Счетчики






Яндекс.Метрика

Трагедия совести

Не разгадав, почему принц страшится смерти, мы не можем понять и принимаемое им решение. Принц выбирает то, что он сам считает недостойным, — смирение «перед ударами судьбы». Монолог «быть или не быть» означает признание в капитуляции. И перед чем? Перед выдуманными химерами, перед тем, что в действительности не угрожает принцу.

Мотивы капитуляции ещё темнее. Не верьте Гамлету, когда он винит в капитуляции свой ум, свой презренный cast of thought, — он мечет молнии в химеру. Такого мотива просто нет, хотя бы потому, что дух отца вообще обращается не к уму Гамлета, а к его совести: «Слушай! Если только ты впрямь любил когда-нибудь отца...». Принц так сразу и понял свою задачу: предстоящее ему дело — это дело совести, дело его любви к отцу, а ум тут вообще ни причём, и принц клянётся забыть всё, что запечатлено было в его мозгу его умом... С доски своей памяти он хочет стереть не только всякие философии, но даже, как мы видели, обычные веления здравого смысла.

Гамлета пытались противопоставить Дон-Кихоту (И. Тургенев, «Гамлет и Дон-Кихот»): Гамлет всё кропотливо взвешивает умом — и потому никогда не приходит к действию; Дон-Кихот не размышляет, а действует, именно размышление препятствовало бы ему беззаветно идти на самопожертвование. Противопоставление некорректно: Гамлет сбрасывает с себя всякие путы мысли — мысль не может быть препятствием его действию, и потому Гамлет так же, как Дон-Кихот, полон решимости действовать. Почему он не действует — этого Тургенев не объяснил нам, он лишь попытался дать очередное определение Гамлета: Гамлет — некая диаметральная противоположность Дон-Кихота, антипод Рыцаря Печального Образа. Попытка эта столь же неудачна, как все остальные. Гамлет шекспировский не взвешивает умом даже главный, мучающий его вопрос: а откуда происходит его бездействие? Как возможен в нём такой невозможный, ни с чем несообразный факт? — этого вопроса, возникающего перед зрителем, почему-то не задает себе сам принц. «Теоретик» Гамлет вдруг отбросил всякое теоретизирование — он только казнит себя за то, что этот факт в нём имеет место, объяснить же его не пытается. В этом можно было видеть и в этом увидели глубину и пагубность его «трагедии ума», но, если взглянуть иначе, трагедии какого ума? Ведь принц сам отказывается от услуг своего ума — именно здесь он ему не нужен.

Так что «трагедия ума» исчезает — остаётся трагедия совести. Эту трагедию принца мы видим в монологах второго и четвёртого актов. Но в монологе «быть или не быть» Гамлет, всегда себе противоречащий, по-иному ставит вопрос о своей совести. Он хочет её обвинить, он видит в ней причину своей капитуляции.

Thus conscience does make cowards of us all — «так всех нас в трусов превращает совесть». В переводе Б. Пастернака «совесть» заменена словом «мысль», и, конечно, напрасно. (У любого переводчика текст Шекспира становится костью в горле — лучше не браться.) О совести, как препятствии в достижении цели, Гамлет заговорил раньше, чем о мысли. Мысль (pale cast of thought) — не такой страшный для него противник, да он уже и разделался с ним, стёр все впечатления ума. Осталась совесть. Теперь именно она, совесть, к которой апеллировал отец, делает невозможным исполнение его воли — превращает его сына в труса. То есть совесть Гамлета, по его словам, такова, что она не позволяет ему исполнить дело совести. В каком сне может нам присниться подобное?

Отказываясь от суда разума (и даже, как мы видели, от суждений здравого смысла) в вопросе совести, Гамлет посягнул на тот моральный закон, который получит потом название Категорического Императива Канта: долг как естественное требование практического разума. По Канту, интеллектуальное осознание нравственного долга означает уже признание за ним высшей, автономной ценности, которая обуславливает веру в Бога и в бессмертие души. Нравственный императив Канта на века станет интеллектуальной защитной стеной, охраняющей человеческую мораль от посягательств безумцев. Гамлет отвергает кантовский Категоричный Императив с такой же лёгкостью, с какой это сделает потом Дон Жуан у Мольера. Доказательство тому — его поступок с Розенкранцем и Гильденстерном.

Король Клавдий, поручая Розенкранцу и Гильденстерну сопровождать принца в Англию, не сообщает им об истинной цели поручения — о замышленном им убийстве принца. Давно было замечено (например, Паульсеном), что Шекспир мог бы, если б захотел, снять с Гамлета клеймо безнравственного человека. Для этого ему достаточно было вложить в уста короля хоть одну фразу, даже хотя бы намёк, раскрывающую его умысел перед бывшими школьными сверстниками принца. Шекспир не делает этого — Розенкранц с Гильденстерном не знают, что невольно участвуют в коварном умысле, и гибнут невинно. Гибель их столь же страшна, как гибель гамлетова отца. «Предать на месте смерти без суда и покаянья» — таков был приговор принца в подделанном им письме. Кара, которую принц вынашивал для Клавдия, обрушилась на ни в чём не повинных перед ним школьных друзей.

Впрочем, говоря о загробном суде, Гамлет берёт слишком высокую планку. Что будет с нами за гробом и как там нас рассудит Господь, мы не знаем, потому мы и судим о своей посмертной судьбе по нашей земной жизни. А по земной жизни Розенкранц с Гильденстерном — не такие уж дурные, а в чём-то даже симпатичные ребята. Другие холопствующие придворные, например Озрик (да и тот же Полоний), вызывают у нас гораздо большее презрение. Чем заслужили гамлетовы друзья столь суровый приговор? А он суров именно по-земному. Посол из Англии спешит сообщить Клавдию весть, которая ничуть бы его не обрадовала: «Розенкранц и Гильденстерн мертвы». Они казнены как государственные преступники, таков приговор Гамлета, и некому будет обелить и оправдать их перед потомством. Сам Гамлет перед смертью почему-то просит Горацио — расскажи правду о моей жизни. Ему, видимо, не безразличен суд потомков, но решительно безразлично, каков будет суд потомков над его друзьями. Более того, в уста Гамлета Шекспир не только не вкладывает слов раскаяния в злодейском убийстве, но вкладывает слова другие, противоположные: «Сами добивались. Меня не мучит совесть».

Трудно представить, чтобы Розенкранц и Гильденстерн «добивались» своей погибели, исполняя лишь волю короля. Ещё труднее представить себе, что принца не мучит совесть. Его мучила совесть (по свидетельству Гертруды), когда он убил Полония, несмотря на то, что особой вины его в том не было: Полоний убит по ошибке, а тут убийство обдуманное — никакой ошибки, но и никаких мук совести. В чём дело? Как можно мучиться совестью сегодня, чтобы напрочь забыть о ней завтра?

Принц вынуждает нас задать этот вопрос, но он сам и дал уже на него ответ, когда заклеймил совесть как врага рода человеческого, всех нас делающего трусами. Не слишком ли услужливо принц предлагает нам ответы, как будто пользуясь тем, что без его подсказки сами мы ответа не найдем? А тут ответ ясен: нравственный императив свергнут Гамлетом, и это случилось ещё до того, как он позволит себе эту маленькую слабость — жалеть о смерти Полония. Победа над императивом безоговорочная: Гамлет избавился не только от власти ума, но и от власти совести. Гамлет разрешает себе «кровь по совести» — допускает пролиться невинной крови с молчаливого согласия совести: ей теперь не то, что протестовать, — пикнуть не дано.