Счетчики






Яндекс.Метрика

Искусство и нравственность. Что выше?

Прежний вопрос, как видим, остался. Пусть ужас трагедии преодолён катарсисом, но каков результат? Что положительного это принесло зрителю? С комедией ясно: она доставляет зрителю одно лишь удовольствие, не мучит его аффектами, а что дают зрителю погашенные аффекты, т. е. подмена истинных чувств фиктивными? У зрителя вызвана иллюзия, но это игра на зрителе, а не игра для зрителя. Игра ради игры, в которой роль дурака отведена зрителю. Зачем она нужна? Ужели греки создавали трагедию для пустой и никчёмной цели?

Выготский видит цель трагедии в очищении нравов, проистекающем из очищения чувств. В этом он полагает воспитующее значение искусства. У него, как и у Л. Толстого, искусство тоже служит этике. Более того: высочайшую цель искусства Выготский находит в будущей «переплавке человека», в радикальной психологической переработке homo sapiens в «более высокий общественно-биологический тип» (в чём он солидаризируется с революционером Л. Троцким).

Так, всё-таки, несмотря на расхождение с Л. Толстым в понимании воздействия искусства, Выготский не расходится с ним в представлении о цели искусства. Цель искусства — не в нём самом, а в чём-то внешнем, полагаемом более высоким, чем искусство; эта цель — нравственное самоусовершенствование (а по Выготскому и Троцкому — даже нравственная перековка человека).

Как видим, Выготский легко перебрасывает мостик от простого обуздания чувств к улучшению человеческой природы, к «созданию, если угодно, сверхчеловека». Мы только что видели его рассуждения о внеморальном действии катарсиса, о том, что это лишь разрядка нервной энергии. Моральный императив связывает нас, катарсис — освобождает, сообщая нам «лёгкое дыхание». Именно к такому нравственно-нейтральному выводу приводит (и ни к какому иному не может привести) чисто психологическая концепция катарсической функции, данная Выготским. Отрицая моральный критерий оценки искусства Л. Толстого, Выготский создаёт свою концепцию, в которой нет места какому-либо нравственно-преобразующему действию искусства, и вдруг он сам, может быть, неожиданно для себя, стал морализатором в искусстве. Позиция Толстого выглядит куда последовательнее: Толстой исходит из нравственного постулата — и лишь на его основе выводит моральное требование к искусству. Выготский же выводит моральные требования к искусству из психологической функции искусства. Можно ли выводить нравственность из психологии? Какой нравственный вывод можно сделать из катарсиса, понимаемого лишь как угашение аффектов?

Ответ напрашивается, и он только один: очевидно, здесь предполагается, что вместе с аффектами угасает и восприятие зла, эти аффекты вызвавшего. Подмена реального чувства фиктивным уничтожает реальное чувство зла. Катарсис, как его понимает Выготский, рождает ощущение небытийности зла. В этом и только в этом смысле катарсис Выготского может служить нравственной цели — категорическому императиву. Тогда трагедия может нести в себе этическую функцию: трагедия нужна для того, чтобы мы убедились, что зло не так страшно, как его в жизни малюют; оно — фикция, выдумка. Для этой цели и угашение чувств, и хэппи-энд годятся одинаково, так что и Лев Толстой, и Лев Выготский льют воду на одну мельницу: искусство должно склониться перед нравственным долгом как императивом.