Счетчики






Яндекс.Метрика

Харчевня на вулкане

Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда.

(А. Герцен. Из дневника 1842 г.)

Не всегда автор властен над своим героем. Действующее лицо иногда вырывается из авторских рук и начинает ходить своей походкой; оно срывается с поводка, и литератор с трудом догоняет его. Сама жизнь начинает водить пером писателя. Проследить эту борьбу намерений и осуществления непросто. Но можно попытаться определить воздействия, отграничить влияния.

Речь идет о фигуре, которая сравнивается с такими предметами: бездонной бочкой, непомерной горой мяса, чудовищным бурдюком с хересом, кораблем с полным трюмом.

Это лишь главные сравнения. А вот прозвища (только основные): ватное чучело, тюк гнусностей, мешок скотства, дряхлый порок, седое безбожие, престарелое тщеславие, старый белобородый дьявол.

А это, так сказать, его звания: Давитель постелей, Ломатель лошадиных хребтов, Глобус греховных земель.

Все разбухшее, хмельное, беспутное, тучное, хвастливое состоит с ним в родстве.

Речь идет об одном из героев двух хроник о «Короле Генрихе IV» — сэре Джоне Фальстафе. Он действительно трус, обжора, враль, пьянчуга, но, как уже много раз замечалось, не менее очевидна и любовь автора к персоне, наделенной им же скопищем пороков. И дело не в том, что все это касается комика — конец роли лишен юмора, а описание смерти Фальстафа скорее печально и трогательно.

Чтобы разобраться в возникновении и судьбе человека, имевшего обыкновение подписывать свои письма: «Джек — для близких, Джон — для братьев и сестер и сэр Джон — для остальной Европы», стоит, прежде всего, вспомнить полное название первой части шекспировской хроники:

«История Генриха Четвертого С описанием битвы при Шрусбери между королем и северным лордом Генри Перси, прозванным Горячей шпорой, с присоединением комических проделок сэра Джона Фальстафа».

Эти элементы существовали и в старой пьесе неизвестного автора «Славные победы Генриха V», в том числе был и прототип Фальстафа. Без комика такой жанр представлений не обходился. Клоуну полагалось выкидывать коленца в интермедиях, потешать народ между речами королей и полководцев, фехтованием и торжественными шествиями.

Комик на этот раз оказался в выгодном положении: легенда о наследнике престола давала место потешным выходкам в самом сюжете. Предания о молодости Генриха V неизменно начинались с беспутных похождений; принц коротал дни с проходимцами и пьянчугами, но, вступив на трон, искупал ошибки юности.

Мотивы комизма для таких фигур имели уже вековую традицию: вранье хвастливого воина, идущее еще от Плавта, неудачное воровство, заканчивающееся палочными ударами, перебранка со сводней — все это игралось и английскими, и итальянскими комедиантами.

Сценки легко могли быть перенесены в фабулу из старой пьесы и легенд. Это и сделал Шекспир. Вероятно, так появились первые черты Фальстафа.

Шекспировское действие обычно развивалось и в столкновении характеров и одновременно в схватке идей. Действующие лица, окружающие основных героев, участвовали в том же конфликте, создавая его оттенки. Раскрывая тему, Шекспир любил переходить с возвышенной на комическую интонацию, показывать происходящее как бы сразу в двух планах: возвышенном драматическом и вульгарном комическом.

Оба ракурса вполне могли бы присутствовать в хрониках, посвященных борьбе, объединяющей нацию королевской власти, с мятежными феодалами. Феодальная тема звучит и торжественными трубами славы храбреца лорда Перси, и гундосой волынкой бражника Фальстафа. Рыцарство могло быть представлено и легендой о неукротимом самолюбии Горячей шпоры (Готспер — прозвище лорда Перси), и фарсовыми проделками опустившегося ландскнехта.

Образовывалось своеобразное единство: «Буржуазия разоблачила, что проявление грубой силы, которой реакция так восхищается в средних веках, имело свое естественное дополнение в самом праздном тунеядстве»1.

У Готспера есть владения; его буйный темперамент проявляется не только в поединках, но и при разделе земельных участков; от успеха мятежа зависит и прирост имущества бунтовщиков.

Имущество сэра Джона — неоплаченный трактирный счет и леденец от одышки.

Кодекс рыцарства Готспера имеет под собой реальное основание: замки, земли, вилланы.

Разговоры на эти же темы безземельного рыцаря Фальстафа — лишь пародия.

Прицел насмешки настолько точен, что Энгельс прямо называет социальный фон эпохи разложения феодальных связей «фальстафовским».

Намерение автора кажется ясным: расправа смехом. На память приходит сочинение другого писателя, рядом с расплывающейся по горизонтали тенью английского рыцаря вытягивается по вертикали тень испанского. Два образа призваны были закончить историю средневековья: сэр Джон Толстое брюхо и Дон Кихот Ламанчский.

Только безумец способен увлекаться в новый век идеями рыцарства, и кто, познакомившись с Фальстафом, смог бы поверить в феодальную доблесть?..

Стремление свести счеты с разнохарактерными остатками феодализма побуждает Шекспира к двух-плановому ведению фабулы. Мятеж Готспера — высокая линия, похождения Фальстафа — параллельная комическая фабула. И Готспер, и Фальстаф борются за одно и то же — возможность продолжать свое феодальное существование. Беспредельный эгоизм — основа и той, и другой фигуры. Готспер начинает гражданскую войну во имя удовлетворения самолюбия. Себялюбие Фальстафа позволяет ему забыть все законы и заветы, лишь бы вдоволь пожрать и выпить. И Готспер, и Фальстаф созданы одной и той же социальной структурой. Несмотря на то что Готспер молод, а Фальстаф стар, Готспера можно уподобить старшему брату — наследнику поместья, а Фальстафа — младшему, оставшемуся без земли, прокутившему последние деньги и постепенно дошедшему до полной аморальности.

Оба брата должны быть уничтожены королевской властью, — ей одинаково мешают и феодальное буйство, и феодальное тунеядство. Призванный подавить внутренние мятежи и заняться большой завоевательной войной, король Генрих V обязан убить Готспера и прогнать из своего государства Фальстафа.

Поединок с лордом Перси — символ мощи королевской власти, способной уничтожить феодальные дружины, а изгнание Фальстафа — знак преодоления беспутной молодости во имя интересов государства.

Такие темы, идеи и положения легко могли быть перенесены в драматургическое строение хроники. Это и сделал Шекспир.

Однако судьбы обжоры из трактира «Кабанья голова» и тощего идальго из Ламанчи сложились не так, как задумывали их авторы.

Отвлеченное понятие темы не существовало для Шекспира, развитие идеи сливалось с самой жизнью героев, тема выявлялась в столкновении стремлений действующих лиц, вызревала в их судьбах. Все это было неотделимо от характера эмоционального воздействия сценических положений.

Шекспир не прибегал к ложным ходам, не заставлял зрителя полюбить, хотя бы ненадолго, подлеца, или не заметить благородства. Сквозь противоречия характеров сквозило отношение автора, а он был нетерпелив и не любил длительного выяснения качества людей. Действующие лица часто заявляли о своей сущности сами, немедленно, в первом монологе. Столкновение героев и идей начиналось сразу же, в первых сценах, стремительной атакой.

Разбирая хроники, посвященные Генриху IV, поначалу видишь иное. Тема как бы начинает отделяться от жизни героев, ее движение не совпадает с эмоциональностью сцен. То, в чем как будто хочет убедить автор, отлично от свойств убеждения. В этой борьбе противоречивых намерений еще не отыскать ведущего звена.

Слух о беспутных похождениях наследника рода Ланкастеров, сына Генри Болингброка, герцога Херифорда (будущего короля Генриха IV), впервые появляется в «Ричарде II».

Болингброк.

Где мой беспутный сын и что с ним осталось?
Три месяца его я не видал.
Я убежден, что если бог захочет
Нас наказать, — накажет чрез него.
Нельзя ль его найти мне, ради бога!
По Лондону ищите, по тавернам, —
Там, говорят, проводит он дни
В сообществе товарищей беспутных,
Из тех, что, в узких улицах ютясь,
Бьют караульных и прохожих грабят;
А он, пустой, изнеженный мальчишка,
Себе в заслугу ставит и в почет
Поддерживать дрянную эту шайку2.

Этот же мотив появляется в начале «Генриха IV». Король завидует подвигам Гарри Перси:

Меж тем как я, свидетель славы чуждой,
Взираю, как бесславье и распутство
Чело пятнают Гарри моего3.

Все это настраивает на определенный лад. Фальстаф — один из грабителей, поджидающих жертву в тьме закоулков. Овладев волей неопытного в жизненных делах мальчика, старик развратник губит его — наследника престола. Какие беды предстоят народу от такой дружбы!..

Приговор калюется произнесенным еще до первого выхода толстяка. Положение усиливается общей картиной жизни государства: междоусобица грозит стране, подымают головы смутьяны, король — уже немолодой человек — в опасности. И в это время, когда промедление подобно смерти, королевский сын, надежда нации, забыв о чести и долге, губит себя в притонах Истчипа.

Конец истории известен заранее: наступит день, и принц Уэльский найдет в себе силы разогнать шайку; только тогда, очистившись от грехов молодости, он будет достоин короны. Этого, очевидно, и должны с нетерпением ожидать зрители.

Пока происходит знакомство с теми, о ком шла речь. На сцене — «пустой, изнеженный мальчишка» — принц Галь и главарь «дрянной шайки».

Однако то, о чем говорилось, ничуть не подтверждается действием. Предполагаемый грабеж — не более чем забава. Галь и Фальстаф увлечены не кутежами, а забавными шутками. Остроумие обоих лиц высокого качества. Единственный их порок — страсть к каламбурам; на память приходят турниры поэтов. Чем же Фальстаф напоминает грабителя и в чем состоит порочная, гибельная жизнь юноши королевских кровей?..

Отложив сцену в сторону и порядком позабыв происходящее в ней, можно, хладнокровно рассуждая, осудить времяпрепровождение наследника как безделие, а Фальстафа обвинить в тунеядстве. Вероятно, это будет логично... Но приговор будет вынесен не в результате эмоционального воздействия самой сцены; мотив «бесславья и распутства, пятнающих чело принца» выражен так, что у зрителей не может появиться чувство негодования или презрения.

Это — только начало. Повеселившись вдоволь, Фальстаф покидает комнату. Пойнс с Галем сочиняют новую забаву. Уходит и Пойнс. На сцене остается будущий король.

В шекспировской драматургии первый монолог героя часто обладает особым значением. Герой как бы мыслит вслух. Такие речи являются чем-то близким внутренним монологам современного нам романа. Высказанные вслух мысли бывают существенны и для склада характера действующего лица и для завязки событий: герой открывает свои намерения, строит планы.

Такими свойствами наделен и первый монолог Галя. Мысли и планы принца Уэльского — о них речь пойдет дальше — не кажутся привлекательными. Опять возникает противоречие между первоначальным намерением автора создать образ идеального короля и содержанием первого монолога.

Такие трудности зарубежные исследователи часто объясняют позабытыми в наш век обычаями старинного театра, психологией его зрителей. По словам Довер Вилсона, для елизаветинцев речь Галя была лишь справкой о тенденции пьесы; монолог-экспозиция, кажется исследователю, отношения к характеру героя не имел; психологические сложности выдумали в девятнадцатом веке люди, привыкшие к реализму. Однако профессор Бредбрук начинает свою книгу об условностях елизаветинской трагедии с предупреждения: Шекспир для своей эпохи не правило, а исключение из правил.

Разумеется, исследования эстетических норм театральных эпох ценны, однако современный нам зритель, не знающий этих норм, отлично воспринимает пьесы Шекспира и обходится без справочников.

Может быть, не нуждается в оправдании театральной условностью и монолог Галя? Обратимся к этому важному месту хроники.

Монолог начинается с обычного для Шекспира «снимания маски». Герой, оставшись один, решительно меняет свое поведение, выясняется, что до этого он притворялся.

Вместо прозы Галь высказывает теперь свои мысли поэтическими образами. Изменение характера речи важно: меняется интонация — комедию сменяет история. Принц Уэльский смотрит вслед ушедшим приятелям.

Я всех вас знаю, но хочу на время
Потворствовать затеям вашим праздным
И этим стану солнцу подражать.
Оно злотворным тучам позволяет
От мира закрывать свою красу,
Чтоб после, становясь самим собою,
Прорвавши дым уродливых туманов,
Который задушить его грозил,
К себе тем больше вызвать удивленья,
Чем дольше мир его лишен был света.
Так, от разгульной жизни отрешившись
И уплатив, чего не обещал,
Тем выше буду всеми я поставлен,
Чем больше всех надежды обману.
Как блещущий металл на темном фоне,
Мое перерождение затмит
Своим сияньем прежние ошибки
С искусством подведу своим ошибкам счет
И вдруг их искуплю, когда никто не ждет.

Смысл речи ясен: разгульная жизнь принца — выдумка для простаков. Отношение Фальстафа к наследнику престола на деле ничуть не оправдывает сравнений с «злотворными тучами» или «уродливыми туманами», грозящими удушьем. Никто не спаивает Галя, не тянет его в омут порока. Беспутство — маска. «Пустой и изнеженный мальчишка» одарен выдержкой и волей, готовит себя к будущей власти над государством.

Сама смена поэтических картин (свет после тьмы и т. д.) выявляет суть плана: пустить в обиход, дать возможность расцветить новыми подробностями легенду о «дрянной шайке», чтобы в нужный момент, предав товарищей «по праздным затеям», предстать перед страной государственным мужем, отказавшимся от всего личного во имя закона и долга.

Популярность притчей о раскаявшихся грешниках — доказательство удачности замысла.

Когда же наступит нужный момент для превращения?

Ответ на это дается дважды. Став королем, Галь вспоминает дни юности.

Мои пороки спят в гробу с отцом,
Во мне же ожил дух его суровый;
Чтоб я над ожиданьями людей,
Над ложным мненьем света посмеялся
И пристыдил пророков, осудивших меня За внешность.

Об этом же говорит архиепископ в начале «Генриха V».

Не подавал Он в юности таких надежд.
Едва же Отец его скончался, вместе с ним
Как будто умерло беспутство сына;
Рассудок светлый вмиг к нему явился...

Перерождение должно произойти, как только старый король окажется в гробу. Умрет Генрих IV, и ореол засияет вокруг имени нового короля. Изготовлению нимба поможет для начала изгнание Фальстафа. Толстяк — вовсе не злой гений, охотник за молодой душой, а жертва, заранее заготовленная и откормленная.

Жирный телец — знаменитый в Лондоне не менее собора св. Павла — особенно эффектен для заклания.

На притворную дружбу юноши из дома Ланкастеров Фальстаф ответил искренней любовью. В течение двух хроник юноша не раз подшучивал над стариком: прикидывался вором, слугой, но самым смешным было прикинуться другом. Первые розыгрыши заканчивались потасовкой, последний — смертью.

Английские исследователи открыли немало интересного в генеалогии Фальстафа. В предтече хроники, о которой идет речь, попала и притча о блудном сыне, а Фальстафу приписали родство с Дьяволом и Пороком мистерий, Развратителем юности в моралите. Однако следы такого родства уже трудно обнаружить. Если бы за отношениями шекспировских героев стояли Добродетель и Порок, то в заключительной сцене Порок должен был бы предстать в особенно неприглядном виде. Вместе с королем Англии и зрители должны были бы изгнать Фальстафа из своих сердец.

Узнав о воцарении друга, сэр Джон мчится в Лондон. Он стоит возле Вестминстерского аббатства, переполненный счастьем:

— Вот я стою здесь — задыхаясь от радости, говорит Фальстаф, — забрызганный еще грязью дороги, и потею от желания видеть его; ни о чем другом не думаю, забываю о всех остальных делах, как будто нет у меня никакого другого дела на уме, кроме желания увидеть его.

Звучат трубы. Появляется король. Он приближается, проходит мимо.

— Храни тебя господь, король наш Галь, мой королевский Галь, — благословляет его старик, — храни тебя господь, мой милый мальчик.

Неужели Шекспир выбрал эти слова, чтобы показать Порок перед справедливым возмездием?..

Наступает расправа — высокомерная, непреклонная. «Милый мальчик» подымает глаза на трогательно любящего его старого человека.

Тебя старик, не знаю я. Молись.
Как седины нейдут к шутам беспутным!
Такой, как ты, мне долго снился, — столь же
Раздутый, столь же старый, столь же гнусный.
Теперь, проснувшись, сон свой презираю.
Сбавь плоть свою и о душе подумай.
Обжорство брось. Ведь помни, что могила
Перед тобой разверста втрое шире,
Чем пред другими. Возражать не вздумай
Дурацкой шуткой. Не воображай,
Что я теперь такой, каким был прежде.
Но знает бог, и скоро мир увидит,
Что я отринул прежнего себя,
Равно как всех, с кем дружбу вел доныне.
Когда услышишь, что я вновь стал прежним,
Вернись ко мне и будешь ты опять
Учителем распутства моего.
А до тех пор тебя я изгоняю
Под страхом смерти...

Карта, ненужная для игры, сброшена со стола. Моральные поучения молодого короля звучат как жестокое лицемерие. Для замысла принца вопросы морали были менее всего существенными. Вряд ли место Фальстафа при наследнике престола можно было бы определить как положение наставника пороков. Мысли короля Генриха V заняты теперь совсем не спасением чьих-то душ, в том числе и фальстафовской. Не было ни грешника, ни его перерождения. Чудо, как и все чудеса, являлось инсценировкой.

Сличив первый монолог с последним, можно увидеть полное совпадение замысла и осуществления.

Возвышенные советы молиться и помнить о могиле рассчитаны на восприятие окружающими. Вряд ли существует вариант притчи о победе Добродетели над Пороком, где Добродетель нарочно держит при себе Порок, чтобы потом, изгнав его, стать еще более чистой.

Вместо наивной легенды о принце — раскаявшемся грешнике Шекспир развил иной, обычный для него мотив: чтобы прийти к власти, нужно быть и хитрым, и вероломным. Однако в других случаях такие черты характера не вызывали сочувствие у автора «Гамлета». Теперь дело как будто обстоит по-иному: Генрих V должен стать образцом, идеальным монархом. И все же, когда речь шла о государственной истории, Шекспир не считал возможным умолчать о тех качествах зверя и змеи, которые, по-видимому, не только Макиавелли считал обязательными для правителя, даже и самого лучшего...

В отношениях наследника трона и бродяги появился мотив обманутой дружбы; использовать его — значило сделать образ Фальстафа не только смешным, но и по-своему трогательным.

Притча о переродившемся беспутнике, как и ложная дружба старика и юноши — лишь детали в огромной исторической картине; однако простой подсчет фальстафовских сцен покажет, что почти половина обоих хроник занята, этими сценами. Почему же в истории прихода к власти идеального короля так много места уделено всему, связанному с Фальстафом?

Хроники — единое целое; часто начало какого-то мотива в одной из них нужно отыскивать в предшествующих пьесах. Ричард II стал опасаться отца Галя — Генри Болингброка, герцога Хернфорда (будущего Генриха IV), когда увидел, как тот завоевывал любовь народа:

Все видели, как к черни он ласкался,
Как будто влезть старался в их сердца
С униженной любезностью, как ровня;
Как он почтенье расточал рабам,
Как льстил мастеровым своей улыбкой
И лживою покорностью судьбе, —
Как будто с ним вся их любовь уходит!
Пред устричной торговкой снял он шляпу.
Двум ломовым, ему желавшим счастья,
Он низко поклонился и ответил:
«Спасибо вам, друзья и земляки».

(«Ричард II»)

Опасения оправдались. Как рассказывается дальше, народ приветствовал въезд Болингброка в столицу, а в короля летели из окон «пыль и мусор».

В начале «Ричарда II» Шекспир, описывая придворный быт, не скупится на темные краски: расточительность, лесть, доносы, клевета, предательство.

Как же ведет себя в это время наследник Ланкастеров? По контрасту с феодальными заговорщиками и придворными льстецами, их жизнь отгорожена от обычных англичан каменными стенами, юноша аристократ появляется запросто среди народа. То, что его отец в начале своей карьеры рассчитывал не только на родовитые фамилии, но и на мастеровых, извозчиков, торговцев, запомнил Галь. Шекспир показывает будущего идеального короля среди повседневной жизни народа, в грязных углах столицы.

— Я спустился на самую низкую степень плебейства, — хвастается наследник престола, — да, голубчик, я побратался со всеми трактирными мальчишками и могу их всех назвать тебе по имени — Том, Дик и Фрэнсис. Они клянутся спасением своей души, что хотя я еще принц Уэльский, но уже король по учтивости, когда я буду английским королем, то все истчипские молодцы будут готовы служить мне. Напиться, значит, по-ихнему, «нарумяниться», а если хочешь во время питья перевести дух, они кричат: «Живей, живей, осуши до дна!». Словом, в какие-нибудь четверть часа я сделал такие успехи, что всю мою жизнь могу пить с любым медником, говоря с ним на его языке.

Речь идет не о баловстве. Будущий король братается с трактирными мальчишками, выпивает с медниками, умеет болтать на их жаргоне, слывет «добрым малым». Не удивительно, что за такого государя готовы будут умереть не только истчипские молодцы, но и тысячи простых англичан.

Есть в «Ричарде II» рассказ о том, как Гарри Перси приглашал принца на Оксфордский турнир, а в ответ Галь сказал:

Что он пойдет в публичный дом, перчатку
С руки продажной твари там сорвет
И с этою перчаткой, вместо банта
От дамы сердца, хочет на турнир
Явиться он...

Это тоже не только шутка. Страна изнемогает от податей. Оброки идут на придворные праздники, турниры. Сын герцога чуждается дорогостоящих удовольствий знати, презирает дворцовые увеселения. По закоулкам Лондона идет слух: наследник трона предпочитает выпивку с мастеровыми светским забавам.

А Фальстаф?

Какое же его место в этом очень важном, уже политическом мотиве?.. Толстый бродяга — проводник, ведущий будущего короля по его владениям.

Существует немало историй, как король узнавал I свой народ. Чтобы открылась жизнь бедных людей, королю приходилось переодеваться, подвязывать бороду, только тогда люди его не боялись.

Дружба с Фальстафом открывает перед принцем двери всех харчевен, вместе с Джеком он свой в любой компании. Несмотря на чудовищный аппетит, Фальстаф желанный гость за каждым столом, всюду, где нет чопорности и лести. С Фальстафом весело, это дороже угощения. Шутка — ключ, открывающий сердца: нет лучшего способа сблизиться с истчипскими молодцами, чем уметь шутить с ними.

Путешествуя вместе с Фальстафом по окраинным улицам и проезжим дорогам, Генрих V научился народному юмору. Заканчивая жизнеописание «лучшего из английских королей», автор сочиняет не торжественный финал, а веселую сцену: Генрих V шутит с французской принцессой так же, как солдат мог бы балагурить со своей подружкой. Англия хочет присоединить к себе Францию не при звуках фанфар, а каламбуря, словно в харчевне.

Вместе с Фальстафом в хроники входит обыденная жизнь. Благодаря его участию парадная история 89 королей и придворных теснится, начинает уступать место народной истории — сценам повседневной жизни, где действуют мастеровые, солдаты, бродяги, трактирные слуги.

История эта написана языком комедии; на таком языке впервые заговорило реалистическое искусство

Борьба возвышенного и обычного, величественного и комического началась еще с мистерий. Чтобы связать небо и землю, в литургию, разыгрываемую внутри храма, пришлось вводить частицы реальности: солдаты, играющие в кости у ног распятого Христа, раскаявшиеся блудницы, торговки — все эти фигуры не имели в себе ничего религиозного. В их обрисовке появился юмор.

Стоило мистерии перейти из храма на площадь, вместо латыни заговорить на национальном языке и близко столкнуться с народными зрителями, как комические элементы стали расширяться. К молитве примешался бубенец скомороха. Комические, реалистические элементы нарушали таинство.

Епископы и князья отлучали комедиантов от церкви, грозили им кнутом, а те отвечали на это шутками: они становились все смелее. Так создавались многими народами фигуры шутников; в их образах имелись и общие родовые черты, сохранившиеся с глубокой древности. Среди таких фигур были и различные толстяки; говоря об одном из них, приходится начинать издалека.

Библейскому фараону снился сон:

«И вот вышли из реки семь коров, хороших видом и тучных плотью и паслись в тростнике;

но вот после Них вышли из реки семь коров других, худых видом и тощих плотью, и стали подле тех коров, на берегу реки;

и съели коровы худые видом и тощие плотью семь коров хороших видом и тучных».

Под символом скрывались картины засухи, неурожая, голода.

Если урожай был хорошим, люди славили изобилие, бога тучной плоти.

В созвездии Диониса состояли пересмешники — сагиры; среди них был и Силен. Изо всех богов был он самым беспутным. В местах, где жил Вакх, кипучая вода превращалась в вино: Силен спился. Был он толст и плешив, стар и прожорлив, весел и вечно пьян.

Гораций защищал его божественное происхождение и не позволял ставить его на одну доску с персонажами комедий, — в Силене была радостная незлобивость бессмертных.

В одном из сказаний беспутный бог-толстяк вскормил и воспитал Диониса, посвятил его во все знания и искусства, научил виноделию.

Царь Мидас узнал, что толстый бог гуляет в его владениях, и смешал воду реки с вином. Бог напился до бесчувствия, попал во власть царя. Пленник открыл Мидасу знание природы вещей и предсказал будущее.

Когда кончался сбор винограда и впервые пенилось молодое вино, виноделы Аттики славили Вакха и его божественную свиту: среди нее, спотыкаясь, шагал Силен — веселый бог тучной и грешной человеческой плоти.

Человеческий труд выращивал гроздья винограда — дар Вакха, превращал их в напиток, веселящий людей. В дни сельских Дионисий толпа славила своего деревенского бога. В песнях давался простор и для обличительных шуток: высмеивалось все, мешавшее виноградарям.

Подвыпившая процессия называлась в Аттике «комос»; ученые ведут от сельского комоса летоисчисление комедии.

В годы средневековья плоть укрощали и умерщвляли. В высший ранг был возведен пост. Но хотя изваяния толстого бога зарыли в землю, сам он не прекратил существования. Его можно было увидеть в дни праздника на ярмарочных площадях сражающимся с богом тощей плоти.

В «Бое Поста с Масленицей» Питер Брейгель изобразил схватку аллегорий. На огромной бочке — румяный и веселый толстяк. Его ноги вместо стремян засунуты в кухонные кастрюли, рука сжимает не меч, а вертел с жареным поросенком. Прямо на Масленицу едет костлявая фигура в мрачных одежда;*, она сидит на узком церковном кресле; иссохшие монах с монашкой волокут помост с Постом. Бог тощей плоти устремляет в сердце бога тучной плоти не копье, а лопату, на ней две костлявые рыбки.

Все народы любили толстого бога. Появляется он и в России: «В некоторых деревнях и доныне возят пьяного мужика, обязанного представлять Масленицу. Для этого запрягают в сани или повозку лошадей десять и более гуськом и на каждую лошадь сажают по вершнику с кнутом или метлою в руках; везде, где только можно, привешивают маленькие колокольчики и погремушки; сани или повозку убирают вениками, мужику — Масленице дают в руки штоф с водкою и чарку и сверх того ставят подле него бочонок с пивом и короб со съестными припасами»4.

Освещенный потешными огнями, под визг свистулек и звон колокольчиков шагал по всей Европе Господин Веселая Масленица. В одной его руке был штоф с вином, в другой — круг колбасы.

Отмерла языческая аллегория плодородия, остался обряд народного праздника, фигура веселья человеческой плоти.

Имя Силена появилось в одной из проповедей нового времени:

«Алкивиад... — писал Франсуа Рабле, — восхваляя своего наставника Сократа, бесспорного князя философов, между прочим говорил, что он похож на Силена. Силенами назывались когда-то ларчики... сверху нарисованы всякие веселые и игривые изображения, вроде гарпий, сатиров, гусей с уздечкой, зайцев с рогами, уток под вьюком, козлов с крыльями, оленей в упряжке и другие такие картинки, придуманные, чтобы возбуждать смех у людей (таков был Силен, учитель доброго Бахуса). Но внутри этих ларчиков и сберегали тонкие снадобья: мяту, амбру, амом, мускус, цибет, порошки из драгоценных камней и другие вещи».

Силен в этом случае — образ всего того, над чем нередко смеются из-за гротескно-комической внешности, но что хранит внутри себя прекрасные вещи.

«Какой-то невежа выразился, что от его стихов (Горация. — Г.К.) больше пахнет вином, чем елеем, — заканчивал свое предисловие Рабле. — Какой-то оборванец говорил то же и о моих книгах; ну и черт с ним! Запах вина, сколько он вкуснее, веселее и ценнее, нежнее и небесней, чем запах елея!»

Свободомыслие прославлялось в этой книге как бы во время пира: стол уставлен кувшинами, а где царит гроздь Вакха — голова настроена на веселый лад; пир становится пиршеством образов.

Ребенок рождался из уха и немедля выпивал кувшин вина, юный великан мочился с колокольни собора Парижской богоматери: в потопе потонули 260 418 парижан «не считая женщин и детей»...

Читатель попадал в мир гротеска.

Гротескному преувеличению подлежало прежде всего все плотское.

Однако не беззаботность вызвала патетику рассказа об отправлениях человеческого организма. Жареный поросенок на вертеле был устремлен против лопаты с рыбками церковного поста. Запах вина отшибал дурман елея. Прославлением обжор заставляли забыть о молитвах перед иконами иссохших мучеников.

Если жития святых описывались как сплошные посты и размышления о скверне земного существования, то утро Гаргантюа Рабле начинал с такого перечисления: «...Он облегчался сзади и спереди, прочищал гортань, харкал, пукал, зевал, плевал, кашлял, икал, чихал, сморкался, как архидиакон, и завтракал для предохранения себя от сырости и простуды чудесными вареными потрохами, жареным мясом, прекрасной ветчиной, жареной козлятиной и хлебом с супом».

Все это не только имеет право на упоминание, но и должно быть воспето: проявления человека прекрасны, даже самые низменные.

«Материя, окруженная поэтически-чувственным ореолом, приветливо улыбается человеку», — писал Маркс о книгах Бекона5.

Новое искусство училось у античности и одновременно у народного творчества. Роман Рабле вырос из лубочной книжки. Изысканности противопоставлялась жизнерадостная грубость народного искусства.

Вольтер обозвал Рабле «пьяным философом», Шекспира он ругал «дикарем».

Тучная плоть Фальстафа появилась в эпоху, кое где еще горели костры инквизиции и уже опускалась серая тоска пуританства.

«Если природу ограничить нужным — мы до скотов спустились бы», — говорил Лир. Изобилие — любимый образ Шекспира; расцвет природы, чувств и мыслей человека.

Есть в русском языке позабытое слово «весело-творный», по Далю — «производящий или вызывающий веселье». Может быть, изобилие именно этого качества заключено в Фальстафе?.. В поэзии его образа ренессансным орнаментом вьются, превращаются в диковинки все виды юмора — от клоунады до философской сатиры... Но не просто понять суть этой фигуры.

Вот он дрыхнет, с трудом завалившись в грязное, поломанное кресло, — старый, плешивый, страдающий подагрой и одышкой, всем задолжавший враль, обжора, хвастун. Покривились стены его жалкой каморки, копоть почернила бревна потолка. Тарелки с остатками еды, опрокинутые кувшины — опять он нажрался на даровщину.

Блаженно улыбаясь, он храпит, на его младенческих губах еще не обсох херес.

Жалкая картина...

Но смотрите: золотые лучи эллинского солнца светят в окно харчевни «Кабанья голова»!..

На земле идет борьба не только Масленицы и Поста, но и толстых и тощих слов. Тощие люди заколдовали слова. Чудотворный народный язык — слова, способные облегчить труд, излечить болезнь, приворожить любовь, — заменили этикетками, кличками предметов и действий. Слова приковали к практической цели. И краски выцвели, затих звон букв. Слово стало бесцветным, беззвучным — тощим.

Для Фальстафа язык — нескончаемая забава, пленительная игра в сочетания слов, причудливые рисунки фраз, потоки метафор, полет догоняющих друг друга каламбуров,

Фальстаф в любую минуту веселотворен. Казалось бы вопрос: который час? — прозаичен, но стоит принцу посмотреть на Фальстафа, как ответ принимает невероятную форму. С какими же часами сверяет свое время сэр Джон?..

Вот как говорит о них принц:

— На кой черт тебе справляться о времени дня? Другое дело, если б часы были бокалами хереса, минуты каплунами, маятники языками своден и циферблаты вывесками публичных домов, а само солнце на небе красивой, горячей девкой в огненно-красном шелке, а то я не вижу причины, зачем бы тебе спрашивать о времени дня.

Это разговор при первом появлении Фальстафа. Дальнейшее посвящено «обирателям кошельков». Опять только игра. Заподозрить Джека в корыстолюбии так же нелепо, как считать, что толстого рыцаря могут интересовать цифры и стрелки на тикающем механизме. Фальстаф — не мошенник, он — «Рыцарь ночи», «Лесничий Дианы», «Кавалер ночного мрака», «Любимец луны». Так, по мнению сэра Джона, следует называть грабителей. Нужна ли плуту такая терминология? Ведь цель вора — скрыть промысел, выдать себя за честного человека.

Дети играют в индейцев. Первое удовольствие игры — названия:

— Великий вождь краснокожих! Я — твой бледнолицый брат!..

Звучные слова, пышные прозвища должны заменить обыденные имена. Разве можно всерьез считать, что ребенок, действительно, собирается скальпировать товарища?..

В «Кабаньей голове» идет веселая игра. От партнера к партнеру летят подхватываемые на лету слова-мячики, фразы кувыркаются в воздухе, переворачиваются вниз головой, превращаются в каламбуры.

В чем смысл такой забавы? Почему она затеяна?

В начале первой книги «Гаргантюа» говорится, что в ней нет ни зла, ни заразы, она только предлог для смеха. Юмор — свойство, присущее человеку. Однако Рабле заканчивает обращение так:

Я вижу, горе вас угрозой давит, Так пусть же смех, не слезы, сказ мой славит...

Фальстаф и принц появляются перед зрителями после дворцовой сцены — вскипают распри, надвигаются смуты, мятеж у ворот. Беда пришла в страну. «В наше печальное время, — говорит Фальстаф, — нужно чем-нибудь поднять дух». И еще: «Истинный принц может ради забавы сделаться поддельным вором».

Фальстаф — поддельный грабитель, вор для общей потехи. Однако сразу же выясняется, что все участники предполагаемого ограбления обманывают друг друга. Пойнс сговорился с принцем: они отберут у Фальстафа награбленное, заставят толстяка врать о своих похождениях. Принц обманул их всех: прикинулся простодушным шутником.

Первый розыгрыш начинается на гедсгилской дороге. Фальстафа колотят, заставляют бежать до смертного пота. Шутка заканчивается в трактире. Джек попал в ловушку, изобличен как трус и враль. Но так только кажется. Это не судопроизводство, а турнир шутников. Побеждает самый веселый — за ним последний каламбур. Какие бы ловушки ни расставляли Фальстафу, он выбирается из них с легкостью. Принца Уэльского побеждает принц комических поэтов.

Турниры проходят через обе хроники. Нот поединок метафор. Предмет состязания — внешность спорящих. Принц пробует обыграть жиры противника, но Фальстаф не остается в долгу:

— Заморыш, шкурка от угря, сушеный коровий язык, хвост бычачий, треска — о, если бы я мог, не переводя дух, назвать все, на что ты похож — портняжий аршин, пустые ножны, колчан, дрянная шпага!

Последнее слово за толстым.

Перед турнирами — тренировка остроумия. Все, что попадается на глаза — мишень. Фальстаф, походя, сочиняет поэмы, посвященные носу Бардольфа. Чего только не напоминает этот нос!.. Возникает образ фонаря на корме адмиральского корабля; обладателю такого носа присваивают титул рыцаря Горящей лампы. Бардольф, ошеломленный прозвищами, пытается защищаться.

Бардольф.

Мой нос вам вреда не причинил, сэр Джон.

Фальстаф.

Клянусь, он мне полезен, и я пользуюсь им, как другие черепом или напоминанием о смерти. Каждый раз, когда я гляжу на твое лицо, я думаю о пламени в аду, о том богаче, который при жизни всегда одевался в пурпур. Вот он тут сидит в своем платье и горит, горит. Если бы в тебе было хоть немножко добродетели, я бы клялся твоим лицом и говорил: «Клянусь этим огнем, который и есть ангел небесный». Но ты человек совсем погибший, и если бы не светоч у тебя на лице, ты был бы совсем сыном мрака. Когда ты ночью бегал по Гэдсгилю и ловил мою лошадь, клянусь деньгами, ты казался блуждающим огнем или огненным шаром. Да, ты постоянное факельное шествие, вечный фейерверк. Ты спас мне тысячу марок на свечи и факелы, когда мы ходили с тобой ночью из таверны в таверну. Но ты выпил столько хереса на мой счет, что за эти деньги можно бы купить свечей в самой дорогой лавке в Европе. Вот уже тридцать два года, как я питаю огнем эту саламандру — да вознаградит меня за это бог...

Бардольф тщетно пробует отразить остроты, вставить и свою шутку:

Бардольф.

Черт побери! Я бы хотел, чтобы мой нос очутился у вас в животе.

Фальстаф.

Сохрани боже, я бы умер от изжоги.

«Если вытопить романтику из толстяка Фальстафа, — писал О. Генри в новелле «Комната на чердаке», — то ее, возможно, окажется гораздо больше, чем у худосочного Ромео».

В своеобразной романтике юмора Фальстафа множество граней: буффонада, пародия, философский гротеск. Над одной из сцен следует задуматься особенно серьезно.

После исторического сражения они лежат рядом на грязной земле — убитый рыцарь Готспер и трус Фальстаф, прикинувшийся мертвым. Осторожно приподнявшись, посмотрев по сторонам и увидев, что бой окончен и опасности больше нет, Фальстаф начинает философствовать. Он говорит, что хорошо сделал, представившись мертвым, иначе неистовый шотландец убил бы его.

— Но разве я представился? — спрашивает себя сэр Джон. — Неправда. Представляться — значит быть чем-нибудь поддельным; вот мертвый человек в самом деле подделка; в ком нет жизни, тот только подделка под человека; но представляться мертвым, будучи живым, вовсе не значит совершать подделку, а скорее быть верным и превосходным воплощением жизни.

Веселотворная сила устремлена на страшного врага. Вспоминается излюбленный образ средневековья: бьют в барабаны и свистят в флейты мертвецы, труп-скелет, еле прикрытый лохмотьями истлевшей кожи, тащит за руку хлебопашцев, королей, священников, рыцарей, купцов...

— Все вы поддельные!.. — вопит смерть. — Ждите трубы страшного суда, готовьтесь к воскрешению. Каждый миг помните: коса занесена, скрипит колесо судьбы, пляшет смерть, присоединяйтесь к пляске!..

Хороводу смерти Шекспир противопоставляет хоровод жизни.

Только шекспировская смелость позволила создать конец этой сцены: Фальстаф, испугавшись, что Готспер лишь потерял сознание, решает на всякий случай еще несколько раз вонзить меч в тело рыцаря — для верности. Величайший трус, с криком «Вот тебе, братец!..», колет и рубит тело храбреца, а потом, взвалив его себе на плечи как мешок с картошкой, тащит, чтобы получить награду.

В чем смысл неестественно жестокой и, казалось бы, безнравственной расправы с мертвым, глумления над убитым?.. Неужели все же автор решил наконец вызвать ненависть к Фальстафу?

Однако даже после такой сцены зритель или читатель вряд ли возненавидит Джека. Слишком остроумен и по-своему убедителен монолог «о чести», ведь разговор шел не о достоинстве гуманизма, а о воинствующем тщеславии, бесчеловечном по самой сути. Непросто было плюнуть в окровавленную морду такого тщеславия.

Сильную болезнь врачуют сильно действующие средства, — говорится в «Гамлете».

Английский историк К. Хилл напоминал, что Кромвель велел ставить в соборы лошадей, чтобы «покончить с порядком, при котором людей били кнутом и клеймили за неортодоксальные взгляды на таинство причастия».

— Вот ваш Перси, — заявляет Фальстаф, сваливая труп «короля в делах чести» к ногам принца. — Если ваш отец вознаградит меня за это — хорошо, если же нет, то следующего Перси пусть он сам убивает...

Шекспир не раз показывает различие своего отношения к понятиям «чести» и «совести». Честь — сословная категория: феодальная честь Лаэрта доводит юношу до бесчестной проделки с подменой рапир на состязании, до использования яда, Гамлет медлит с исполнением долга чести; однако ни на мгновение не возникает у датского принца или у венецианского мавра колебания, когда дело касается совести — истинной оценки, непоколебимого чувства внутренней правды.

В образе феодальной чести немало внешне красивого, и поэт выражает идеалы Готспера во всем блеске и красе рыцарской образности: но позолота быстро слезает, когда в дело замешивается толстый Джек, — он, как огромная и тучная скотина, забрался в храм самых возвышенных сословных представлений и, фыркая от удовольствия, затаптывает и загаживает идеи войн во имя рыцарской славы.

Человечество — по знаменитым словам Маркса — смеясь расставалось со своим прошлым. Это было темное, страшное прошлое. И шутки были совсем недобродушными.

Невеселым представлялось и будущее.

Правда, иногда от смеха ходуном ходила харчевня, но вдруг слышались подземные толчки: «Кабанья голова» стояла на вулкане.

Во второй части «Генриха IV» тематическое и стилистическое различие между историческими сценами и фальстафовскими похождениями усиливается; действие распадается на параллельно развивающиеся линии, связанные между собой скорее внутренними ходами пародии и контраста, нежели развивающимся конфликтом. Вступление на престол Генриха V сводит обе линии только в конце.

До встречи с умирающим отцом принц Галь не имеет собственного драматургического движения и является рядовым участником фальстафовских сцен. Если в первой хронике Галь основной герой, а Фальстаф его спутник, то теперь центр сцены уверенно занимает сэр Джон.

Король болен, наследник боится, что его скорбь может показаться окружающим фальшивой, поэтому он предпочитает вновь веселиться в фальстафовской компании. Опять автор показывает, что принц Галь ничего не делает спроста. Сцены с умирающим отцом могут быть трактованы по-разному, но тема стремления к власти кажется выраженной с большей убедительностью, нежели мотив сыновней печали.

Вторая хроника начинается с того, что битва при Шрусбери не принесла стране мира. Противоречия не сняты, смерть Готспера не более чем эпизод в нескончаемой гражданской войне. Строение первой части повторяется и во второй. Готовится мятеж, участники его предают друг друга. На этот раз фигура феодального героя, равная Готсперу, отсутствует.

Лорд Нортомберленд и его друзья жаждут мести. Образы эпохи уже близки к трагической поэзии — картинам больного времени.

Век наш одичал. Раздор, что конь
Раскормленный, порвав узду, помчался
И на пути своем все разрушает.

Гнев человеческий, как и в «Короле Лире», сбивается с буйством природы.

Пусть небо и земля сольются вместе,
Пусть грозных вод не сдержит в их пределах
Рука природы. Да умрет порядок!

Пейзажи «Макбета», «Гамлета», «Юлия Цезаря» уже появляются в поэзии Шекспира. Люди железного века покидают сцену: они спешат точить мечи, седлать боевых коней...

Тишина. Не слышно призывов к кровавому мщению, грохота проклятий, угроз. И тогда раздается нормальный человеческий голос:

— Что сказал доктор про мою мочу?

Сопровождаемый маленьким пажом, подобранным по контрасту с его необъятной фигурой, вновь появляется Фальстаф. Можно жить, дышать, смеяться. Грешная земля все же вертится: сэр Джон продолжает свое беспутное существование. Ему наплевать на призыв к крови и мести, ужасающие предчувствия ничуть его не томят.

Сшибаются стили двух линий. Все патетичнее становится язык летописи государственных событий и все обыденнее рассказ о проказах Фальстафа.

Государственные герои не слезают с котурнов: гремит декламация, громоздятся метафоры и гилерболы; а рядом с риторическими красотами — в соседней сцене — болтовня разного люда о мелких житейских делах и заботах. Все здесь осязаемо, объемно, точно обозначено, имеет место жительства. Бардольф отправился в Смитфилд купить лошадь, Фальстаф приобретает седло в Паштетном углу, собирается обедать в «Леопардовой голове» на Ломбардской улице, у торговца шелковыми товарами мистера Смута. Сэр Джон терпеть не может печеных яблок, Доль любит канарское вино, у Пойнса есть две пары чулок, одна из них персикового цвета.

Упрекая Фальстафа в легкомыслии, госпожа Куикли напоминает ему обстоятельства их прошлой любви. Вдова погружается в лирические воспоминания:

— Помнишь, ты клялся мне на золоченом кубке, — это было в моей дельфиновой комнате, у круглого стола, перед камином, где пылал каменный уголь, в среду после духова дня, когда принц разбил тебе голову за то, что ты сравнял его отца с виндзорским певчим... Да, ты клялся мне, когда я промывала тебе рану, что женишься на мне и сделаешь меня барыней. Станешь ты это отрицать? Тут еще вошла ко мне соседка Кичь, жена мясника, назвала меня кумушкой Куикли. Она пришла взять Г. Козинцев взаймы уксуса, так как готовила в этот день блюдо из раков; тебе еще захотелось поесть их, а я сказала, что есть раков вредно при свежей ране. Разве ты мне не сказал после ее ухода, чтобы я не разговаривала слишком фамильярно с такими людишками, потому что они меня скоро будут звать барыней? Разве ты не целовал меня и не велел принести тебе тридцать шиллингов. Я тебя заставлю присягнуть на Библии — попробуй отпереться...

Краткая повесть-почти законченный образец стиля. И сам выбор героя, и манера описания его жизни, быта, пристальный взгляд на предметы его обстановки — явления глубоко важные. Существенно не только то, что каждая деталь жизни обычной хозяйки трактира становится для литературы интересной, но и что рассказ об этой хозяйке вклинивается в судьбу королей и полководцев.

Фигуры, обыденные в представлении народных фарсовых трупп, попадают на сцену, где разыгрывается государственная история.

Характеристика этих фигур уже далека от масок. В небольшом монологе целая симфония человеческих чувств, здесь и обывательское тщеславие («соседка Кичь скоро будет называть меня барыней!»), и простодушная вера в обещания Фальстафа, и окрашенные лиризмом воспоминания о разбитой голове и бесследно пропавших тридцати шиллингах, и наивная надежда, что угроза присяги на Библии сможет испугать Фальстафа. Тут и женские упреки, и трогательная заботливость, и существенные домашние дела (соседка готовила блюдо из раков, и ей не хватало уксуса), и надежда на благополучный исход (все же он меня любит!).

Обилие таких подробностей, любовь к таким деталям предвосхищает многое в развитии литературы.

Новые поколения сохраняют память о гениях. Воздвигаются памятники, мраморные доски оповещают прохожего: здесь жил великий человек.

Бывает и так, что памятник воздвигается по-особому. Через века протягивается связь между художниками.

В девятнадцатом веке знаменитый английский писатель отправляется в предместья Лондона, чтобы разыскать место, где, по преданию, находился трактир под вывеской кабаньей головы. Здесь задавал пиры своего великолепного юмора собутыльник принца и неверный любовник кумушки Куикли, здесь сиял пламенеющий нос Бардольфа и здесь жеманничала прекрасная Доль Тершит. Чарльз Диккенс именно здесь хочет поселиться, писать свои книги.

Гигантское здание «Человеческой комедии» Бальзака строилось системой отдельных циклов: «Сцены частной жизни, провинциальной, парижской, политической, военной и сельской».

«Таково здание, полное лиц, полное комедий и трагедий, над которыми возвышаются философские этюды, вторая часть работы, где находит свое выражение социальный двигатель всех событий, где изображены разрушительные бури мысли, чувство за чувством», — писал Бальзак.

Шекспир пробует в пределах двух хроник развернуть и вглубь и вширь такие циклы сразу, одновременно.

В «Генрихе IV» существуют вместе и сцены жизни политической, военной, лондонской, провинциальной, и философские этюды, и изображение разрушительных бурь мысли, «чувство за чувством».

Произведения Шекспира — это и драма, и эпос, и лирика. Несмотря на свою ясно выраженную сценическую форму, они являются и романом в современном нам понятии этого слова: в них присутствует и пейзаж, и жизненная среда, и непосредственный голос автора.

Разрушительные бури мыслей, подобные мучениям героев трагедий, одолевают в часы бессонницы Генриха IV.

Прогнило тело всей державы нашей,
Какой недуг опасный подле сердца
Гнездится в ней.

Король вспоминает пророчество Ричарда, — оно исполнилось.

Придет пора, когда порок созреет
И всех нас заразит.

Подобные же ощущения терзают и вождя мятежа. Чувства архиепископа Йоркского схожи с королевскими:

...мы все больные. Излишества разврата довели нас До яростной горячки и должны Подвергнуться мы все кровопусканью.

Болезни мира — это и феодальные бунты, и королевская власть. Спор идет не между болезнью и здоровьем, а между большим и меньшим недугом. Средство лечения — кровопускание. Им готовы щедро пользоваться обе спорящие стороны.

А пока земля продолжает свое движение.

В тихом садике, в Глостершире, перед домом мирового судьи сидят на скамеечке два старых глупых человека и ведут медлительный разговор о жизни.

Шеллоу.

И как подумаешь, сколько моих старых знакомых уже умерло.

Сайленс.

Все там будем, кузен.

Шеллоу.

Конечно, конечно; это верно и не подлежит сомнению. От смерти не уйдешь, как говорит псалмопевец; все умрут. А какая цена паре хороших волов на Стамфордской ярмарке?

Сайленс.

Право, кузен, не знаю, я там не был.

Шеллоу.

Смерть неизбежна. А что, жив еще старик Добль, ваш земляк?

Сайленс.

Умер, сэр.

Шеллоу.

Ах, господи Иисусе, умер! Он хорошо стрелял из лука, удивительный стрелок был и умер... А почем теперь бараны?

Сайленс.

Зависит от того, какие. За пару хороших баранов нужно заплатить фунтов десять.

Шеллоу.

Значит, старик Добль умер?

Рождаются, умирают, любят, ненавидят, сражаются во имя своих верований и выгод; убивают друг друга — живут люди. Жизнь кипит, полная противоречий, несхожих убеждений, несоединимых путей, непримиримых интересов, а где-то в стороне от всего, надежно охраняемый глупостью и себялюбием, живет обыватель. Что бы ни происходило в мире, счет времени он ощущает только в изменении цен 309 на скот.

Так и существует человечество: одних интересует «быть или не быть», а других, почем теперь волы на Стамфордской ярмарке.

Фальстаф продолжает свои странствования. Для вербовки рекрутов он приезжает в Глостершир к своему школьному товарищу мировому судье Шеллоу. Великий Толстый приезжает к великому Тощему. Шеллоу не только ничтожный человек, он Великий Ничтожный. Вся бессмысленность существования человека, лишенного дара мыслить, желать, действовать, наслаждаться, страдать, воплощена в этой фигуре.

Каждый из героев Шекспира имеет свой ритм. Кровь мчится по венам Готспера, нетерпение подхлестывает его мысли и страсти. Затруднено и тяжело дыхание Генриха IV.

Существование Шеллоу настолько покойно, медлительно, однообразно, что кажется, будто для почтенного эсквайра минута растягивается в десятилетия, с трудом возникающая мысль, фраза застывает на месте, становится подобной выбоине в граммофонной пластинке: игла застряла, и бесконечно тянется один и тот же звук. Так и говорит, все время возвращаясь к одному и тому же, этот человек, похожий на раздвоенную редьку, с вырезанной ножом рожей наверху.

«Пожалуйте, пожалуйте, сэр, дайте мне вашу руку, сэр, дайте мне вашу руку, сэр...»

«Хорошо сказано, честное слово, сэр, хорошо сказано, ей-богу... Хорошие слова всегда следует говорить. Прекрасная фраза».

«Где список, где список, где список? Дайте взглянуть, дайте взглянуть: так, так, так. Да, сэр, совершенно так. Рольф Плесень. Так пусть они выходят по вызову... Пусть выходят. Ну, что ж, где Плесень?»

Всех выбоин три: школьное воспоминание о чепуховых проделках, распоряжения по хозяйству и цены на скот. Вот и вся жизнь. Школьные воспоминания посвящены какой-то потаскушке и детской драке: тогда еще что-то происходило в жизни почтенного эсквайра. Потом время остановилось. Все замерло, покрылось пылью. Остались только увеличивающийся список смертей и прейскурант цен на скот. Мир для Шеллоу сосредоточился в ведре, к которому нужно купить новую цепь, и в мешке, который потерял на рынке в Гинкслее повар Вильям, — с него необходимо взыскать стоимость мешка.

Шекспир веселит образом беспредельной скуки.

Фальстаф и Шеллоу встречаются как два полюса человеческого существования. Тучная плоть издевается над худосочием.

Все, попадающее в поле зрения Фальстафа, превращается при помощи чудесного его дара в неисчерпаемый источник юмора. Угол зрения Фальстафа широк; жизнь служит для него складом, наполненным множеством явлений и предметов, пригодных для причудливых сравнений, пышных метафор, невероятных сопоставлений. Земной шар ограничен для Шеллоу крохотным пространством, где пасутся его волы. На этом пятачке он и влачит существование.

Однако не только воплощением глупости, пошлости и худосочия является Шеллоу, но и протагонистом провинциальной темы. Шеллоу — помещик и судья, он полон комического тщеславия, ощущения величия своей фигуры. На своем квадратике помещик — власть и закон. Он часть социальной системы, и встреча с ним Фальстафа — государственная: столичный вербовщик приезжает к мировому судье. Свойства Фальстафа уже хорошо известны, теперь выяснится характер государственной деятельности Шеллоу:

Дэви.

Я прошу вас, сэр, поддержать Вильяма Визора из Виконта против Клеменса Перкса с горы.

Шеллоу.

На Визора поступило много жалоб. Он, насколько я знаю, большой подлец.

Дэви.

Вполне согласен с вашей милостью, сэр, что он подлец. Но неужели, господи помилуй, нельзя поддержать подлеца по просьбе его друга? Честный человек, сэр, может сам себя защитить, а подлец не может. Я верно служил вашей милости, сэр, вот уже восемь лет, и если мне не дозволено раз или два раза в четверть года поддержать мошенника против честного человека, то, видно, мало у вас ко мне расположения. Этот подлец мой честный друг, сэр, и потому я очень прошу вашу милость решить дело в его пользу.

Шеллоу.

Ну, хорошо, я его не обижу.

Черточка за черточкой, несмотря на кажущиеся отклонения, рисует Шекспир свою эпоху. Иногда с ненавистью, иногда с иронией, иногда поэтически, иногда подчеркнуто прозаически ведется рассказ о больном времени. Язвы болезни видны не только в королевском дворце и в замках феодальных баронов, но и в провинциальной усадьбе.

Рабле изобрел термин «пантагрюэлизм». Может быть, последний герой, в котором еще жил дух пантагрюэлизма, — Фальстаф. Через три столетия появится новое определение: «Пикквикский дух». Узость кругозора станет материалом не только для юмора, но и для своеобразной поэзии.

Взгляд Шекспира на этот мирок лишен сентиментальности. Скука и глупость царят в болоте, где остановилось время, где господствует человек, в котором нет ни капли фальстафовской крови.

Принц Джон Ланкастерский соглашается заключить мир; как только предводители мятежников распускают войска, принц отправляет обманутых заговорщиков на плаху. Вот и итог разговоров о чести. После рыцарских клятв приказ: «преследовать сволочь по пятам».

С бунтом покончено. Умирает Генрих IV.

Не успевает затихнуть дыхание отца, как наследник завладевает короной. В этот важнейший момент государственной истории вновь возникает фальстафовская тема.

Умирающий король боится, что Генрих V «снимет намордник власти» и к английскому двору стекутся все те, кто грабит, «злобными зубами впивается в тела невинных».

Трудно сопоставить с Фальстафом «злобные зубы» и рядом с ним увидеть «тела невинных». Существенно и то, что образ власти возникает не в величественных представлениях, а в сравнении с намордником. Чтобы объяснить смысл метафоры, Генрих IV завещает наследнику: занять завоевательной войной «щаткие умы» подданных.

Замолкло сердце короля. Наступило время исполнения замысла принца Галя:

С искусством подведу своим ошибкам счет
И вдруг их искуплю, когда никто не ждет.

Кончается молодость принца Уэльского и приходит конец старости Фальстафа. Две истории — английского короля и веселотворца Джека — схватываются в туго завязанный узел.

Тяжелая рука закона опускается на плечо старого весельчака. Кончает свой век светило и исчезает созвездие: скоро навеки погаснет пламенеющий нос Бардольфа, умрет в больнице от французской болезни вдова Куикли, поволокут в флитскую тюрьму Доль Тершит.

Недолог срок веселых похождений на жестокой земле государственной истории. Лязг железа и барабанный грохот слышен здесь куда чаще, нежели смех и веселые песни.

И все же в конце второй хроники автор собирался опять повеселиться: танцор, произносивший эпилог, приглашал зрителей посетить следующую премьеру. В новой хронике — истории славного короля Генриха V, героя Азенкура, — обещал Эпилог, — зрители вновь увидят Фальстафа, «если им не приелась жирная пища».

Однако век входил в колею, а это редко сулило людям масленицу.

Обещание не было сдержано. В «Генрихе V» можно было услышать лишь рассказ о смерти сэра Джона.

Почему же автор расстался со своим любимцем?.. Одна из фраз эпилога, непонятная для современного читателя, — «Фальстаф не Олдкастл» — дала возможность исследователям сочинить гипотезу об интригах наследников Олдкастла6. Другие шекспироведы убеждены, что автор сократил роль, так как комический актер Кемп (игравший ее) уехал на гастроли. Но, вероятно, дело было не во влиятельных наследниках и составе труппы, а в сути образа.

— Я не только остроумен, — говорил про себя Фальстаф, — но и являюсь источником остроумия для других.

Суть не только в том, что Джек — мишень для шуток, дело обстоит сложнее: он не только смешит и не только смешон сам по себе, но и все, что попадает в соприкосновение с ним, становится смешным и теряет свою силу.

Как известно, от великого до смешного один шаг. Шаг этот делается особенно короток, когда рядом Фальстаф. Это узнали на опыте и лорд Верховный судья, и другие высокопоставленные лица. От такого соседства тускнели ореолы и подламывались котурны.

Фальстаф мог быть спутником юноши Галя; кем бы он мог стать при особе короля?... И что осталось бы тогда от величия Азенкурской победы, от гимна образцовому королю?...

Ему и следовало умереть вскоре после коронации....Он умирал с детской улыбкой, — рассказывается в «Генрихе V», — вспоминая зеленые луга.

Их можно увидеть по дороге в Стратфорд — нежно-зеленые тихие луга, мягкие линии невысоких холмов, покой природы, схожей с парком.

Но вновь, каждый век возвращается сэр Джон. Люди опять смотрят его печальную историю и смеются. Его колотят дубинами на Гедсхиллской дороге, издеваясь над тучностью, определяют в пехоту, задыхающегося от одышки гонят в ночь, отправляют в тюрьму. И он умирает.

А зрители смеются до слез. Сами его мучения — предлог для потехи.

Это старая тема народной поэзии: так изготовляется веселый хмельной напиток. То, что веселит сердца людей, в страдании получает свою жизнерадостную крепость.

Роберт Берне рассказал, как в напитке бушует, прошедшая сквозь все муки, веселотворная сила. Джон Ячменное Зерно — бессмертная жертва. Джон разгневал королей, короли закопали его в могилу.

Вновь наступила весна, из земли вышел веселый Джон. Но короли не успокоились: пришла осень — звонкая коса срезала Джона. Его дубасят цепами, кружат по ветру, бросают на дно колодца, швыряют в костер; его сердце растирает мельник между камнями. Но Джон не погиб:

Бушует кровь его в котле,
Под обручем бурлит,
Вскипает в кружках на столе
И души веселит7.

Подымаются пенящиеся кружки и люди славят того, кто принес им веселье.

Так пусть же до конца времен
Не высыхает дно
В бочонке, где клокочет
Джон Ячменное Зерно!

Примечания

1. К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения т. V, стр. 486.

2. Стихотворные цитаты из «Ричарда II» даются в переводе Н. Холодковокого.

3. Стихотворные цитаты из «Генриха IV» даются в перо воде Зин. Венгеровой и А. Минского.

4. А. Афанасьев. Поэтические воззрения славян на природу, т. 3, стр. 696.

5. К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XVI, ч. 2, стр. 289.

6. Джон Олдкастл лорд Кобгем, один из вождей лоллардов, товарищ по оружию и собутыльник принца Уэльского, был сожжен им как еретик, когда принц стал королем Генрихом V. Оговорка в эпилоге позволяет предполагать общность Фальстафа с историческим Олдкастлем. Кобгем в дальнейшем был признан мучеником, и шутки над ним стали опасными.

7. Перевод С. Маршака.