь Брабанцио.

1) Обвиняет Отелло в колдовстве (вероятно, единственный легальный способ распутать узел; да и отцовскому самолюбию эта версия льстит больше).

2) Обобщает свою беду, представляет ее угрозой для всех — сената, всего венецианского народа. Случись такой союз однажды — и в будущем такие, как Отелло, придут к власти (или просто начнут всем заправлять, внедрят свои нравы) в Венеции.

3) Отелло — бывший раб, а может быть, еще и язычник (мы не знаем, что из этого верно, но ясно, что и то и другое для венецианцев страшно).

[1.3.1—48]. Совещание у дожа.

Разноречивые сведения о турецком флоте. Сенаторы быстро разгадывают маневр турок. Они даже видят в нем тактическую хитрость; не исключено, что они подозрительны чрезмерно.

Появляются одно-два необъяснимых для нас имени. Синьор Анджел о, Марк Лукезе — вероятно, Шекспир вводит их ради каких-то ассоциаций.

Упоминается синьор Монтано — как благородный и преданный Венеции человек.

Входят Брабанцио и Отелло. Об Отелло говорят как о доблестном (храбром). Не как о родовитом и так далее. Мы чувствуем, что для венецианской верхушки Отелло — носитель функции, функции их защиты.

[49—114]. Дож, сенаторы, Брабанцио, Отелло, Яго, Родриго и др.

[49—76]. Дож посылает Отелло защищать Кипр от турок. Вероятно, тут преданности и порядочности Монтано мало. Каковы могут быть преимущества Отелло перед последним? Очевидно, боевой опыт, знакомство с турецкими — по крайней мере военными — навыками и, может быть, храбрость (мы не знаем, насколько Монтано храбр).

Брабанцио обращается к дожу с крайне бестактной речью: его-де сейчас волнует не государственная служба и не война. Некто увел его дочь и сделал это посредством колдовства. Брабанцио сперва называет вину и лишь затем, заручившись поддержкой дожа (разрешением найти для вора — видимо, дож не очень склонен верить в колдовство — подходящую страницу «в кровавой книге права»; тут мы, безусловно, слышим голос самого Шекспира; дож — официальное лицо — не мог так выразиться, да еще при сенаторах), называет Отелло. «Он уличен», — спешит закрепить полученное разрешение Брабанцио.

Представим себе, что так оно и происходит. Отелло арестован (может быть, казнен), Дездемона оправдана — так как ее околдовали. Брабанцио сохраняет свою власть и влияние (по той же причине), турки нападают на Кипр. Даже в случае, если Монтано удастся отбить атаку турок, уменьшается влияние дожа (взявшего к себе на службу колдуна и вора), возрастает вес тех трех влиятельных сенаторов, которые хотели, чтобы лейтенантом Отелло стал Яго (уже сейчас по характеру последнего мы можем заключить, что он стал бы шпионить за Отелло в их пользу). Под подозрение подпадает и флорентинец Кассио — креатура Отелло. Яго скорее в выигрыше, хотя ему надо как-то заморочить голову Родриго, чтобы тот не стал рассказывать Брабанцио, кто так хамил ему ночью.

[77—114]. Отелло своей речью переламывает ситуацию. В итоге двух его монологов планы дожа и сенаторов, выстроенные в тот вечер, остаются в силе.

С точки зрения дальней перспективы Отелло, вероятно, не понимая ситуации, исключил возможность колдовства со своей стороны — мы не знаем, как это скажется на судьбе Дездемоны и Брабанцио.

Но рассмотрим, как всё произошло, в подробностях.

Уже первой своей речью [77—94] Отелло, сознательно или невольно, располагает сенаторов — верных своим тревогам относительно турок — в свою пользу. Почему он не мог околдовать Дездемону своей речью? Да потому, что умеет говорить лишь о боях, ибо с семи лет только и делает, что воюет.

Чувствуя, что теряет свои позиции, Брабанцио прибегает к последнему аргументу: ведь и дож, и сенаторы понимают, что в любви сильно зрительное начало; Дездемона же — по словам Брабанцио — влюбилась в то, «на что смотреть нельзя» (вероятно, саму черноту Отелло упоминать было неприлично). Значит, даже если Отелло и недостаточно владел словом, чтобы одурманить Дездемону, возможно, он ее опоил каким-то зельем, то есть все-таки околдовал.

Позиция дожа, отказывающегося дальше обвинять Отелло, нам понятна. Дож вышел из тяжелого положения, какое сложилось, когда он разрешил было Брабанцио вершить суд самому.

Более занятны слова первого сенатора: «...иль это безобидная любовь, как зарождается она в беседе души с душой?» Приятно, что сенатор нашел такие высокие слова (ибо слов без мысли не бывает) для описания чувства. И все-таки, если бы венецианские отцы действительно так рассуждали, традиционные семейные институты давно были бы разрушены. Думается, что сенатор стремится увести разговор в сторону от последнего весомого аргумента Брабанцио: могла ли его дочь действительно влюбиться в Отелло.

И, наконец, весьма любопытный монолог Отелло, вызвавший много различных толкований у исследователей — о том, как они с Дездемоной полюбили друг друга.

[129—170]. Не надо забывать, что историю отношений двух человек рассказывает один мужчина, Отелло, человек, судя по всему, в сердечных делах мало искушенный, а потому наверняка не обладающий достаточно обширным лексиконом для выражения хотя бы только своих чувств; так что очень многого от рассказа Отелло ожидать не следует.

Но что прежде всего бросается в глаза? Несоответствие первого и второго монологов, произнесенных Отелло перед сенатом. Вначале Отелло убеждал сенат в том, что способен говорить лишь «о боях». И мы с вами тоже задумались было, а так ли интересно Дездемоне было слушать про диспозицию армий, нападение и т.д. Из второй речи Отелло мы видим, что говорил он в ее присутствии, собственно, не об этом. Говорил он о себе. И в целом, на мой взгляд, сказанное им укладывается в рамки того, что делает любой влюбленный. Отелло пересматривал всю свою жизнь, и, судя по всему, по ходу бесед его прошлое казалось ему все более и более несчастным в сравнении с настоящей минутой. [Занятно, что делал он это изначально не по зову собственной души, а по просьбе Брабанцио; тому было любопытно (а может быть, он даже как-то самоутверждался, слушая про чужие лишения); но видно — скоро мысль и побуждение Отелло обрели собственный полет.] С какого-то момента он, безусловно, по собственному почину описывает увиденное — ибо оно выгодно отличает его, Отелло, от всех остальных, кто окружает Дездемону. Инстинктивно или нет, он акцентирует то, что способно вызвать жалость у слушательницы (трудно сказать, хорошо ли это).

Дальше — слова Дездемоны о друге на фоне ее восхищения Отелло, на фоне того, что она ставит его выше себя как человека (главная черта женской любви!), — и ответное признание Отелло.

[В принципе можно представить, что произошло недоразумение. Отелло рассказывал свою жизнь по просьбе отца Дездемоны, но откликнулась на его повествование дочь. Не понимая, что играет с огнем, расчувствовавшаяся Дездемона говорит о друге; Отелло остается лишь ответить признанием; у Дездемоны не хватает духа его отвергнуть.]

Отелло, бесспорно, влюблен. Он убежден, что и Брабанцио очень его любит, и что сенаторы во главе с дожем полны готовности сопереживать его чувству. Его любовь действительно возникла и развивалась в ходе его рассказов перед слушающей Дездемоной и ввиду реакции последней. Другое дело, что его итоговая формула «Я ей своим бесстрашьем полюбился / Она же мне — сочувствием своим» не отражает всей полноты действительности, как и слова Дездемоны «Для меня краса Отелло — в подвигах Отелло». Первая женская любовь эротична, «зрительна» — но нельзя думать, что она возможна без слова. И, как Отелло, Дездемона не владеет всей необходимой лексикой, чтобы объяснить, что слово Отелло прозвучало на фоне взгляда, какого-то взволнованного движения и т.д. Тем более что вслед за окружающими она искренне убеждена (как и сам Отелло), что на него — из-за его черноты — «и смотреть нельзя». Думаю, что было можно. И для Отелло — ведь, наверное, в Венеции красивых девушек было много — это была первая женская красота, которая прореагировала на него, причем так, чтобы сделать это ему понятным.

Итак, раз мы считаем, что чувство Отелло к Дездемоне было реальностью, что же заставило ее отступить от традиционной женской роли (да еще в тех условиях) и признаться в любви первой? Думаю, что жертвенность: Дездемона считала себя слишком нужной Отелло, предпочитая рискнуть своим чувством, но не лишить Отелло себя. Бесспорно, она сознавала социальную иерархию и действовала так, как если бы он уже признался ей в любви (а реально не сделал этого только потому, что не мог в силу социальных и расовых барьеров). Но это и так и не так. В любом случае «зазор» между их отношениями был заложен.

Что еще мы можем узнать об Отелло из его слов? То, что с невзгодами он столкнулся еще в ранней юности (вероятно, к тому времени он уже осиротел). На травмированного человека Отелло не похож: мы уже указывали на высокое чувство самоуважения — очевидно, его дух укрепился главным образом в ходе его военных побед.

И все-таки мы не знаем точно, оживет в его душе какая-то старая рана, если ее разбередить, или нет, иначе говоря, не сохранилось ли в глубине его сознания чувство неуверенности в себе, основа которого могла быть заложена в прошлом.

[71—221]. Дож решительно встает на сторону Отелло. В преддверии сражения с турками в рассказе Отелло он, вероятно, более всего фиксирует его военную искушенность. Намеренно или нет, но он объясняет происшедшее не колдовством, а силой рассказа Отелло (и более того, даже говорит крамольное: «перед таким рассказом... не устояла бы и наша дочь»); дож вообще производит впечатление человека либо чрезмерно импульсивного, либо позволяющего себе неосторожные высказывания вследствие недосягаемости своего положения. Я это говорю потому, что впоследствии мы будем иметь дело с другими представителями венецианской верхушки — к примеру, Лодовико, и увидим предельно взвешенную дипломатию. [Я бы сказала, что характер дожа — скорее итальянский, Лодовико — английский; так же можно провести параллель между католическим и протестантским по преимуществу образованием первого и второго; но эти мои соображения не более чем интуитивны; мысль об этом скорее любопытна.] Очевидно, что Яго был прав относительно сената: его представители не возражают дожу, а первый сенатор дожа поддерживает.

Вопрос, который задает Дездемоне Брабанцио, призван — в зависимости от предстоящего ответа — выявить, действительно ли она полюбила Отелло. Дездемона не Офелия, любя, она совершила сознательный выбор: очевидно, что истинная, беззаветная женская любовь — это подчинение. Но при всей объективности проверки, произведенной Брабанцио, мы склонны видеть в его вопросе больше мотивов: и соревнование мужского самолюбия родителя с Отелло, и — не исключено — последнюю попытку спасти дочь, дать ей возможность отступления. По крайней мере, прозвучавшие сожаления Брабанцио — о потере (сравнимой по масштабу с потерей Кипра для сената), точно так же, как и его ответ Отелло, больше похожи на личную перебранку из-за утраты собственности.

Кое-что из разговора [171—221] мы узнали и о Дездемоне. При всем кажущемся сумасбродстве ее поступка Дездемона — женщина внутренне жестко структурированная. У нее есть образец поведения: ее мать, бывшая, судя по всему, идеальной супругой. Дездемона тверда в своей любви.

Сознательно или нет, но Дездемона акцентирует один аспект в замужестве своей матери — замену дочернего долга на долг супруги. Конечно, нельзя быть уверенным, что женитьба Брабанцио проходила в соответствии со всеми канонами, с благословения всей родни и т.д. — темперамент и свободолюбие Дездемоны откуда-то да взялись, но все-таки в глазах общества ее отец не был Отелло. И общее наименование «муж» и для Брабанцио, и для Отелло неприятно ни отцу, ни другим вельможам.

[222—229]. Не совсем ясное высказывание дожа. В общем, ему надо обосновать, почему они предпочли заменить достойного коменданта Кипра воином-мавром, проявив при этом уважение к соотечественнику и не показав, как сильно сенат напуган. (Повторяю, я не исключаю полностью гипотезы о желании сената просто услать Отелло.)

[230—242]. Кульминация первого действия. Отказ Брабанцио от Дездемоны (на фоне признания брачного союза властями). Он не желает, чтобы во время отсутствия Отелло дочь жила у него в доме.

Интересно, что первый вариант предложил дож — скорее всего, ему просто пришло на ум первое же решение — чтобы Отелло мог отплыть быстрее.

Но не так воспринимает мир Брабанцио. Внутренне он отвечает на измену (как ему видится, ибо аналогия с матерью Дездемоны только сильнее раздражает его — и вызывающим сравнением с мавром, и тем, что скорее всего это правда, жена была горячо предана ему, — и тем острее разгорается его ревность к Отелло). Но не исключен и другой момент: Брабанцио спасает свое лицо в глазах сената.

Еще одна, забавная, на мой взгляд, деталь: слова, какими дож утешает Брабанцио [200—210]. И хотя мы видим, что все аргументы дожа подчинены одной цели — поскорее отправить Отелло сражаться за Кипр, один мотив, мне кажется, звучит искренне — по крайней мере он станет лейтмотивом трагедии и будет повторяться у всех мужских персонажей пьесы (и мы не найдем его ни у одного женского): сохранение собственного душевного покоя как главный мотив действий (у дожа он намечен пока слабо — «все время помнить прошлые напасти, пожалуй, хуже свежего несчастья» и т.п.), то есть некая подмена реальности своими переживаниями — и ощущение, что последнюю можно моделировать в зависимости от нашей потребности избегнуть душевного дискомфорта.

На этот мотив в последующем стоит обращать особое внимание.

[243—301]. Тактичная Дездемона смягчает факт отказа от нее отца, вторя, скорее, дожу, но не оценив до конца состояния Брабанцио.

Затем она предлагает отправиться на войну вместе с Отелло.

[249—260]. Мы не сомневаемся в ее искренности (хотя видим, что обстановка не оставляет ей другого решения). Некоторые ее слова подтверждают наши прежние выводы:

1. «Для меня краса Отелло — в подвигах Отелло». Вероятно, ей — вслед за остальными — видится невозможным предположить своеобразную красоту в мавре. Кроме того, еще раз напомнив о подвигах возлюбленного (его трудно по нашим современным понятиям уже назвать мужем), она снова попадает в единую струю с ожиданиями сената. [Недаром дож скоро совсем расчувствуется и заговорит о «свете», который сосредоточил в себе черный Отелло.]

2. «Я полюбила мавра, чтоб везде быть вместе с ним. Стремительностью шага я это протрубила на весь мир». Мы видим подтверждение нашим ранним предположениям о темпераментности и смелой мысли Дездемоны. Но видим и другое — ее ощущение атмосферы вхождения в роль, подверженность влиянию несколько военизированной лексики Отелло.

Отелло поддерживает просьбу Дездемоны. И еще раз напоминает окружающим, что главным в его жизни остаются воинский долг и страх позора, в случае если влечения сердца возьмут верх над первым.

Отелло о Яго: «Преданный и верный человек». Эти характеристики Яго будут повторяться — пожалуй, как исчерпывающие — всеми персонажами (кроме Эмилии) на протяжении всей пьесы, а у Отелло, чью доверчивость в данный момент мы склонны объяснить влюбленностью, «честность и преданность» Яго до последних минут останутся единственной точкой опоры в мире. Уже сейчас, в начале пьесы, мы понимаем, как глубоко заблуждается Отелло. Но откуда это всеобщее ослепление? Здесь можно высказать два предположения. Во-первых, возможно, когда-то (ранее) по отношению к кому-то, в каком-то определенном деле Яго выказал себя и преданным и верным. Однако другое предположение кажется более убедительным (к сожалению, оно в некоторой степени противоречит первому): «вынужденная», показная порядочность — иначе говоря, лицемерие, вошедшее в привычку, необходимое кому-то для того, чтобы уцелеть физически, — подчас выглядит гораздо убедительнее порядочности органически присущей, врожденной. Последняя — не из тех свойств, что бросаются в глаза.

И, наконец, слова Брабанцио о дочери перед разлукой [293—294] —

«Смотри построже, мавр, за ней вперед: Отца ввела в обман, тебе солжет», — перерастание его ревности в слепую мстительность.

Мы еще не знаем, что этот момент — тоже в своем плане кульминационный. Первый импульс к ревности (традиционно считающейся основой произошедшей трагедии: и не читая «Отелло», все знают, чем драма завершается) задает не Яго. Первый, кто не думает, а подумав, скорее всего не остановился бы, о том, на какую застарелую рану могут попасть его слова, что может из них вырасти, кто заронил зерно сомнения — сомнения на всю жизнь — в душу Отелло, тем самым «размывая» основу их будущего семейного счастья, — это отец Дездемоны.

Сам Брабанцио в данный момент живет, пожалуй, лишь в контексте своего призрачного состязания с Отелло, он не мирится с проигрышем, указывает победителю, что и победа того — временна.

Но мы с вами знаем, что Дездемона и впрямь лгала отцу (хотя последний — при своей-то ревности — мог заметить, что дочь исправно ходит слушать рассказы Отелло). Но, видно, вера в собственную значительность, в свое влияние на дочь составляла необходимый компонент самоуважения Брабанцио. Другое дело — сон, который ему приснился в ночь бегства Дездемоны.

В конечном счете мы имеем дело с тем же психологическим явлением, которое описал дож: забота о собственном душевном покое (комфорте) заставила Брабанцио укрепиться в одной реальности — пусть иллюзорной.

А наше отношение ко лжи Дездемоны? Я думаю, Шекспир подталкивает нас к двум позициям:

Первая. Любовь к мужчине (не к родителям) — для женщины главное. И Дездемона — крайнее проявление этой женской природы. Любовь к Отелло столь важна для нее, что она совершает ряд весьма смелых поступков: признается по сути ему первая в любви; лжет отцу, отстаивая свое чувство. Что тут «крайнего»? То, что Дездемона заботится о душевном покое объекта своего чувства сильнее, чем о собственном чувстве как таковом.

Вторая. Большинство — полагаю — современников Шекспира (а возможно, и наших) предпочитали женщину, неспособную солгать по природе, в силу своей слабости и пассивности, в силу вечной подчиненности (если таковая имела место в действительности) — той, которая была способна бороться за объект своего чувства, подобно львице.

Но интереснее ли это? Льстило ли такое отношение их самолюбию больше?

Я полагаю, что последующие слова Яго о выборе между селедкой и хвостом лосося, — сказанные им, правда, применительно к женщинам, — отражали и мужской подход (условно скажем, того времени).

Итак, в ком же причина будущей неуверенности в себе Отелло: это — Брабанцио, сама Дездемона, Яго или, быть может, неврозы Отелло детских лет?..

Пока же Отелло отвечает (уже самому себе, ибо Брабанцио ушел), что уверен в Дездемоне, как в самом себе. Но не следует слишком ему верить. Его помыслы — уже в делах, связанных с военным походом. А много ли он размышлял о супружеских качествах Дездемоны раньше?

[295—380]. Родриго и Яго.

Осознав, что Дездемона потеряна для него безвозвратно, Родриго заявляет о том, что собирается топиться.

Уже из первой реплики Яго о том, что если Родриго утопится, то он, Яго, перестанет с ним дружить, мы понимаем, что либо Родриго абсолютно лишен характера, либо его душевная зависимость от Яго очень велика, либо и то и другое вместе, — но последний ничуть не сомневается, что этого не произойдет.

Характерен монолог Яго о воле, ее роли в культивации или отвержении любви. Во-первых, весьма похоже, что тут сквозит некоторая ирония самого Шекспира по поводу протестантского подхода к свободе воли. Во-вторых, мы видим манеру Яго: в общем-то он говорит правильные вещи, пусть и банальные, — постоянно чуть смещая временной контекст. Ясно, что волевой момент в культивации любви присутствует, но еще яснее — что возможность ее волевого прекращения существовала на иной ее стадии, гораздо более ранней, чем та, на которой сейчас находится Родриго. На данный момент притушить чувство возможно лишь одним способом — оставив Родриго наедине с собой...

Допустим, что так оно и случится. Прекращается финансирование Яго. Родриго рассказывает Брабанцио о своем ночном компаньоне. Более того, по мере того как его любовь «спускается на тормозах», он начинает задумываться над происшедшим, размышлять о судьбе своих подарков Дездемоне, при случае может набраться храбрости и спросить о них...

Мы уже достаточно хорошо знакомы с Яго, чтобы понимать, что тот никогда не допустит развития событий по такому сценарию. В его мозгу мгновенно зреет новая инициатива — новая полезная для него, Яго, канализация любовной энергии Родриго.

Как всегда, переход Яго к противоположному суждению смягчается рядом банальностей, за счет которых он формирует кредит доверия к себе, как-то: бурное начало должно иметь бурный конец. Мавры переменчивы. Дездемоне рано или поздно понравится другой человек...

В общем, Яго обещает и дальше «помогать» Родриго.

Как доказательство своей искренности он приводит личный мотив — он тоже ненавидит Отелло; следовательно, он для Родриго лучший друг.

Мотив денег — как рефрен: похоже на внушение Родриго на бессознательном уровне (поскольку тот весь обратился в слух перед лицом другого) крупиц надежды на перемену в чувствах Дездемоны. Родриго очнется и будет помнить лишь, что нужны деньги, а откуда возникла эта мысль, как была аргументирована — ему над этим задумываться будет некогда.

И уж, конечно, он не станет сопоставлять слова Яго о том, что он волен положить своей любви конец, с последующим стремлением Яго разжечь в нем надежду. Родриго не увидит, что центр, связующий два монолога Яго — в ином измерении. Он скажет себе: Яго сперва хотел было меня отговорить думать далее о Дездемоне. Увидев, что это невозможно, стал стараться помочь добиться ее взаимности. Понятно, сперва он хотел проверить мое чувство к ней на прочность — может быть, меня не стоило и жалеть, а ему — стараться. [А как еще объяснить такую перемену мотива?]

[381—403]. Монолог Яго.

Из него мы заключаем, что Яго ничуть не менее подвержен «страстям», чем остальные известные нам герои пьесы. Причем «страсти» очень своеобразной. Он тоже не выносит нарушения своего душевного покоя (как и все другие мужчины в «Отелло»), но — сознательно или нет, скорее всего полусознательно — он мгновенно распаляет в себе отрицательную эмоцию, это не ревность (он хладнокровно говорит себе, что вряд ли Отелло в действительности «лазил» к его жене), но сам факт легкого возмущения его душевного покоя ведет не к «страусиной позиции» (реальности не хотят знать), а к эскалации внутреннего конфликта; последний нарастает подобно снежному кому, он обращается против другого лица, того, кого — виноват он или нет — можно обвинить в том, что он этот покой нарушил. «Раз подозренье есть, то, значит, это так», — говорит Яго себе. [Не исключено, что Шекспир в чем-то пародирует современное ему правосудие: отсутствие презумпции невиновности и т.д. Но в любом случае он сумел переместить проблему в область психологии.]

Ну, и конкретные идеи «мести» мавру: клевета на Кассио, будто тот ухаживает за Дездемоной (разожжет ревность в Отелло; к тому же освободится место лейтенанта, которое не досталось Яго сразу).

И характеристика Отелло: «Мавр простодушен и открыт душой». Я бы сказала иначе: мавр влюблен и изолирован в обществе (возможно, ему предан лишь Кассио, которого он назначил на должность). Он ограничен в своей эгоистической радости. Он не думает (не умеет, не привык, не знает, как это делать) о душевных страданиях Дездемоны. Но политическим чутьем, к примеру, он обладает. Знает, в какой момент что сказать, что акцентировать, кому служить, назначает себе в помощь человека, лично ему преданного, ибо он обязан своим возвышением целиком Отелло.

Не надо видеть в Яго пророка. Он наблюдателен, хорошо подмечает в людях доминирующую страсть и умеет направить ее (и без конца «перенаправлять» — а это возможно, пока страсть владеет человеком полностью) в нужное для себя русло. Но данные им характеристики не исчерпывающи. И кроме того, он сам подвержен (пока обрисованной нами смутно) страсти; не исключено даже, что кто-то мог травмировать его, «перегнать» в нем какую-то положительную страсть в негативное русло, — и теперь любое волнение, даже радостное, уже без ведома Яго (или он не в силах полностью его контролировать) соскальзывает в привычную колею.

Теперь подведем краткие итоги первого действия. Хотелось бы знать, насколько детерминированы последующие действия ведущих персонажей. В социологии есть понятие point of no return. Перешел ли кто-нибудь из наших героев эту черту?

Если да, то, пожалуй, только Дездемона (в случае, если отец уже никогда ее не примет — а так оно или нет, мы знать не можем), чему немало способствовал своим слепым эгоизмом Отелло (не задумавшись над тем, что, может быть, для нее будет спасеньем отступить); не исключено, что у Дездемоны один путь — только Отелло, быть с ним и любить его.

Мы не знаем, что будет далее с Брабанцио. Отелло, похоже, еще не раз будет нужен синьории (хотя не исключено, что если угроза со стороны турок минует, от него могут захотеть избавиться; опять-таки мы мало знаем о взаимоотношениях дожа и сената, о том, насколько расположен первый к Отелло); пока у нас нет оснований оплакивать его судьбу. Яго рискует быть узнанным Брабанцио и разоблаченным Родриго — но мы уже можем предположить, что вывернуться ему будет несложно.

Перейдем к следующему действию.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница